Вблизи Спасских ворог, наискосок вниз от памятника Александра II, была в Кремле церковка Константина и Елены. Она стояла уединенно, как-то интимно и поэтически, близ Москва-реки и стены, в осенении деревьев — к ней и добраться не так просто. Одну пасхальную заутреню встречали мы в ней с Андреем Белым (уже после примирения). Ночь была сырая и туманная, палили пушки, толпа в Кремле, иллюминация — Иван Великий высвечивает золотым бисером, гудят «сорок сороков» торжественным, веселым гулом. Белый был очень мил, даже почти трогателен — мы христосовались, побродили в толпе, а потом отправились к общему нашему приятелю С.А. Соколову («Грифу», поэту, издателю раннего Блока), разговляться. Легко можно себе представить, что такое были разговены в Москве довоенной, даже не в Замоскворечье, а в доме литературно-интеллигентском: пасхи, куличи, окорока, цветные яйца, возлияния — все в размерах внушительных, в духе того веселого беспорядка, мирной сытости, что вообще уже стало легендой, а тогда стояло на краю пропасти. У Грифа квартира была небольшая. В длинной и узкой столовой, за пасхальным столом все мы и разместились — литературная молодежь того времени. На одном конце стола Гриф, на другом жена его, артистка Лидия Рындина. Христосовались, смеялись, ели, пили. В середине, напротив меня, сидел Белый, за ним гладкая стена. Сначала все шло отлично. Хозяева угощали, пили за гостей, мы поздравляли друг друга, уплетали пасху, куличи… Но в некий момент тон изменился. Белого стал задирать Александр Койранский — критик, художник, острослов — всегда он Белого не весьма чтил, а тут и вино поддержало. Белый начал волноваться, по русскому обыкновению разговор скаканул с пустяков к серьезному. Смысл бытия, назначение поэта, дело его… Койранский подзуживал, разговор обострился. И вот Белый впал в исступление. Он вскочил, начал некую речь — исповедь-поэму: Золотому блеску верил, А умер от солнечных стрел, Думой века измерил, А жизнь прожить не сумел. Последняя строчка стихотворения этого (ему принадлежащего) и была, собственно, главным звуком выступления. Тут уже и Койранский и все мы умолкли. Белый прекрасно, с трагической силой и пронзительностью изображал горечь, незадачливость и одиночество жизни своей. Непонимание, его окружавшее, смех, часто сопровождавший —

http://azbyka.ru/fiction/moi-sovremennik...

— Вот и хорошо! Вот и хорошо!.. Спи теперь, спи. Скоро утро. Скоро нам на работу. Лешка лежал неподвижно. За окном все еще шумело, шуршало, что-то подрагивало на крыше или во дворе. Шура разом ослабела, напряженное тело ее распустилось, по-детски протяжно, со всхлипом вздохнув, она опала в сон, Лешка незаметно для себя отдалился от нее и от всего на свете, перестал слышать ветер за окном и тоже с протяжным вздохом, которого не почувствовал, усталый, измотанный, заснул с тяжестью в растревоженном теле, с шумом в хмельной голове, успев еще подумать о Тамаре, как с той было хорошо, просто — ээх!.. Глава четырнадцатая Унялась, залегла в снегах степная просторная метель. Лишь слабеющие порывы ветра, занявшись за околицей села, завихрят, завертят ворох снега, донесут белую полоску до деревушки и расстелют ее на низком плетне огородов, рассыплют по сугробам белую сечку, а коли прорвется вихорек по совсем уж заметенной дороге в улицу деревушки, завертится на ней, поскачет белым петушком, вскрикнет, взвизгнет и присядет на жердочку иль на доски крылечка, сронит горстку пера в палисадник — не ко времени прилетел, но в самую пору отгостился. Лениво поднималось, раскачивалось, валило в степь трудовое войско с лопатами, вилами на плечах. За служивыми, по свежетоптанной тропке покорным выводком тащились, попрыгивали подчембаренные, как в Сибири говорят, стало быть, в длинные штаны под юбками сряженные, девчата. До бровей закутанные, все слова, всю, учено говоря, энергию истратившие за время простоя, они не разговаривали меж собой, лишь зевали протяжно, даже не вскрикивали, если в дреме оступались со следа, проложенного тоже изнуренным войском, с досадой пурхались в снегу. Предстояло им разламываться в труде, преодолевая оплетающую тело усталость. Комбайн захоронило в снежном кургане, копешки совсем завеяло, замело, где, как искать их — неизвестно. Коля Рындин развел костер, нажарил пшеницы, похрустел, погрелся, подтянул пояс на шинели и пошел ворочать копны. За ним потянулась в поле вся армия. Девчонки, обсевшие костерок, неохотно, с трудом отлипали от огонька и, настигнув Колю Рындина, тыкали в его несокрушимую спину, в загривок, считая, что, если б он не вылазил со своим трудовым примером, не высовывался поперед всех, так и сидели бы, подремывали люди у костерка.

