Другой момент мне интересен вот какой. Павел Флоренский писал о Данте в своей статье «О мнимостях в геометрии». Флоренский читает Данте как человек, находящийся в научной парадигме XX века. Похоже, что Мандельштам читает Данте как… Вот тут у меня и вопрос: как читает Данте Мандельштам? Мне кажется, что он читает его то как человек средневекового сознания, то как человек, для которого Линней, Дарвин — это выразители научных истин. Что касается прочтения Данте из физики нашего времени, двадцатого века, то для меня это вопрос. Как Вы это видите? Или, может быть, это Сергей Сергеевичу как физику вопрос насчет вот этой стороны прочтения Мандельштамом Данте? Хоружий С.С.: В связи с Флоренским такие вопросы возникали, потому что, как Вы справедливо сказали, позиция Флоренского им обозначена сразу. Он хочет говорить о Данте как современный ученый, а Мандельштам, в отличие от Флоренского, физику мира Данта не анализирует, его речь о поэтике, он не реконструирует ни геометрию, ни космологию. У него все пропущено через человека и через себя, это действительно разговор поэта. Здесь позиция его очень интересна для реконструкции, очень много вопросов, но это отнюдь не в рамках естественнонаучной трактовки. Это сугубо профессиональный разговор поэтов на их вершинах. Глазова — Корриган Е.Ю.: Я могу ответить так на этот вопрос: любой читатель, который дотрагивается до какого-либо текста, и любой критик, который дотрагивается до любого текста, приносит свой мир и себя к этому тексту и в этот текст. У Мандельштама все время подчеркивается живой разговор. И в этот момент Данте его опережает, потому что у Данте, он все время это подчеркивает, уже идут взрывы физики или такие взрывы, о которых он говорит, что еще нет леонардовских чертежей, а уже все решено насчет полета. Мандельштам любил рисовать образ, и через образ он отвечал для себя на какие — то вещи. Я постаралась, работая с Мандельштамом, найти логическое соединение между образами и их изменениями. Я надеюсь, что это поможет при прочтении «Разговора о Данте» и позднего Мандельштама.

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=116...

Вопрос о христианстве Мандельштама никак нельзя считать второстепенным. В истории не только русской, но, пожалуй, и мировой литературы, Мандельштам представляет явление совершенно уникальное – поэта, пошедшего на поединок с государством, хрупкого, телесно и психически, Давида, померившегося с Голиафом, жизнелюбца, беспрецедентным актом свободной воли выбравшего смерть и превратившего свою безвестную кончину во всенародную, соборную, о чем провидчески сказал в затерянных листках дореволюционного доклада о Скрябине. «Грядый на вольную страсть нашего ради спасения, Господь Иисус Христос ...» – такими словами православная литургия отпускает верующих, когда вспоминается, актуализируется то, что, судя по заключительному стихотворению Tristia, так остро восчувствовал Мандельштам: Широкий вынос плащаницы, И в ветхом неводе Генисаретский мрак Великопостныя седмицы. 124) 139 Судьба Мандельштама, претворенная в поэзию, есть экзистенциальное подражание Христу, принятие на себя вольной, искупительной жертвы. Ни один другой русский поэт XX века не пошел этим путем. Смерть Гумилева носила внешне «случайный» характер («а может быть даже заговора никакого не было», говорила Ахматова, что теперь подтвердилось), хотя несомненно имела и внутренние причины: к смерти Гумилев тяготел с молодости. Ахматова страдала пассивно, ни в чем не уступая, но и не идя на особый риск... Мандельштам, мы не устанем это повторять, уникальный случай овладения собственной смертью: победа над смертью («смертью смерть поправ») дает его стихам удесятерено-очистительную силу. Мы ценим в Мандельштаме «несравненный» песенный «дар», но немеем перед высотой подвига, запечатленного в его московских и воронежских стихах. Потому мы и должны попытаться понять, как такой подвиг, не поэтический только, а нравственно-религиозный, был возможен: во имя чего, Кого, Мандельштам пошел на жертву, как случилось, что именно он «к смерти» оказался «готов»? В поисках ответа следует вооружиться правильными методологическими орудиями. Ахматова, в страничках воспоминаний, обмолвилась, что к Пушкину у Мандельштама было какое-то небывалое, почти грозное отношение. «В нем, – писала она, – мне чудится венец сверхчеловеческого целомудрия». Но «сверхчеловеческое целомудрие» не составляет ли вообще отличительной черты Мандельштама в его подходе ко всему возвышенному, не только к Пушкину, но и к любви, к творчеству и, разумеется, к самому высшему в человеке, к религии, к Богу?

