6, т. 1, стр. 153). 164 Местечко Красностав – под именем местечкаа Красного-Става или Хлапотина – упоминается в акте от 1619 года 22 мая в объявлении от имени князя Януша Острожского об опустошении в 1618 году 29 и 30 сентября татарами имений его в Острожской и Берездовской волостях, в том числе и входившего в состав последней волости местечка Красного-Става или (albo) Хлапотина (Архив, ч. 6, т. 1, стр. 418). Ещё – под тем же именем – оно упоминается в акте от 1623 года 1 июня в жалобе пана Пезабитовского – войта имения жены Виленского воеводы Анны Ходкевич м. Красного-Става, на урядника имения Волынского воеводы князя Януша Жаславского Григория Мочульского о захвате земель и уничтожении большой дороги, идущей чрез м. Красный-Став. «перед тем Хлапотин названного» (Архив, ч. 6, т. 1, стр. 440). Есть ещё Красностав – уездный город Люблинской губернии при р. Вепре. 165 Село Печиводы – под именем села Печивод Корецкой волости – упоминается в акте от 1586 года 24 июля в жалобе от имени воеводича Волынского князя Иоакима Богушевича Корецкого, на войта Литинского и урядника принадлежавшего князю Константину Константиновичу Острожскому м. Вильска Криштофа Винарского о том, что когда бояре, гайдуки и слуги Корецкого препровождали чрез м. Вильск бежавших от Корецкого, между прочим и из села Печивод, в имение Острожского крестьян, то упомянутые войт и урядник совместно с Вильскими мещанами, перебили, утопили, а других из этих бояр и слуг Корецкого изувечили, находившееся же при них оружие и лошадей заграбили (Архив, ч. 6, т. 1, стр. 153). 166 Село это в древности принадлежало князьям Корецким, затем от кн. Юрия Любомирского – сына Терезии Чарторыйской, перешло к Ныко, а ныне принадлежит О. Щинковскому. 167 Село Поддубцы – под именем села Поддубец Малых Корецкой волости – упоминается в акте от 1586 года 21 июля в жалобе от имени воеводича Волынского князя Иоакима Богушевича Корецкого на войта Литинского и урядника принадлежавшего князю Константину Константиновичу Острожскому м. Вильска Криштофа Винарского о том, что его бояре, гайдуки и слуги Корецкого препровождали чрез м. Вильск бежавших от Корецкого, между прочим, и из села его Малых Поддубец, в имение Острожского крестьян, то упомянутые войт и урядник совместно с Вильскими мещанами, перебили, утопили, а других из этих бояр и слуг Корецкого изувечили, находившееся же при них оружие а лошадей заграбили (Архив, ч. 6, т. 1, стр. 153). Есть ещё Поддубцы – село Луцкого уезда Волынской губернии, к востоку от уездного города.

http://azbyka.ru/otechnik/Nikolaj_Teodor...

А все же работают зря. Веру искоренить не могут. Веры в России еще и сейчас — можно быть в этом уверенным — больше, чем на Западе. Только слова у этой веры нет, имени она себе не знает. Но будем помнить: религия создает культуру, однако путь к религии идет не из культуры, а из веры. И сомненья нет, что много есть душ в России, которые, если б знали, молились и имели бы право молиться, как еще никогда не молился никто: верю, Господи, научи меня веровать в согласии с моей верой. Брюсов через много лет Брюсов сумел загипнотизировать своих современников. Даже будучи намного его моложе, даже противясь ему, отталкиваясь от него, они продолжали его считать подлинным и большим поэтом. Следы этого гипноза заметны еще и в книге К. В. Мочульского . Так оно и лучше. Не будь их, он, пожалуй, не взялся бы за свой труд и мы не получили бы, после других, еще и этого его загробного подарка, первой — как это ни странно — обстоятельной и серьезной книги общего характера о Брюсове, книги беспристрастной, внимательной, а потому своевременной и нужной. Внимания нашего, в отличие от восхищенья, Брюсов заслужил раз навсегда. Гипнотизером рожден не каждый. Внушить столько доверия, приобрести такой авторитет дано было в нашей литературе очень немногим. Места, которое он занимал в ней на протяжении десяти или пятнадцати весьма значительных для нее лет, отнять у него никто не может. Современникам казалось, что он занимает это место как поэт; потомки поняли или поймут, что оно принадлежит ему как литературному деятелю и как учителю поэтов. В последний год своей жизни он писал (статья эта «Пушкин-мастер» вошла в посмертно изданную его книгу «Мой Пушкин», 1929): «Поэтическое произведение возникает из разных побуждений. Основные, конечно,— стремление выразить некоторую мысль, передать некоторое чувство или, точнее, уяснить себе, а следовательно и читателям, еще неясную идею или настроение. Но рядом существуют и другие побуждения, и среди них — задачи мастерства: повторить в своем творчестве творчество другого поэта, воплотить в своем создании дух целого литературного движения, наконец, разрешить ту или иную техническую задачу.

