Но правда и то, что Русь полюбила новую веру. Прилепленное снаружи отлипнет через короткий срок, а вошедшее внутрь останется и углубится. Так углубился в русском народе посев Владимира, и в скором времени из недр новокрещеного народа рождаются богатыри духа – истинные монахи и подвижники. Та чудесная жизнь Палестины и Египта, глядя на которую в V, VI веках удивлялось Небо, повторилась на Киевских горах в веке XI. Затворники и молчальники, бессребреники и молитвенники, которых боялись бесы и слушались мертвые, не могли бы появиться, если бы не всецелая преданность русичей Христу и Евангелию. Достаточно на один день посетить Киево-Печерскую Лавру и бегло ознакомиться с ее историей, чтобы понять – Владимир не поспешил и не ошибся в выборе. Да, правильный порядок действий предполагает научение и лишь после того – крещение. Русь же крестили, как крестят младенцев, – без сознательной и взрослой веры. Когда мы крестим малышей, мы реально и действенно соединяем их с Иисусом Христом. Дети этого не понимают, хотя Таинство совершается в полной мере. Далее следует учить ребенка и делать всё, чтобы подаренная вера была усвоена и полюблена. Если взрослые не сделают этого, реальность рискует смешаться в такую кашу, о которой трудно будет вынести однозначное суждение. Если же крестить ребенка, а затем учить его вере и воцерковлять, то всё становится на свои места и вопросы снимаются. Итак, Русь была крещена, как ребенок, и требовала дальнейшего научения и возрастания в вере. При Ярославе появились школы и библиотеки, пришли грамотные люди из Болгарии со славянскими книгами, появилось духовенство из числа коренных жителей. Дело Владимира нашло органическое и основательное продолжение. Но вскоре пришли монголы, и высокий полет закончился. Книжная мудрость и живая проповедь из разряда естественной необходимости надолго переходят в разряд редкого исключения. Русь занимает место среди христианских народов, но место это особое. Русь, как бы в ожидании своего часа и своей миссии, затаивается на долгое время, оставляя другим историческую сутолоку и решения больших вопросов.

http://pravoslavie.ru/105425.html

Петр-император, посетивший Соловки, тоже здесь потрудился: выточил на голландском станке и сам вызолотил резную сень над архимандритовым местом в Преображенском соборе. Висит теперь и она в том же музее. Обычай сильнее времен. Он нижет на себя годы, как нить – скатные бурмицкие зерна. Сменились века, рухнуло Московское царство, нет более и благоверных его царей, а идут к Святому острову трудники со всей Земли Русской, и нет им конца-краю. Тугим узлом закручены безвременные годы, и в невиданном разноцветии сплелись в нем пестрые нити людских жизней. Когда последний Соловецкий архимандрит уводил чернецов в Валаам в 1920 году, иные из них по древности лет или по усердию остались в обители и с ними – схимник-молчальник, в глухой дебре, в затворе спасавшийся. Проведала о том новая власть и раз, в весеннюю пору, подкатил на коне к схимниковой печуре-землянке сам начальник новый Ногтев со товарищи. Пил он сильно и тут хмельной был, сбил затвор и в печуру… бутылку водки в руке держит. – Выпей со мной, распросвятой отец опиум! Попостился – пора и разговеться! Теперь, брат, свобода! Господа Бога твоего отменили декретом… – стакан наливает, старцу дает и матерится по-доброму. Встал старец от своей лампады и молча земной поклон Ногтеву положил, как покойнику, а поднявшись, на открытый свой гроб указал: «помни, мол, там будешь». Переменился Ногтев в лице, бутыль за дверь кинул, сел на коня и ускакал. Пил потом месяц без перестану, старцу же приказал паек выдавать и служку к нему из монахов назначил. Сплелись две нити из двух веков и вновь разошлись по своим путям, указанным свыше. А немое речение старца сбылось: году не прошло, как нагрянула из Москвы комиссия, дознались, что Ногтев серебряных литых херувимов с иконостаса спекулянтам продал, и расстреляли его, раба Божьего. Провидел смерть его старец. Дано ему было то, как святителю Зосиме, узревшему обезглавленными новгородских бояр на пиру у Марфы Борецкой, Посадницы. Древнее житие святителя об этом так повествует: когда обитель уже обширною стала и притекли к ней многие люди со всея Руси, тогда земли Полуночные – Беломорские, Кемские, Пермские, Сорока, Кола и Печора, вплоть до самого Каменного пояса, под рукою Московского царя не были. Господин Великий Новгород ими володал; пенили его дерзкие ушкуи волны широких полуночных рек, сбирали его вольные дружинники – ратники и ставленные на вече тиуны дань с темных, диких лесных людей: куны, лису чернобурую, соболя… Таким ратником-землепроходцем и святитель смолоду был, а после, когда воздвиг обитель, пошел он к светлому Ильмень-озеру, чтобы там на вече грамоты на новые земли испросить.