http://azbyka.ru/otechnik/Istorija_Tserk...

Среди них один имел особое значение, ибо через него выражал себя трагизм, рождающийся из проблематики революции, из недр ее антиномий. Это воспетый еще Пушкиным лучший поэт революционной Франции, поэт-гражданин, вдохновленный революцией и революцией умерщвленный, сложивший голову на гильотине под самый конец робеспьеровского террора: Андре Шенье. Он и раньше привлекал внимание Мандельштама. Но впечатления 1917 года побудили поэта прямо-таки заговорить голосом Шенье. Это сделано в стихах на гибель растерзанного солдатами комиссара Временного правительства эсера Линде – того самого, который известен читателям «Доктора Живаго» как комиссар Гинц; но если у Пастернака обстоятельства переданы реалистически, не без сострадательной иронии, то у Мандельштама они возвышены до пафоса, казалось бы навсегда отзвучавшего в день казни Шенье. Согласно поэтической вере Мандельштама, очень глубоко чувствующего кровь, жертва, просто потому, что она – жертва, достойна пафоса. То, что получилось, больше дает понятие о подлинном Шенье, чем любой из переводов французского поэта. Среди гражданских бурь и яростных личин, Тончайшим гневом пламенея, Ты шел бестрепетно, свободный гражданин, Куда вела тебя Психея. И если для других восторженный народ Венки свивает золотые – Благословить тебя в далекий ад сойдет Стопами легкими Россия. Кто сочтет этот классицизм курьезом, будет не прав; стихотворение это слишком близко к такому неоспоримому шедевру, как «Декабрист». Для Мандельштама было совершенно неизбежно видеть мучившую злобу дня с той же установкой на дальность, как своего декабриста. С другой стороны, однако, русская революция – не повторение французской, и строй русской поэзии не похож на «абстрактную, внешне холодную и рассудочную, но полную античного беснования поэзию Шенье» (мандельштамовская характеристика). Шенье в свое время претворял в лиризм политическую риторику; у нас из самых больших поэтов с политической риторикой работал только Маяковский (Цветаева даже в «Лебедином стане» не могла удержаться в пределах таковой).

http://azbyka.ru/otechnik/Sergej_Averinc...