http://azbyka.ru/fiction/prokljaty-i-ubi...

Где подлый враг не проползет, Там пролетит стальная рота. Где танк железный не пройдет, Промчится грозная пехота! Умный парень, талантливый парень Гриша Хохлак понимал, какая тут песня к месту — боевая, грозная, надежду в мирное население, веру в несокрушимость родного войска вселяющая. Украина золотая, Белоруссия родная… Рявкнула рота единой грудью, кто-то и подсвистнул, Коля Рындин рокоту подбавил. Только вот Анька, семенившая за строем, петь ему мешала, толкалась, обнимала при всем честном народе, губами шлепала куда попало. Девушки не висли на войске, стеснялись, частью на почтительном расстоянии тащились за строем, частью уж у конторы в кучу сбились да так и остались закаменелые. Ребятишки малые спешили по обочинам, вязли, барахтались в сугробах — большенькие-то в школе, на центральной усадьбе, а этим, сеголеткам, возбуждение, шум, праздник. Высыпавшие за ворота, прижавшие к окнам расплющенные носы осиповские жители, крестясь, утирая слезы, все же отрицательно влияли на песню. За околицей она начала разлаживаться, пока не развалилась на отдельные голоса, а там и вовсе угасла. Полководец, назначив старшим над войском комбайнера Васю Шевелева, наказав не сбавлять темп движения, вернулся в деревушку, сказав, что нагонит роту на подводе. Тут уж воля вольная! Разломился солдатский строй, разбрелся. Шли кто как, кто с кем, побоевитее и посмелее которые воины, среди них технический спец и командир над машинами Вася Шевелев, — в обнимку с зазнобами. До комбайна дошли, замедлили шаг, останавливаться начали, поглядывая на кучи соломы. Вася Шевелев, угадав здоровые намерения, повелительно крикнул: “Отставить!” Тоже еще один начальник выискался. Все так и норовят покомандовать, так и лезут в руководящий состав. Скоро совсем некому воевать и работать будет, совсем рядовых не останется. Как ни отдаляй, но пришла, приспела пора прощаться среди широкой степи. Шурочка приникла к Лешке, Дорочка — ко Грише, все уединились парами. Анька в замок взявши шею Коли Рындина, повисла на нем, плакала и за щеку воина кусала. Он увертывался, пытался успокоить свою зазнобу, но она была безутешна.

http://azbyka.ru/fiction/prokljaty-i-ubi...