http://azbyka.ru/fiction/neugasimaya-lam...

Доктор Пларр, который сам не зная почему каждые десять лет возобновлял свой английский паспорт, вдруг почувствовал желание пообщаться с кем-нибудь, кто не был испанцем. Насколько ему было известно, в городе жили только еще два англичанина: старый учитель, который называл себя доктором наук, хоть никогда и не заглядывал ни в один университет, и Чарли Фортнум – почетный консул. С того утра несколько месяцев назад, когда доктор Пларр сошелся с женой Чарли Фортнума, он чувствовал себя неловко в обществе консула; может быть, его тяготило чувство вины; может быть, раздражало благодушие Чарли Фортнума, который, казалось, так смиренно полагался на верность своей супруги. Он рассказывал скорее с гордостью, чем с беспокойством, о недомогании жены в начале беременности, будто это делало честь его мужским качествам, и у доктора Пларра вертелся на языке вопрос: «А кто же, по-вашему, отец?» Оставался доктор Хэмфрис… Но было еще рано идти к старику в отель «Боливар», где он живет, сейчас его там не застанешь. Доктор Пларр сел под одним из белых шаров, освещавших набережную, и вынул из кармана книгу. С этого места он мог присматривать за своей машиной, стоявшей у ларька кока-колы. Книга, которую он взял с собой, была написана одним из его пациентов – Хорхе Хулио Сааведрой. У Сааведры тоже было звание доктора, но на этот раз невымышленное – двадцать лет назад ему присудили почетное звание в столице. Роман, его первый и самый известный, назывался «Сердце-молчальник» и – написанный в тяжеловесном меланхолическом стиле – был преисполнен духа machismo. Доктор Пларр с трудом мог прочесть больше нескольких страниц кряду. Эти благородные, скрытные персонажи латиноамериканской литературы казались ему чересчур примитивными и чересчур героическими, чтобы иметь подлинных прототипов. Руссо и Шатобриан оказали гораздо большее влияние на Южную Америку, чем Фрейд; в Бразилии был даже город, названный в честь Бенжамена Констана. Он прочел: «Хулио Морено часами просиживал молча в те дни, когда ветер безостановочно дул с моря и просаливал несколько гектаров принадлежавшей ему бедной земли, высушивая редкую растительность, едва пережившую прошлый ветер; он сидел подперев голову руками и закрыв глаза, словно хотел спрятаться в темные закоулки своего нутра, куда жена не допускалась.

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=686...