Бородаевский (1910), критик и литературовед Б. Грифцов (1912), философ С. Н. Булгаков (1916) и публицист С. Н. Дурылин (1916). Конечно, интерес к Леонтьеву подогревается выходом книг – в 1911 г. появляется брошюра Леонтьева «О романах гр. Л. Н. Толстого», начинается выпуск собрания сочинений, издаваемого под редакцией о. Иосифа Фуделя и рассчитанного на 12 томов, но так и не завершенного, выходит сборник «Памяти К. Н. Леонтьева, † 1891», переиздается третьим изданием брошюра «Отец Климент Зедергольм , иеромонах Оптиной Пустыни»... Но дело не только в книгах. Другое время, казалось бы, должно было напрочь позабыть человека, чьи посулы и пророчества были полным противоречием хилиастическим чаяниям «нового религиозного сознания». Однако что-то в Леонтьеве неудержимо влекло. Интересно свидетельство Андрея Белого, которого трудно упрекнуть в симпатиях к консерватизму; описывая бунт молодежи против позитивистической «веры отцов», он признается: «Мы никогда не спорили о том, имеют ли значение фразы Кольцова, И. И. Иванова и Алексея Веселовского», и еще: «...не соглашаясь ни в чем с Константином Леонтьевым , мы предпочитали читать его, чем... Кареева. Таковы мы были» 420 . А друг Белого Э. К. Метнер, писавший в то время так и не завершенный труд «Философия культуры», под стать своему другу и «из протеста против обязательного западничества в оформлении Янжулов и К° педалировал немодным славянофильством, утверждая Аполлона Григорьева и Константина Леонтьева ...» 421 Пережил увлечение Леонтьевым и поэт Осип Мандельштам. В брошюре «О природе слова» (1922), говоря о Розанове как о писателе, проведшем свою жизнь в поисках «стен русской культуры», ее твердого основания, Мандельштам уподобил его «некоторым другим русским мыслителям, вроде Чаадаева, Леонтьева, Гершензона» 422 . По сообщению Н. Я. Мандельштам, чтение Леонтьева могло быть тем источником, откуда Мандельштам почерпнул представление о Византии. «Он считал Леонтьева значительным мыслителем, но причислял его к лжеучителям» 423 .

http://azbyka.ru/otechnik/Konstantin_Leo...

Мандельштам в своих переводах Петрарки  с первой же строки обрушивает эту ритмическую гладкость, буквально повторяя ритм оригинала, с ударением на первом слоге, поперек ямба:   Речка , распухшая от слез соленых (у любого переводчика на этом месте была бы беспроблемная «река»). Мандельштам хочет открыть вход в реального Петрарку, то есть такого, «какого у нас не было, и какой будет» (как он когда-то сказал о Катулле). Мандельштам  сильно сдвигает  образность Петрарки, она становится у него резкой, на грани абсурда — но этим он дает пережить  «формообразующий порыв» петрарковского звука и артикуляции. Вот пример:  Ходит по кругу ночь с горящей пряжей – так Мандельштам передает петрарковский стих:  Notte il carro stellato in giro mena,  дословно: «Ночь звездную повозку гонит по кругу». Вместо повозки, колесницы, образа совершенно традиционного (ночь катит в своей звездной колеснице) появляется какая-то безумная «горящая пряжа». Я догадываюсь, откуда она появляется: из упряжи. Колесница – «упряжь» – «пряжа»: это вполне в духе Мандельштама, который такими звуковыми сцеплениями описывает мысль Данте. «Лед – мед – яд»… Хотя «горящая пряжа» — образ совсем не «петрарковский», для Петрарки он слишком «новый»,  взрывной, но зато он передает напряженную фонетику сонета. Это как бы звуковой слепок того, что называет Мандельштам «звуков стакнутых прелестные двойчатки». Эта новая метафора – портрет звука стиха: «Notte il carro stellato in giro mena» все согласные удвоены. Эти удвоения  так восхищали Мандельштама в итальянском! Детское, почти младенческое произношение. Тосканская  гармония «Стихов к Наталии Штемпель», с которой я начинала, – несомненно, скорее петрарковская, чем дантовская. Данте в «Божественной комедии» (вообще-то уже в трактате «Пир») решительно отказывается от своих недавних опытов «нежного», «гибкого» стиха времен «dolce stil nuovo» – сладостного (или сладкого) нового стиля. Он избирает «острый и отчетливый стих» (rima aspr’e sottile). Между прочим, я уверена, что странное для привычек русского языка слово «сладкая» из первой строфы: Неравномерной сладкою походкой – на самом деле  калька с итальянского dolce.

http://pravmir.ru/proshhalnyie-stihi-man...