http://azbyka.ru/fiction/esse-vejdle/?fu...

Особенно тягостными были трапезы. О. Киприан спускался к столу молча, молча ел и также безмолвно удалялся. Тем самым он выражал свое негодование против того, что и в постные дни монашествующим подавалась скоромная пища: его не могло удовлетворить объяснение матери Марии, что важнее, чем соблюдать пост, было дать бездомным посетителям столовой почувствовать, «что они разделяют еду с нами, монахинями, как наши гости», а не как пользующиеся благотворительностью. Нередко до самого позднего вечера его раздражали оживленные собрания в комнате матери Марии (он жил как раз над ней), и к нему вместе с табачным дымом проникал гул разговора, невольно связывавший его со светским миром, от которого он отталкивался. То, что участники этих собраний (среди них Н.А. Бердяев, К.В. Мочульский, Г.П. Федотов, И.И. Фондаминский) занимались самыми насущными и волнующими вопросами современности, его не утешало. На мать Марию его присутствие действовало удручающе. В неизданном стихотворении 22 мая 1939 года она писала: Три года гость. И вот уже три года Хлеб режем мы от одного куска. Глядим на те же дали небосвода. Меж этажами лестница узка. Над потолком моим шаги уже три года, Три года в доме веет немота. Не может быть решенья и исхода, Одно решенье — ветер, пустота. Какой–то паутиной, пылью, ложью Покрыло всё, на всем тоски печать. И думаю с отчаяньем и дрожью, Что будем долго ни о чем молчать. Чье это дело? Кто над нами шутит? Иль искушает ненавистью Бог? Бежать бы из дому от этой мирской жути, И не могу я с места сдвинуть ног. Бежать ли из дому? Уже в 1937 году она говорила Мочульскому о своем намерении передать дом остальным монахиням и отправиться «скитаться по Франции»: «Теперь мне ясно: или христианство — огонь, или его нет. Мне хочется просто бродить по свету и взывать: «Покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное». И принять всякое поношение и зол глагол». «Пусть мы призваны к духовной нищете, к юродству, к гонениям и поношениям [писала она], — мы знаем, что это единственное призвание, данное самим гонимым, поносимым, нищающим и умаляющимся Христом».

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=742...