Вспоминая о преобразовательной деятельности Савонаролы, Максим Грек писал впоследствии: «Сей премногий разумом богодохновенных писаний... ревностию Божиею разжегся, совет советовав добр и богоугоден сиречь учительным словом, еже от Божественных Писаний, пособити граду оному и истребити от него в конец нечестия сия». 14 Известно, что первоначально Савонарола намеревался уединиться в монастырской келье и стать молчальником и отшельником, чтобы не видеть великой развращенности века, усиления пороков и попрания всякой правды и добродетели, как об этом он писал в письме к отцу 25 апреля 1475 года и в своем небольшом произведении «О презрении к миру». «Не осталось никого, – говорит он там, – нельзя найти ни одного человека, который любил бы добро: нам нужно учиться у детей и у простых женщин, ибо только у них осталась хоть тень невинности. Добрые угнетены, и народ итальянский похож на египтян, державших в порабощении народ Божий». 15 Однако, вопреки мнению В. С. Иконникова , 16 отшельническая жизнь не соответствовала душевному складу Савонаролы. Безотрадная картина окружающей обстановки пробуждала в груди его огонь негодования, который требовал выхода, вызывала в нем ту «ревность по Бозе», которая лежала в основе его деятельности. «Ревность есть не что иное, – говорил он в одной проповеди , – как глубокая любовь в сердце человека справедливого, который не остается бездеятельным, но постоянно стремится к устранению всего того, что он находит несоответственным славе горячо им любимого Господа». 17 «Я желал бы, – восклицал он в другой раз, – оставаться спокойным и не говорить, но не могу, ибо слово Божие в сердце моем, как огонь, который сожжет мозг костей моих, если я не дам ему выхода». 18 2 . Ту же ревность мы наблюдаем и в деятельности Максима Грека московского периода. Эту ревность он вынес не из закрытой кельи удаленного от мира афонского монастыря, где в течение 10 лет занимался большей частью углубленным изучением древнегреческих церковных писателей. Религиозную ревность молодому Михаилу Триволису флорентийский проповедник внушил своими пламенными обличительными выступлениями и реформаторской деятельностью. Когда после Афона Максим прибыл в Москву и столкнулся здесь со многими недостатками в русской жизни, он не мог молчать и по примеру своего флорентийского наставника выступил с резкими обличениями. Об этом он сам говорит и притом в выражениях, чрезвычайно сходных с приведенными выше высказываниями Савонаролы.

http://azbyka.ru/otechnik/Maksim_Grek/ma...

Он никогда не жаловался. А она подолгу простаивала возле него, держа бутыль из тыквы с матэ в левой руке; когда Хулио Морено открывал глаза, он, не говоря ни слова, брал у нее бутыль. И лишь резкие складки вокруг сурового, неукротимого рта чуть смягчались – так он выражал ей благодарность». Доктору Пларру, которого отец воспитывал на книгах Диккенса и Конан Доила, трудно было читать романы доктора Хорхе Хулио Сааведры, однако он считал, что это входит в его врачебные обязанности. Через несколько дней ему предстоит традиционный обед с доктором Сааведрой в отеле " Националы), и он должен будет как-то отозваться о книге, которую доктор Сааведра так тепло надписал: «Моему другу и советчику доктору Эдуардо Пларру эта моя первая книга, в доказательство того, что я не всегда был политическим романистом, и чтобы открыть, как это можно сделать только близкому другу, каковы были первые плоды моего вдохновения». По правде говоря, сам доктор Сааведра был далеко не молчальником, но, как подозревал доктор Пларр, он считал себя Морено manque [несостоявшимся (франц.)]. Быть может, он не зря дал Морено одно из своих имен… Доктор Пларр никогда не замечал, чтобы кто-нибудь еще в этом городе читал книги вообще. Когда он обедал в гостях, он там видел книги, спрятанные под стекло, чтобы уберечь их от сырости. Но ни разу не видел, чтобы кто-нибудь читал у реки или хотя бы в одном из городских скверов, разве что иногда проглядывал местную газету «Эль литораль». На скамейках сидели влюбленные, усталые женщины с сумками для продуктов, бродяги, но не читатели. Бродяга, как правило, важно занимал целую скамейку. Ни у кого не было охоты сидеть с ним рядом, поэтому, в отличие от остального человечества, он мог растянуться во весь рост. Привычку к чтению на открытом воздухе доктор Пларр, вероятно, заимствовал у отца – тот всегда брал с собой книгу, отправляясь работать на ферму, и на пропахшей апельсинами покинутой родине доктор Пларр прочел всего Диккенса, кроме «Рождественских рассказов». Люди, видевшие, как он сидит на скамейке с открытой книгой, смотрели на него с живым любопытством. Они, наверное, считали, что таков уж обычай у этих иностранных докторов. И в нем сквозило не столько что-то не очень мужественное, сколько явно чужеземное. Здесь мужчины предпочитали беседовать, стоя на углу, сидя за чашкой кофе или высунувшись из окна. И, беседуя, они все время трогали друг друга руками, либо чтобы подчеркнуть свою мысль, либо просто из дружелюбия. На людях доктор Пларр не дотрагивался ни до кого, только до своей книги. Это, как и его английский паспорт, было признаком того, что он навсегда останется чужаком и никогда здесь не приживется.