Н. Мандельштам (слева), О. Мандельштам, Э. Гурвич В октябре 1933 года Осип Эмильевич Мандельштам и его супруга – Надежда Яковлевна – получили долгожданную квартиру, о которой мечтали многие годы. Но душевные муки поэта лишь усилились. «…Вместо законной радости вселение в новую квартиру одарило поэта тяжким чувством жгучего стыда и раскаянья, – пишет биограф поэта Олег Лекманов. – Чуть ли не впервые в жизни Мандельштам ощутил себя приспособленцем и предателем: не только по отношению к своим «исстрадавшимся, недоедающим» читателям, но и по отношению к бездомным и голодным крестьянам. В его собственной терминологии – он чуть ли не впервые ощутил себя писателем. А платой за предательство – эквивалентом тридцати сребреников – послужила халтурная писательская квартира в Нащокинском переулке» . Эта новенькая советская квартира – подарок революционной власти – хранила в себе «троянского коня». Она вызвала в поэте приступ резкого удушья от своего приспособленчества. Желая как бы очиститься от предательства самого себя, он пишет два стихотворения, которые можно назвать самоубийственными. В первом он описывает свою жалкую участь в советском бытии и фактически ополчается на самого себя: Квартира тиха, как бумага – Пустая, без всяких затей, – И слышно, как булькает влага По трубам внутри батарей. Имущество в полном порядке, Лягушкой застыл телефон, Видавшие виды манатки На улицу просятся вон. А стены проклятые тонки, И некуда больше бежать, И я как дурак на гребенке Обязан кому-то играть. Наглей комсомольской ячейки И вузовской песни бойчей, Присевших на школьной скамейке Учить щебетать палачей. Какой-нибудь изобразитель, Чесатель колхозного льна, Чернила и крови смеситель, Достоин такого рожна. Какой-нибудь честный предатель, Проваренный в чистках, как соль, Жены и детей содержатель, Такую ухлопает моль. Пайковые книги читаю, Пеньковые речи ловлю И грозное баюшки-баю Колхозному баю пою. И столько мучительной злости Таит в себе каждый намек, Как будто вколачивал гвозди Некрасова здесь молоток.

http://pravmir.ru/sled-almazom-po-steklu...

ученье мое Росою зареет пусть слово мое Как пряди дождя на былие сходит Как крупные капли на зелень-траву» (Числ. 32, 2) Часто давая довольно свободный перевод, Л.И. Мандельштам все же неодобрительно отзывался о тех, кто предлагал ему в своей работе «совершенно откинуть древние, восточные формы Библии, и перевести только мысли, а не слова ее» [xix] . По этой, очевидно, причине у него встречаются пассажи, несущие черты древнееврейских грамматических конструкций, явно несвойственных русскому языку: «Воспоминая вспомнит» (Исх. 13, 19) «Уставая устанешь» (Исх. 18, 18) «Согрешили грехом» (Исх. 32,30) «Не ложись ложем» (Лев. 18, 22) «Уничтожением уничтожьте» (Втор. 12, 2) «Обрезываясь, да обрежется» (Быт. 17, 13) «Тоской затосковал» (Быт. 31, 30) «Гаданием гадает» (Быт. 44, 5) «Направил лицо свое к степи» (Числ. 24, 1), т.е. отправился в степь. Слова Моисея о том, что он некрасноречив, Л.И. Мандельштам переводит двусмысленным выражением «я не человек слова» (Исх. 4, 10), и даже «я неразвязен речами» (Исх. 6,12). В тоже время некоторые древнееврейские фразеологизмы Л.И. Мандельштам переводит схожими по смыслу русскими, буквальный перевод приводя лишь в сноске: «в высокомерии своем» (Пс. 10, 4) сноска — «подняв нос». Некоторые слова и выражения переведены Л.И. Мандельштамом с явным намерением согласования библейского текста с научными представлениями середины XIX века, в результате чего выражение Быт. 1, 2 о неустроенности первоначального мира (СП — Земля же была безвидна и пуста ), переводится как «переворот и расторжение», так как это, по словам Л.И. Мандельштама, соответствовало научным представлениям его времени о вулканическом происхождении земли, на что он сам указывает в приложении к переводу [xx] . Аллегорическое выражение Быт. 3, 24 (СП — пламенный меч обращающийся ; МТ — tkPht=Mh brjh- нахерев намит напехет ), Л.И. Мандельштам переводит как «пыль вертящихся песков», чтобы передать мысль, приводимую в комментарии, что «охранять путь к дереву жизни» поставлены песчаные бури Аравийских пустынь [xxi] .