Так вот Петька, глядишь, нечаянно и семилетку добил бы, нечаянно и пить, и с бабами валандаться научился бы, нечаянно и курсы кончил бы, специальность приобрел, из дому ушел, в общежитии бы постоянную шмару завел — все в жизни его неуклонно двигалось к самостоятельности. Но тут эта война началась. Блатных его братьев сразу подмели, которого в трудармию, которого на фронт, пришлось Петьке багор брать и вместе с поселковой знакомой братвой становиться на сортировочные сплавные ворота, толкать багром любимой Родине древесину. И не много он ее потолкал, как пришла пора и ему сидор в дорогу собирать. Мать наладила на стол, пригласила знакомых и соседей, напилась первая, принялась зачем-то выть и целовать Петьку, заставляя и его пить. И он выпил, и на этот раз уже не облевался, и с девкой из пекарни, матерью приведенной, всю ночь проваландался и не убегал, как раньше, стыдясь чего-то. И вот турканый-перетурканый, битый-недобитый новобранец Мусиков с тремя булками хлеба, унесенными матерью из пекарни, с холщовым мешком из-под муки за спиною сложными кружными путями, сперва водным, затем железнодорожным, затем автотранспортом, добрался до запасного двадцать первого полка — готовиться защищать Родину. К трем булкам хлеба мать, икавшая с похмелья, сунула в котомку Петьке еще бутылку постного масла, тоже из пекарни добытого, — там, на пекарне, давно уже смазывали железные формы автолом, масло же растительное, для этого предназначенное, работники пекарни делили меж собой. Проявив сметку, Петька вылил из ружейной масленки смазку — ружье все равно уже было братьями пропито, — насыпал в ту емкость крупной серой соли и, молча выслушав наставления матери: “Слушайся старших-то, на дорожку папани свово да братцев не сворачивай”, отправился на пристань и, как только попал на сплавщицкий катер, отвозивший призывников из леспромхоза до ближней пристани, отворотил от булки горбушку, облил ее маслом, посолил, зачерпнул кружкой за бортом воды, засоренной корьем, пахнущей керосином, ел хлеб, глядел на пейзаж, на берег, размичканный тракторами, на реку, забитую сплавным мусором, чувствуя, как щиплет солью объеденные девкой губы, вспомнил ее явственно и, сладко, плотоядно потягиваясь, зачерпнул еще водички — дальше вода пошла чище — и, думая про девку, распахнул навстречу ветру телогрейку. Грудь холодит, брюхо сытое щекочет, и все остальное, ночью столь горячее, что девка, обжигаясь, выла, остудилось. “Свобода! Прощай, бля, Маньдама! Прощайте все ханурики!..” Но с масла постного да с маньдамовской поганой воды Петьку прошибло. В карантин он прибыл, когда его несло, по выражению Коли Рындина, на семь метров против ветра, не считая брызгов.

http://azbyka.ru/fiction/prokljaty-i-ubi...

В офицерской столовой готовили вкусней и культурней, нежели в общей полковой, в офицерской были даже клеенки и солонки на столах, подавались ложки, иной раз даже вилки, но продукции на столующегося отпускалась та же норма, что и в большой столовой, воровали же и объедали командиров вольнонаемные да разные приближенные к общепиту чины гораздо больше, чем в столовой для рядового и сержантского состава. День-деньской топающему в лесу да в поле, на холоде, на ветру строевому командиру питание нужно было крепкое. Понимая, что пройдохе Булдакову мясо выдали отнюдь не на продовольственном складе, Щусь, укрощая себя, умылся, подсел к столу, засунул руку под топчан, выудил оттуда вывалянную в песке зеленую поллитровку, знаком велел распечатать и наливать. Булдаков разом возбудился, глаза его заблестели, прихватив рукав, он хлопнул по бутылке так, что пробка вместе с брызгами шлепнулась в стену, дунул в немытые кружки, удаляя лишний песок, налил сразу по половине емкой посудины, коротко стукнулся о кружку Щуся, выпил и какое-то время сидел, блаженно вслушиваясь в себя. — Я ить видел ее, поллитровку-то, — черпанув раз-другой ложкой из котла, хрустя бараньим ребрышком, молвил Булдаков. — Но вишь, сдюжил — такой я человек. Ни об чем не беспокойся, полководец. Ежели попугают, пусть шкуру сдерут — не выдам! Он разлил остатки водки по кружкам, придвинулся ближе к взводному, махнул рукой, чтобы тот ел, ему же еда ни к чему, он уже закусил, да и стряпка, говаривала мать, живет тем, что нанюхается, толковал, чтобы при отправке на фронт Щусь не выписывал его из своего взвода, тама — Булдаков показал пальцем вдаль — он тоже никого не бросит, раненого вытащит из любого огня и дыма. Булдаков уперся взглядом в пустую кружку, посидел, подумал, за подбородок подержался и, глядя в сторону, сказал решительно: — А из землянки меня удали. Всешки не по мне холуйничать, печки топить, посуду мыть. Надо — еды, горючки всегда добуду, но прислужничать стыжуся. Колю Рындина возьми сюда. Его надо беречь.

http://azbyka.ru/fiction/prokljaty-i-ubi...