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=686...

Спор Варлаама с Паламой первоначально касался тонких вопросов богопознания, а затем, после вынесенных Варлаамом отрицательных суждений о монашеской практике молитвы Иисусовой, перешел к самым основам учения о Боге и о судьбе человека. Поэтому победа паламизма, закрепленная постановлениями Соборов 1341, 1347 и 1351 годов, была важна не только для сравнительно узкого круга монахов–созерцателей, но и для всего православного мира. Калабрийский монах привез с Запада не (как иногда полагали) влияние католичества как такового, а основные принципы секуляризации культуры, связанные с итальянским Возрождением. Его неуспех и победа Паламы были яркими проявлениями факта, имевшего решающее значение не только для Византии, но и для православных славянских стран. Факт этот блестяще установлен Д.С. Лихачевым: на Востоке «Предвозрождение так и не перешло в Возрождение» [  ]. Для правильного понимания исторической роли того религиозного и богословского движения, которое обычно называется «исихазмом», необходимо разрешить некоторые недоразумения, связанные с самим термином исихазм, который употребляется по крайней мере в четырех различных смыслах. Уже в древней христианской литературе он употребляется для обозначения отшельничества, то есть формы монашества, отличной от общежительства в больших монастырях: исихаст — это, в собственном смысле, молчальник. В XIII–XIV веках исихазм, как говорилось выше, тесно связан с психо–соматическими методами творения молитвы Иисусовой, то есть указывает не на отшельничество собственно, а на определенную школу духовной жизни, могущей проявляться и в общежительных монастырях и в миру. В современной литературе вопроса само богословие св. Григория Паламы, то есть учение о нетварных энергиях, определяется как исихазм, хотя Палама видел в этом учении всего лишь святоотеческое богословие об отношении Бога к тварному миру. Наконец, понятие исихазм применяется в еще более широком смысле ко всему движению ревнителей православия, которые во второй половине XIV века распространяли свое влияние на всю Восточную Европу и особенно — на Московскую Русь [  ]. Эти четыре несходных словоупотребления необходимо различать хотя бы для того, чтобы верно определить соотношение между исихазмом (будь то в узком или в широком смысле этого понятия) и другими явлениями общественной жизни и культуры [  ].

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=719...

Что там по все дни наслышитесь – спаси только Господи. Вот вы на этот счет пораздумайте: каково-то вам там придется слушать совсем непривычные речи до самого до веку! Выручайте и меня и себя, отцы, а то нагрешите вы с ними три короба и не годитеся после того ни к стру, ни к смотру, ни в рай, ни в ад, ни в царство небесное, а так и останетесь висеть под полатями. Так напугал этим Разлюляй старичков, что они стали глазами водить во все стороны и изгоревшими устами своими начали пошевеливать, а измигул Разлюляй-пустобрех как увидал, что успел им загнать во лбы загвоздку здоровую, – сейчас побежал к королю и говорит: – Что мне от твоей милости сказано, я все это уже выполнил: старички уже теперь полируются – стали уже губами двигать и скоро шептать начнут, – одевайся скорей да иди-ка их слушать, что они высловят, какие премудрости. Как пришел король да нагнулся к первой плетушечке, так и стало слышно ему, что старик Дубовик и впрямь полируется – об ивовое плетение, как поросенок, всеми боками трется, а сам робко пыхтит и тихо покрехтывает. Король его и спросил: «Отчего на свете доброе не спорится и не ладится?» Старик Дубовик прошептал: – Оттого, что люди не знают: какой час важнее всех. Доброхот нагнулся к другому – к Полевику, и того спросил, а тот шепчет: – Оттого, что не знают: какой человек, нужнее всех. Нагнулся Доброхот и к третьему старичку, а тот ему сказал: – Оттого, что не знают: какое дело дороже всех. И так молчальникам трудно это было проговорить с отвычки, что они как только сказали, так и ослабели и больше не полируются, а лежат, едва дышат, на донышках. Ничего от них король больше никак не мог допытаться, доведаться и еще больше рассердился, потому что сказанные ими слова стали ему загадками, которые понимать можно надвое. Король же привык так все брать, чтобы было ему все как на ладунке положено, и оттого ему теперь еще больше досада пришла, и приказал он сделать с старичками точь-в-точь так, как им Разлюляй пригрозил: указал Доброхот, чтоб их не носить ни в лес, ни в болото, а подвесить их в кошелках в большой советной избе под полатями и держать их там, пока они не скажут: «какой самый важный час, кто самый нужный человек и какое дело дороже всех». Отнесли старичков в советную избу и подвесили под полатями в их плетушечках, посыпали им пшенной кашки, чтоб они впросоночках зублили, и поставили на верхнем полу ведерцо воды с медным ковшиком, а сами все спать пошли и разоспались до одури самым крепким сном до самого до свету.