http://bogoslov.ru/article/385577

Завершая сюжет «дичка» и разговор о Стихах в целом, заметим, что «ласточка» и «Лермонтов», появившиеся впервые в IV и V редакциях, исчезают, когда вводится строфа с «дичком» (в VI и VII редакциях). И, напротив, как только она отбрасывается, в Стихи возвращаются «Лермонтов» и «ласточка». Так в нашей интерпретации отразился поиск Мандельштамом места, которое займет в его поэтическом памятнике эта женщина. (По словам вдовы поэта, «с первой встречи с людьми, особенно с женщинами, Мандельштам знал, какое место займет этот человек в его жизни… Ольгу он помнил всегда».) Вот почему этот скрытый в тексте женский образ оказался не в начале фабулы (то есть не в настоящем времени и не здесь, где смерть), а на вершине восхождения Я-поэта, — «там», где время не бежит, то есть сюжетно — в начале «Стихов о неизвестном солдате». Хоружий С.С.: Спасибо, Дора Израилевна. Если есть пара вопросов, то мы могли бы на них еще отвести немного времени. Вопрос из аудитории: Как Вы относитесь к статье С.С. Аверинцева «Судьба и весть Осипа Мандельштама»? Черашняя Д.И.: Очень позитивно. Сергей Сергеевич Аверинцев — в числе тех нескольких (трех-четырех) авторов, которым хочется писать. Продолжение вопроса: А как Вы относитесь к попытке прокомментировать смерть в воздухе связью с гибелью самолета? Чем вдохновлялся Мандельштам? Черашняя Д.И.: Чем вдохновлялся Мандельштам — на такой вопрос ответа ни у кого нет, конечно. Но поэзия акмеизма тем и интересна, что она на малых словесных площадях содержит в себе многочисленные смыслы. Другое дело, как их извлекать. Важно не переступить грань и не полететь на крыльях собственной фантазии, оторвавшись от текста. А в принципе я не отвергаю этой интерпретации. Просто это была ближайшая ассоциация для комментатора — смерть в воздухе. Но смерть-то в Стихах оказалась не в воздухе, и мы это проследили. Более того, Мандельштам не воспринимает послесмертье как наказание для себя. А наоборот, «воздушная яма» его влечет. Продолжение вопрос: Это антиномическое… Черашняя Д.И.: Конечно. Я пыталась об этом сказать. Во-первых, все, что говорил С.С. Аверинцев, это очень человечно. Во-вторых, он был одним из тех энтузиастов, который занимался Мандельштамом тогда, когда его еще не публиковали. Аверинцев был председателем совета нашего мандельштамовского общества. И все, что он сделал, и сейчас имеет значение.

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=116...