Очнулся он в повозке. Нечесаная, грязная, с санитарной сумкой, болтающейся под грудью, девушка, держась за повозку, волоклась куда-то. Конь, запряженный в повозку, часто останавливался, пробовал губами выдрать из земли смятые, грязные растения, жевал их вместе с кореньями, иной раз, старчески согнув ноги, закинув хомут до загорбка, почти задушенный, пил из лужи. Девушка разговаривала с конем, о чем-то его просила. С ранеными она сперва тоже разговаривала, потом плакала, потом кричала: “Навязались на мою голову!” Однажды ночью кто-то выкинул Яшкина из повозки и занял его место. Так распорядился Бог, по разумению Коли Рындина, — Он, Он, Милостивец, отпустил ему еще какой-то срок жизни, Он удалил его из повозки, сколоченной на манер гроба. Он видел, как той же ночью в преисподней, освещенной грохочущим огнем с земли, фонарями с неба, метались очумелые люди, летели колеса, щепки от повозок, бились сваленные наземь лошади, раскидывая землю копытами, ринувшиеся в прорыв бойцы с оружием в руках, но больше без оружия, стаптывали вопящих раненых, молча вырывались от тех, кто хватался за ноги, за полы шинелей, за обмотки. Девушка, оставшаяся в горящем селе вместе с ранеными, кричала сорванно, почти безумно: “Я с вами, с вами, миленькие!..” Потом появилась еще девушка, бросилась на шею подруге: “Фа-а-айка! Фа-аечка! Что там делается! Что там!.. Я с тобой буду, я с тобой!..” Сколько их, брошенных, лежало на соломе в сарае и по уцелевшим избам деревушки, Яшкин, впадавший во все более глубокое забытье, не знал. Кажется, тогда вот сквозь тот сизый, сальный, все больше, все сильнее удушающий туман видел он немца, единственного, — немец стоял в дверях открытой избы и о чем-то разговаривал с хозяйкой, затем ушел и увел с собой санитарок Фаю и Нелю. Думали, на расстрел. Но девушки вернулись со свертками, принесли хлеба, соли, сала, полную сумку бинтов, ваты, флягу спирта и флакон йода. Этот немец был, видать, из полевых, окопных, уже познавших, что такое страдание, боль, что такое доля солдатская. Его тоже потом чохом зачислят в прирожденные злодеи, смешают, спутают с фашистскими карателями, эсэсовцами, разными тыловыми костоломами, абверами, херабверами, как наши энкаведешники, смершевцы, трибунальщики — вся эта шушваль, угревшаяся за фронтом, ошивавшаяся в безопасной, сытой неблизости от него, окрестит себя со временем в самых резвых вояк, в самых справедливых на свете благодетелей, ототрут они локтями в конец очередей, а то и вовсе вон из очереди выгонят, оберут, объедят доподлинных страдальцев-фронтовиков.

http://azbyka.ru/fiction/prokljaty-i-ubi...

Каши и сахара было подозрительно мало, довески на пайках хлеба отсутствовали, и по тому, как рвались в дежурные и в помощники связчики Зеленцова, заподозрено было лихое дело. Однажды бойцы первого взвода первой роты перевешали на контрольных весах свою пайку и обнаружили хотя и небольшую, но все же недостачу в хлебе, в каше, в сахаре. Зеленцов обзывал крохоборами сослуживцев, его, Фефелова и Бабенко собрались бить, но вмешался старшина Шпатор, определил троице по наряду вне очереди, заявил, что отныне раздача пищи будет производиться в присутствии едоков и если еще найдется кто, посягающий на святую солдатскую пайку, он с тем сделает такое, что лихоимец, памаш, до гроба его помнить будет. Усатый, седой, худенький, еще в империалистическую войну бывший фельдфебелем, старшина Шпатор ел за одним столом с красноармейцами, полный при нем тут был порядок, никто ничего не воровал, не нарушал, каждый боец первой роты считал, что со старшиной ему повезло, а хороший старшина, говаривали бывалые бойцы, в службе важней и полезней любого генерала. Важнее не важнее, но ближе, это уж точно. Недели через две состоялось распределение бойцов по спецротам. Зеленцова, за наглое рыло, не иначе, забрали в минометчики; кто телом и силой покрепче, того отсылали к бронебойщикам — пэтээр таскать. Хотели и Колю Рындина увести, да чего-то испугались, — то ли его вида, то ли прослышали, что он Богу молится, стало быть, морально неустойчивый, мимо танка стрельнет. Булдаков снова притворился припадочным, чтоб только пэтээр ему не всучили, и его тоже оставили на месте. Коля Рындин все еще маялся в куцей шинели, в тесных кальсонах и штанах, приделал к ним тесемки вроде подтяжек — не свалились чтобы на ходу. Новые ботинки зорко стерег, протирал их тряпицей каждый вечер, клал на ночь под голону, накрыв пустым домашним мешком, получалось что-то вроде подушки. Булдаков все пошвыривал ботинки, все пробовал соответствующее его фигуре обмундирование. Дело кончилось тем, что ботинки пропали с концом. Навсегда.