Трубецкой полагает, что убеждения Соловьёва относительно католицизма были всегда неизменны и только отчётливее обнаружили себя в «Повести об Антихристе». Но скорее следует согласиться с К. Мочульским, который высказал мысль: повесть отразила происшедшее коренное изменение во взглядах Соловьёва на проблему, наступившее разочарование его относительно католичества и идеи механического соединения христиан в лоне западной церкви. К этому мы ещё вернёмся. Если прав Мочульский, то Соловьёва можно сравнить с Чаадаевым, в итоге отказавшимся от своих прокатолических симпатий, признавшим духовную правоту Православия. Не этим ли объясняется то, о чём пишет Трубецкой, вспоминая смерть Соловьёва, которой был свидетелем: «…Этот человек, жизненно усвоивший религиозные идеалы западных исповеданий, жил и умер самым искренним и убеждённым сыном Православной Церкви, в которой он видел «Богом положенное основание». Те, кто знал его, помнят его благоговейную любовь к святыням Церкви, к её таинствам, иконам, молитвам, к её мистическому богослужению, «ангелами преданному», как он выражался» (388-389). В связи с этим нужно коснуться одного не вполне внятного события, которое трактуется как переход Соловьёва в католичество. В 1927 году в Варшаве был опубликован документ, подписанный униатским священником Николаем Толстым, в котором утверждается, что Соловьёв прошёл через обряд присоединения к греко-католической церкви. Из документа неясно, насколько каноничным был сам акт «присоединения», кроме того, нельзя не прислушаться к мнению Мочульского, утверждавшего, что для равнодушного к обрядам Соловьёва совершившееся имело малое значение. Тем не менее нечто было всё же совершено — и позднее, когда Соловьёв исповедовался у православного священника, о.  Александра Иванцова-Платонова , тот не допустил его до причастия. В предсмертной исповеди (Соловьёв умер в Узком, подмосковной усадьбе Трубецких) философ вполне сознал своё заблуждение и чистосердечно раскаялся в нём. Должно вспомнить ещё один важный факт биографии Соловьёва. До начала 90-х годов он был духовным сыном старца Варнавы Гефсиманского , но после того как он причастился во время католической мессы в костёле старец изгнал его: «Исповедуйся у своих ксендзов». Это исключительный случай в истории старчества — заставляющий задуматься над духовным смыслом происшедшего. Здесь сошлись проявления религиозной безответственности (философ) и православной серьёзности (старец). Доверимся глубине духовной мудрости.

http://azbyka.ru/fiction/pravoslavie-i-r...

Прежде философ надеялся придти к Царству на земле через соединение Церквей и теократию «естественно- историческим» путём, теперь он утвердил то же через апокалиптические потрясения и опять-таки через церковное механическое объединение. В этом проявила себя неискоренённая двойственность Соловьёва как мыслителя и религиозного утописта. Стоит задуматься над выводом Мочульского: «В облике Соловьёва есть тёмная глубина: всё в нём двоится, и яркий свет отбрасывает мрачные тени. Он унёс с собой тайну, о которой смутно догадывались лишь немногие, самые проницательные его друзья» . Розанов назвал Соловьёва странным, многоодарённым, но и страшным человеком. Вероятно, Василий Васильевич, как это часто с ним случалось, слишком резок в таком суждении… 1 Здесь и далее ссылки на произведения Соловьёва и на воспоминания о нём даются непосредственно в тексте по изданию: Соловьёв Владимир. «Неподвижно лишь солнце любви…». Стихотворения. Проза. Письма. Воспоминания современников. М.,1990; — с указанием страницы в круглых скобках. 2 Свет с востока (лат). 5. Дмитрий Сергеевич Мережковский Дмитрий Сергеевич Мережковский (1866 — 1941), поэт, прозаик, литературовед, критик, социальный мыслитель, не чуждый отчасти богословию, а прежде всего: философствующий публицист — обозначил в творчестве начала и, быть может, концы развития многих эстетических, социальных, религиозных идей своего времени, бытовавших и бытующих в культурном пространстве ХХ столетия. Мережковского можно определить как идеолога «серебряного века» с большим основанием, нежели кого-либо иного. И он есть своего рода посредник между гораздо ранее обозначившимися стремлениями в отечественной культуре и многими позднейшими блужданиями разного рода художников и мыслителей в сферах как отвлечённого, так и практического миропостижения. По отношению к прошлому он часто эпигон, по отношению к последующему — соблазнитель. У него встречаются поразительно тонкие догадки, даже прозрения, но по самому свойству своего миропонимания Мережковский — еретик, навязывающий собственные заимствованные в прошлом заблуждения настоящему и будущему.

http://azbyka.ru/fiction/pravoslavie-i-r...