http://azbyka.ru/fiction/chas-voli-bozhi...

Следовательно, юродивому и не нужно было заявлять о себе обличениями или нарушением общественных приличий: как только он появлялся на улице, его опознавали по одежде, как шута по колпаку с ослиными ушами или скомороха по сопели. Рубаха юродивого не только прикрывала срам, она была театральным костюмом. В описаниях этого костюма бросается в глаза одна повторяющаяся деталь, а именно лоскутность, «многошвейность» рубахи. Так, Симон Юрьевецкий, как и Арсений Новгородский, «на теле же своем ношаше едину льняницу, обветшавшую весьма и многошвенную».  Эта деталь напоминает костюм древних мимов, centunculus (лоскут, заплатка), «пестрое платье, сшитое из разноцветных лохмотьев», «удержавшееся в традиционной одежде итальянского арлекина».  Юродивый, действительно, своего рода мим, потому что он играет молча, его спектакль—пантомима. Если идеальное платье юродивого — нагота, то его идеальный язык — молчание. «Юродственное жительство избрал еси…, хранение положи устом своим», — поется в службе «святым Христа ради юродивым Андрею Цареградскому, Исидору Ростовскому, Максиму и Василию Московским и прочим» в Общей минее. «Яко безгласен в мире живый», юродивый для личного своего «спасения» не должен общаться с людьми, это ему прямо противопоказано, ибо он «всех — своих и чужих—любве бегатель». Начав юродствовать, запечатлел уста Савва Новый. Обет молчания приносил ему дополнительные тяготы: ненавидевшие его монахи, «придравшись к крайнему его молчанию и совершенной неразговорчивости… оклеветали его в краже и лености»   — и избили. Следовательно, этот юродивый не открывал рта даже для самозащиты. Однако безмолвие не позволяет выполнять функции общественного служения, во многом лишает смысла игровое зрелище, и в этом заключается еще одно противоречие юродства. Как это противоречие преодолевалось? Такие убежденные, упорные молчальники, как Савва Новый, — большая редкость в юродстве. К тому же должно помнить, что Савва исповедовал исихазм. Его «безгласие» —не столько от юродства, сколько от исихии. Обыкновенно же юродивые как-то общаются со зрителем, нечто говорят — по сугубо важным поводам, обличая или прорицая. Их высказывания невразумительны, но всегда кратки, это либо выкрики, междометия, либо афористические фразы.  Замечательно, что в инвокациях и сентенциях юродивых, как и в пословицах, весьма часты созвучия («ты не князь, а грязь», —говорил Михаил Клопский).

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=919...