3 . 1917–1921 гг . Сгущается внешняя темь. Уподобляясь патриарху Тихону, Мандельштам надевает «митру мрака» 193), затем бежит «от рева событий мятежных» 222) в Крым, где пьет «христианства холодный горный воздух» 106), а вернувшись в Петербург дает клятву верности Исаакиевскому собору, воспевает запечатленное в нем «зерно глубокой полной веры», оно одно позволяет «преодолеть страх» и сохранить свободу 124). Тогда же, в статье 1921 года, Мандельштам обронит бессмертный афоризм: «Христианин, а теперь всякий культурный человек – христианин...» (II, 223), выражающий, быть может, самую сердцевину его мировоззрения. 4 . 1937 г . Тьма кромешная. В цикле 1921–1925 гг., где проявилась растерянность поэта перед событиями, в московских стихах, где, готовясь к смерти, Мандельштам напрягает свою нравственную волю до предельного накала, религиозные мотивы, как таковые, почти полностью отсутствуют 143 . Кончается жизнь, начинается житие. В «Третьей воронежской тетради» в кромешном, предсмертном году, они появляются вновь: Мандельштам уже к себе применяет образ Голгофы, сам непосредственно участвует в мистической Тайной Вечере 377) и впервые обращается sotto voce, со сверхчеловеческим целомудрием, к тайне воскресения в стихотворении-завещании «К пустой земле невольно припадая...» 394). Формально эти три стихотворения не объединены, но своей совокупностью они роднят Мандельштама с каменно-островским незавершенным циклом Пушкина, тоже предсмертным и тоже озаренным потусторонним христианским светом. Роман-загадка «Роман с кокаином», появившийся в 1934 году в журнале «Числа», пытавшемся дать дорогу молодым эмигрантским авторам и новым вкусам, до сих пор представляет не до конца разрешенную литературную загадку. Это блестящая повесть, замеченная эмигрантской критикой при появлении, а полвека спустя во французском и других переводах восторженно встреченная всей западной прессой, не имеет сколько-нибудь осязательного автора. Под псевдонимом М.Агеев, в том же первом полугодии 1934 года, был напечатан в недолговечном журнале «Встречи» рассказ «Паршивый народ», затем имя Агеева так же внезапно исчезло, как и возникло, если не учитывать того, что полностью, отдельной книгой, роман появился лишь осенью 1936 г. 144

http://azbyka.ru/otechnik/Istorija_Tserk...

У Петрарки здесь было бы dolce, да и у Данте. Dolce буквально переводится как «сладкий», «сладостный» — но в итальянском языке у этого слова другой регистр значения.  В языке Данте и Петрарки dolce – постоянный эпитет к музыке, dolci suoni, сладкие, то есть, согласованные звуки. Русское «сладкий» – что-то в этом есть  не совсем пристойное, почти кич. Что мы представим себе при словах «новый сладкий стиль»? Уж точно, не прохладное чистое письмо «Новой Жизни». В итальянском dolce совсем нет сюсюканья и грубого гедонизма, как в русском «сладкий». Это dolce — мягкий, согласованный, гибкий, нежный, учтивый, приятный …  Даму, у которой нет dolcezza («сладости» в смысле внутренней гибкости, нежности) нельзя назвать красивой. Итак, первая отсылка прощальных стихов Мандельштама к итальянскому «прообразу» (повторю, что здесь не имеется в виду какой-то конкретный образец), – это одиннадцатистишная строфа, построенная целиком на женских рифмах (как известно, мужская рифма в итальянских стихах почти не встречается; по-русски же сплошь женские клаузулы звучат непривычно). И. Сурат не находит прецедентов такой строфы в русской поэзии, и недаром. Это, как я уже сказала, одна из разновидностей итальянской строфы канцоны. Так что две строфы, которые повторяют одну сложную схему рифмовки,  написаны по правилам классической канцоны. Как правило, строф – станц в итальянской канцоне больше, пять или шесть, но возможны и такие короткие канцоны (например, в «Новой Жизни» есть канцона из двух строф). Количество строк в строфе-станце тоже варьируется; одиннадцатистишие – не самое распространенное среди них. Среди богатых версификационных экспериментов Серебряного века, возможно, найдется и попытка написать русскую канцону. Но мне такие примеры  не известны. Название «Канцона» употреблялось, но рифменная схема строф этой форме не отвечала (как у Н.Гумилева, как  в «Канцоне»  самого Мандельштама, «Я покинул край гипербореев», написанной простыми четверостишиями — куплетами). Так что, может быть, в первый раз в русской поэзии в этих прощальных стихах Мандельштама мы встречаем настоящую канцону.

http://pravmir.ru/proshhalnyie-stihi-man...

   001    002    003    004    005    006   007     008    009    010