За пару месяцев до его кончины, когда он уже был тяжело болен, у нас зашел разговор о Блоке; я тогда перечитывал его стихи параллельно с монографией Мочульского о нем. От непрерывного чтения Блока стихи буквально переполняли меня, строчки крутились в голове и постоянно срывались с языка. Так вот, любое стихотворение, которое я начинал декламировать, отец Александр подхватывал с полуслова и продолжал. Но я-то все время перечитывал эти строки, а он просто помнил их все. При всей очевидной публичности своего служения, отец Александр был, в сущности, домашним человеком. Семья для него значила очень много, и он большую часть себя отдавал своей семье — ближней и дальней: жене, детям, внукам, племянникам, брату-близнецу и матери в Париже; расширенному кругу — друзьям детства, их семьям и т.д. И во всех этих концентрических кругах отец Александр являлся центром, средоточием и, несомненно, главой. Он был ярко выраженным лидером, и это лидерство проявлялось во всем. Вокруг него собрался круг единомышленников (людей, принимающих его лидерство и полностью разделяющих его идеи), команда, которую он очень ценил. С ними ему было интересно, с ними он делился своими идеями, на них оттачивал свои лекции и публикации. Их преданность и верность он помнил всегда и очень ими дорожил. Разумеется, речь идет о богословском общении и церковной деятельности. В области общения культурного, литературного, общественной деятельности ситуация была иной: там отец Александр стоял особняком и занимал позицию посредника и миротворца между многими конфликтующими сторонами. Но в его богословский, церковный «ближний круг» не входили личности, равные ему по масштабу или хотя бы сопоставимые с ним: такие люди никогда не могли быть членами его команды и безоговорочно принимать его водительство. Мне кажется, это ясно отражается в «Дневниках» (не только в написанном, но и в весьма красноречивых умолчаниях), равно как и то, что отец Александр неожиданно высоко ценил похвалы себе и своей деятельности, которых, очевидно, ему часто не хватало. Это выявляет определенную «детскость» его характера, которая в полной мере открылась позже — уже во время его последней, смертельной болезни.

http://azbyka.ru/fiction/moya-amerika-al...

Я не уступал. – Мы только тогда начнем с вами разговаривать, когда вы возьмете назад слова о нашем сотоварище и о нас. Он кричал, что это возмутительно. Я не подавался ни на шаг. Наконец Белый вылетел в переднюю, я за ним. Тут вдвоем у окна мы разыграли заключительную сцену, вполне достойную кисти Айвазовского. Мы пожимали друг другу руки и уверяли, что «лично» по-прежнему друг друга «любим», в литературной же плоскости «разошлись» и не можем, конечно, встречаться, но «в глубине души ничто не изменилось». У обоих на глазах при этом слезы. Комедия развернулась по всем правилам. Мы расстались «друго-врагами» и долго не встречались, как будто даже раззнакомились. (Издали, после страшных прожитых лет, это кажется смешными пустяками. Но тогда переживалось всерьез.) И уже много позже, в светлой, теплой зале Эрмитажа петербургского, около Луки Кранаха случайно столкнулись – нос с носом. Прежние глупости растаяли. Белый засиял своей очаровательной улыбкой, чуть мне в объятия не кинулся. В ту минуту зимнего неверного дня, рядом с великой живописью так, вероятно, и чувствовалось. Неправильно было бы думать, однако, что на зыбком песке можно что-нибудь строить. Нынче мог Белому человек казаться приятным, завтра – врагом. Весь он был клубок чувств, нервов, фантазий, пристрастий, вечно подверженный магнитным бурям, всевозможнейшим токам, и разные радиоволны на разное его направление. Сопротивляемости в нем вообще не было. Отсюда одержимость, «пунктики», иногда его преследовавшие. Одно время это были «издатели». Все зло от издателей. У них тайный союз, чтобы погубить русскую литературу. Их союзником оказался Георгий Чулков. Белому представлялся он мистическим персонажем, как таинственная птица проносившимся над Россией, воплощавшим в себе… не помню уже что, но весьма не украшавшее. Много сердился тогда этот левый человек, тут в согласии с Пуришкевичем, и на евреев. Не знаю, была ли у него настоящая мания преследования, но вблизи нее он находился. Гораздо позже я узнал, что в 14-м году, перед войной, ему привиделось нечто на могиле Ницше, в Германии, как бы лжевидение, и он серьезно психически заболел (книга Мочульского).