Так или иначе, после того, как клонфертские монахи встречались с Якониусом, разговаривали с птицами-душами, вкушали невесть откуда берущуюся пищу молчальников, видели огненную стрелу и проч., их не должно испугать и удивить место, в котором оказывается выскользнувший из тумана и темноты корабль. Они останавливаются в «застывшем море». Можно представить, что речь идёт о пережитой своего рода духовной дезориентации. В латинском тексте «Плавания» говорится, что море «quasi coagulatum», – буквально: «словно бы застыло». Цветан Тодоров считает использование выражения «словно бы» подчёркиванием «разделённости реальности», а Ян Шорт называет его «тёмным пазлом переписчиков» 62 . Коракл очутился в новой, ещё более странной реальности, или же в одно из семилетних путешествий кельтов «прибило» к Саргассову морю. Прозрачное, глубокое, солёное, оно, кажется, «застыло», его малоподвижные воды будто безжизненны. Но впечатление это обманчиво. Там действительно практически не дует ветер. Под жгучим солнцем вода прогревается до 26-ти градусов летом и «остывает» к зиме до 18-ти. Буйно разросшиеся водоросли (sargassum) скрывают разнообразную подводную жизнь: угри собираются со всего света сюда на нерест, множество рыб, в т.ч. «летучие», крабы, морские черепахи, бесчисленное количество моллюсков – всё живёт в этом огромном зелёном аквариуме Атлантики. Его упоминал Теофраст, а Аристотель называл «лугом океана». «Зелёное море» – одно из наименований северной части Атлантического океана в средневековой мусульманской географии. Ирландская агиография, как никакая иная щедрая на яркие метафоры, сохранила рассказ про одного безымянного святого. Он плывёт на лодке, наблюдая подводную жизнь озера, и ловит руками рыбу. В это время навстречу ему по волнам скачет всадник – также безымянный святой. Гребец опускает руку в воду, достаёт и бросает всаднику, в знак приветствия и расположения, форель. Тот, в свою очередь, нагнувшись, срывает цветок и подаёт преподобному как символ красоты и гармонии. Для первого эта видимая реальность – вода озера, для второго – весенний луг. И то, и другое – неразделённые части Творения Единого Бога, открытого, прежде всего, святым 63 .

http://azbyka.ru/otechnik/Zhitija_svjaty...

Отец Герман вспоминает загадочный случай из давнего времени, когда он только-только свел знакомство с отцом Серафимом (тогда просто Евгением) и о Братстве еще не помышлял. Как-то раз они провели ночь у костра на океанском побережье. На небе высыпали звезды, и далеко на горизонте поблескивали буи. Евгений молча сидел несколько часов кряду. Потом повернулся, искоса взглянул на Глеба. Лицо у него было серьезным. «Я знаю тебя и знал раньше, знал, что ты придешь». Глеб понимал, что слова эти не о «перевоплощении душ»: еще ранее из разговора об этом он уяснил, что Евгений полностью держится православных взглядов. 653 Слова его означали скорее то, что он прозревает действительность на более высоком уровне, в ее связи с вечностью. Позже отец Герман спросил, как людям удается предсказывать будущее, и отец Серафим так и ответил: нужно взглянуть на мир с некоей высоты. «Оттуда, с неба, видишь идущего человека и знаешь, куда он держит путь, задолго до того, как он придет, – поясняет отец Герман. – В ту ночь отец Серафим сказал, будто знал меня раньше, потому что видел соединение наших судеб с высоты неотмирной, поднебесной. И для него такое было в порядке вещей. В миру он чувствовал себя чужаком. В отличие от меня, в нем не кипела страсть к жизни, потому-то он и достиг таких высот, шагнул за пределы человеческого сознания». Часто отец Серафим заговаривал об Истине, и всякий раз отцу Герману казалось, что речь идет не о принципе или идее, а о живой Личности. Однажды отец Герман застал друга в церкви: тот, стоя на коленях, истово молился. Отец Герман полюбопытствовал, о чем его сотаинник молится, и отец Серафим ответил, что мир отвращается от Истины, измельчала она в сердцах людей. Отец Герман поразился: какими же категориями надо мыслить, чтобы молиться об Истине! Заставая отца Серафима в глубоком размыслительном созерцании, отец Герман говаривал в шутку: «Да ты настоящий молчальник!» (Ибо молчальники созерцают горнее непосредственно.) Отцу Серафиму не нравилось, когда брат называл его так. Он даже в сердцах заявлял, что вообще не понимает значения этого слова Конечно же, он не хотел, не познав сердцем, относить его к себе. Он ненавидел все показное и фальшивое. Духовную жизнь должно начинать на грешной земле, полагал он, исполняясь смирения и осознания своей духовной немощи. В юности он писал: «Человек, считающий себя самодостаточным, находится в диавольской ловушке, но если он к тому же возомнит себя “духовным”, и вовсе – осознанно или нет – оказывается прямым пособником сатаны». 654

http://azbyka.ru/otechnik/Serafim_Rouz/o...

   001    002    003    004    005    006   007     008    009    010