http://azbyka.ru/fiction/prokljaty-i-ubi...

Когда старшина Шпатор петухом налетел на Булдакова, на Колю Рындина, новопоселенец первой роты Попцов, уже истаскавшийся но помойкам, оборвавшийся на дровах, измылившийся на мытье полов и выносе нечистот, перешел вдруг в наступление: — Босиком да нагишом никто… никака армия не имет права на улицу. — Это есть извод советского бойца! — подхватил Булдаков и зашевелил ушами, начал закатывать глаза. — Сталину, однако, надо писать, — снова издалека подал голос Петька Мусиков. Старшина качал головой, глядя на синюшного парнишку Попцова с нехорошим отеком на лице, псиной воняющего, дрожащего от внезапной вспышки зла, от жизни, совсем его обессилившей, и выдохнул: “О Господи…” Булдаков залез на нары, помог туда забраться Мусикову и Попцову, опершись на руки сыто лоснящейся рожей, вещал сверху: — Сохранение здоровья и боевого духа бойца советского для грядущих боев с ненавистным врагом социализьма есть наиважнейшая задача работников советского тыла, главный политический момент на сегодняшний день. Совсем затосковал старшина Шпатор: не зря, ох не зря всучили данного вояку и не зря, ох не зря этот герой не ушел в другие роты — там не напридуриваешься, там заставят минометную плиту таскать — самый Булдакову подходящий предмет, и про себя постановил: он в лепешку разобьется, до Новосибирска пешком дойдет, на свои гроши купит делягам обмундирование, но уж тогда попомнят они его, не забудут до самого скончания века своего. В прошлую, империалистическую войну фельдфебель Шпатор легче управлялся с солдатней, те в Бога веровали, постарше были, снабжали и одевали их как надо, а эти уж ни в Бога, ни в черта не веруют, да угроз не шибко-то боятся, живут — хуже собак. Старшина добился своего, в самом деле командирован был в Новосибирск и на каких-то центральных спецскладпх сыскал для удальцов-симулянтов обмундирование. Новое. Деваться некуда Булдакову и Коле Рындину. Вступили в строй. Правда, закаленный, старый филон Булдаков неустанно искал всяческие моменты и причины для увиливания от занятий: то у него насморк, то расстройство желудка, то мать давно не пишет, то припадок, то вдруг с утра пугает народ словами: “У бар бороды не бывает… у бар бороды не бывает…” — Сссподи Сусе… Сссподи Сусе… — крестился Коля Рындин.

http://azbyka.ru/fiction/prokljaty-i-ubi...