http://azbyka.ru/fiction/dalekoe-zajcev/

Весьма существенно, что обращение к творчеству «вечных спутников» ко многому обязывало. У своих предшественников, с большинством из которых он был хорошо знаком, Мочульский многому научился и был им, надо полагать, немало творчески обязан, как обязан и тем, кто одновременно с ним разрабатывал сходную тему (Н. Лосский, А. Бем, о. Г. Флоровский , В. Зеньковский , С. Франк ). Подобно современникам, русская классика интересна ему и сама по себе, но в не меньшей степени и как форма культурного мышления, самопознания, способ обсуждения «проклятых» вопросов: русский философ после Розанова, в определенном смысле слова, был, обречен на литераторство. И все же Мочульский не стремится к построению независимых философически–историософских образов в чешуе литературных отражений. Он — больше ученый и в этой роли педагог, хотя непрямо постоянно дает почувствовать личный вкус. Но решение научной задачи не препятствует ему быть пристрастным. По–писательски он следит за тем, как из конфликта между судьбой и творчеством рождается конкретная книга. Мочульский нашел для себя полезное и в академизме сравнительного литературоведения, и в восприятии текста нарождавшимся у него на глазах формализма, и в захватывающих построениях религиозно–философской критики, и в импрессионистических эссе символистов. С кем-то его связывает увлечение Вл. Соловьевым, усиленное к тому же софиологией 1930–х гг. о. Сергия Булгакова, с кем-то — кропотливое чтение впервые публиковавшегося в период между двумя мировыми войнами литературного наследия, сопоставительный анализ мемуарных свидетельств. К чести Мочульского, все это не мешает ему говорить своим голосом, чуть–чуть лирически. Разумеется, им не могло не учитываться напряжение философско–религиозных и политических споров, которые велись в эмигрантской среде и, как и некогда в России, сталкивали между собой новых–старых западников и славянофилов, эстетов и почвенников, радикалов и консерваторов. Еще трактовка Д. Мережковским и В. Брюсовым творчества Гоголя, громкий резонанс «Вех», а позже схватка между редакциями милюковских «Последних новостей» и «Возрождения» (издававшегося А. О. Гукасовым), ожесточенная полемика по поводу «карикатурного» изображения Чернышевского в «Даре» Набокова в разной мере показывали, что традиция, восходящая к знаменитому письму «неистового Виссариона» Гоголю, влиятельности не утратила, а религиозные искания творческой личности в ее восприятии являлись не чем иным, как проявлением обскурантизма.

http://azbyka.ru/fiction/gogol-solovev-d...

В начале 1922 г. он перебрался в Париж, где его, как и в Болгарии, продолжает интересовать тема поэтической неоклассики, или как бы латинизированной «сжатой точности» слова и «ясной простоты… почти разговорной речи», которые акмеистское поколение русского символизма противопоставило «туманностям» старших символистов (статья «Поэтическое творчество Анны Ахматовой» 3/4 «Русской мысли» за 1921 г.). Мочульский явно предпочитает Мандельштама Вяч. Иванову, а Ахматову К. Бальмонту. Лингвистический дар позволяет ему быть не только критиком, но — что говорит об отсутствии восторженности — и автором пародий на Н. Гумилева, М. Кузмина и других поэтов. Рецензия Мочульского на исследование «Валерий Брюсов и наследие Пушкина» (1922) В. Жирмунского дает понять, что ему не близок подчеркнутый «объективизм» формалистов и что свою критическую задачу он видит в личностном проникновении в тайну того, как «частное, личное и случайное» складывается в биографию творчества. В Париже 22 апреля 1922 г. Мочульский выступил в Русском народном университете с лекцией «Николай Гумилев и его творчество»; 10 мая состоялось его выступление «Творчество Анны Ахматовой». Известным итогом этого явилась статья «О классицизме в современной русской поэзии», с которой он 18 июля 1922 г. дебютировал в 11–й книге главного литературного журнала русского Парижа «Современные записки», а также эссе «О тяжести и легкости (творчество О. Мандельштама и М. Кузмина)», «О литературной критике» (1923). Они появились в парижском «Звене», где он вместе с В. Вейдле отвечает за отдел критики и сотрудничает с Г. Адамовичем, Н. Бахтиным, Г. Лозинским, Д. Святополк–Мирским, а также регулярно печатает практически в каждом из номеров статьи, литературные и театральные рецензии, ряд рассказов, подписываясь иногда лишь инициалами или псевдонимами «Театрал», «К. Версилов». В «Звене» Мочульский пишет не только о русской литературе (творчество В. Розанова, «серапионовых братьев», В. Ходасевича, А. Ремизова, И. Бунина, Б. Зайцева), но и о европейских писателях (М. Пруст, А. Жид, обзоры «Новое во французской литературе»). Помимо «Звена» и «Современных записок» в 1920–е гг. он печатается в газете А. Керенского «Дни» (Берлин), в редактировавшихся П. Милюковым парижских «Последних новостях», а. также литературном трехмесячнике «Окно», который издавался М. С. и М. О. Цетлиными.

http://azbyka.ru/fiction/gogol-solovev-d...

В 1916 году были опубликованы очень удавшиеся ему переводы из армянских поэтов, но после этого еще и «Египетские ночи», где обломки чужого золота так опрометчиво вправлены в раззолоченную стеклярусную мишуру. Ознакомившись с поэмой, Горький писал автору: «Эта вещь мне страшно понравилась! Читал и радостно улыбался. Вы — смелый и Вы — поэт Божьей милостью». Слова эти показывают лишний раз, чего стоит всеобщее, заранее готовое восхищение пушкинскими стихами: только человек, совершенно к ним глухой, может радостно улыбаться, читая после них и вперемешку с ними брюсовские гальванопластические ямбы. В 1922 году В. М. Жирмунский напечатал отдельной книжкой целое исследование о них: «Валерий Брюсов и наследие Пушкина» (и посвятил его «Константину Васильевичу Мочульскому на память о наших первых работах в области поэтики»). Анализ, произведенный им, совершенно правилен: поэтический стиль Брюсова с пушкинским ничего общего не имеет. Чувствуется, однако, что он понял и другое, но не высказался на этот счет, боясь, что это будет «не научно». Ясно, нужно думать, было и ему, что дело тут не в различии стилей, а в простой несовместимости хорошего с плохим, подлинного с поддельным. Позже Брюсов уже никаких стихов сколько-нибудь сносного качества не написал. На гроб своей поэзии возложил он этот жестяной венок, откуда выпали сами собой живые пушкинские розы. «Продукция», правда, не остановилась. Она ускорилась, стала массовой, наполнила вскоре целый универсальный магазин, в котором потребителю предлагались всевозможные товары от «Эй, рабочие мира!» до дребезжащих «Вариаций на тему Медного всадника». Прежним хозяевам России Брюсов не служил: они его на службу и не призывали. Новым он сразу же бил челом и услужал с усердием, оставшимся, в сущности, невознагражденным. При жизни воздавали ему почести довольно рассеянно; посмертная его слава поддерживается вяло. В десятом томе официальной «Истории русской литературы» ему, правда, отведена отдельная глава — как Блоку, но и как Демьяну Бедному.

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=851...

   001    002    003    004    005   006     007    008    009    010