– Другая бы померла. – Доброжелательно-ласковое обращение Жени, казалось, чем-то пугало цыганку. – Лечить – выживет. Злая жить. – Злая жить… Как бы нам ей помочь, Нинуцэ? Скажи, кто у вас старший? – Георгэ. – А ты его дочка? – Да. – Хорошо… Так ты говоришь, старухи бы объяснили, что значит, когда карта показывает счастливую любовь без счастья? – Старухи из табора не ходят. – А может, мне в табор заглянуть? Где вы стоите? Цыганка отпрянула из-под Жениной руки, но Женины пальцы мягко удержали ее плечо. – Плохое время, гостям не рады, знаю. Да ведь гость разный бывает, Нинуцэ. – В голосе Жени зазвучали бархатные завораживающие нотки, но его обращенный на Нину взгляд в какой-то момент поразил сидевшего рядом Рындина: Женя смотрел на молодую женщину так, как смотрят с карандашом в руке в карту-двухверстку – отмечая дороги, броды, мосты, населенные пункты. Столько расчетливого прохладного безразличия было в этом как будто доброжелательном взгляде, что Рындину сделалось до тошноты неприятно. – В парке. – Дворцовом? – Да. – Ну и отлично. – Женя поднялся. – Ты иди пока. Я следом. – Черт дери, подпоручик, нашли время волочиться, – с хмурым неодобрением заметил Юрасов, когда в невысоких окнах мелькнула яркая шаль Нины. – Вы не вполне уяснили мои намерения, гн поручик, – холодно ответил Женя, надевая шинель. – Vous dites? – Что Вы думаете предпринять относительно этой девушки? – спросил Женя, обернувшись к Хрущеву. – Что-что… В крайнем случае придется брать на санитарную подводу – все равно здесь ей умирать. Хоть умрет по-человечески. – Крайнего случая нет. Будет неплохо, если мне удастся договориться, чтобы эту девушку приютили цыгане. Если есть какая-то надежда, она тогда выздоровеет. – Да Вы что, ополоумели, Чернецкой?! – выражая общее возмущение, изумленно воскликнул Юрасов. – Вы хотя бы понимаете, что Вы несете? – Подпоручик, бывают случаи, когда мальчишество граничит с преступлением, – осуждающе произнес Хрущев. – Да и кто Вам это позволит? – Разумеется, скорее вы позволите человеку умереть так, чтобы совесть у всех осталась спокойна. А мне наплевать на мою совесть, но я хочу предоставить этой девушке шанс выжить там, где вы предлагаете только «по-человечески» умереть, и в этом я отвечаю словом дворянина и боевого офицера. – Надменное и неподвижное выражение, как упавшее забрало, скрыло Женино лицо. – Полагаю, этого довольно?

http://azbyka.ru/fiction/derzhatel-znaka...

— А ну-ка, Рындин, напиши мне слово “еще”. Выйдет Рындин, подумает, напишет “ищо”. — Так, — произнесет Суворов. — А ну-ка, Лаптев, ступай ты. Выйдет Лаптев, напишет “исчо”. Мучаются ребята с упрямым словом. “Есчо”, “ище”, “исче” — по-разному пишут. — Неверно, неверно, — говорит Суворов. — Ну-ка, Нюта, ступай к доске. Выйдет Нюта и крупными буквами выведет: “Еще”. — Вот теперь правильно, — скажет Суворов и похвалит Нюту. Или устроит Суворов урок географии: — Где река Дон? И снова ребята морщат лбы. Один на Волгу покажет, другой на Днепр, третий вообще бог весть куда заберется. Зато Нюта подойдет к карте, схватит указку и сразу в нужное место ткнет. Вот и назначил Суворов Нюту старшей над классом. Обидно стало мальчишкам: девчонка — и вдруг старшая! Побыли они несколько дней в подчинении у Нюты, а потом Рындин и Лаптев обратились к Суворову с жалобой от всех ребят. — Да, — произнес Суворов, — ваша правда. Нехорошо это. Не дело. Не пристало парням у девочки быть в подчинении. Только ведь по заслугам Нюта за старшую. Как же нам быть? Стали ребята вместе с Суворовым думать, как же им быть. — Нюта умнее нас, — заявил Рындин. — У нее голова больше, — произнес Лаптев. — Неверно, неверно! — перебил их Суворов. — Не умнее вас Нюта. Нюта прилежнее. Не гоняйте, — говорит, — вечерами по улицам, а сидите дома, изучайте географию и арифметику, как трудные слова пишутся, запоминайте, и у вас дело пойдет. Послушались ребята Суворова. Выучили таблицу умножения. Запомнили, где какие моря и реки. Разные мудреные слова без ошибок писать научились. Через месяц Суворов устроил ребятам проверку: — Где река Дон? Каждый лезет, норовит показать первым. — Как написать слово “еще”? — Через “е”, “щ”, “е”! — хором кричат ребята. — Сколько дважды два? — Четыре! — А трижды три? — Девять! — Молодцы! Правильно! — хвалит Суворов. Пришло время сдержать Суворову данное слово. Решил он назначить старшим над классом вместо Нюты Рындина. Только ребята вдруг запротивились: — Пусть остается Нюта. — Нюта! — Нюта! — понеслось с разных сторон.

http://azbyka.ru/fiction/rasskazy-o-suvo...

   001    002    003    004    005    006    007   008     009    010