Герой ее — старший товарищ Достоевского по училищу, Иван Бережедкий. Воспитатель А. Савельев изображает его изнеженным щеголем. «Мне не раз случалось видеть, пишет он, и в часыклассных занятий, и во время прогулок кондукторов, Ф. М, Достоевского или одного или вдвоем, но нй с кем иным, как с кондуктором старшего класса Ив. Бережецким. Часто под предлогом нездоровья, оставались они или у столика у кровати, занимаясь чтением, или гуляя вдвоем по камерам. К сожалению, как тогда, так и теперь, истинное значение этой дружбы двух молодых людей определить очень трудно… Бережецкого считали за человека состоятельного, он любил щеголять богатыми средствами (носил часы, бриллиантовые кольца, имел деньги) и отличался светским образованием, щеголяя своей одеждою, туалетом и особенно мягкостью в обращении. «К. Д. Хлебников в своих «Записках «сообщает: «Помню, как Ф. М. Достоевский и Бережецкий увлекались совместным чтением, если не ошибаюсь, Шиллера. Бывало, читают, читают и вдруг заспорят и затем скоро, скоро пойдут через все наши камеры и спальни, один впереди, как бы убегая, чтобы не слышать возражений другого, что делал обыкновенно Бережецкий, а его преследовал Достоевский, желая досказать ему свои мысли». В дружбе с Шидловским Достоевский был учеником, подавленным гениальностью своего поэтического друга. В отношениях с франтом Бережецким ему принадлежит активная роль. Он властно внушает светскому юноше величие Дон Карлоса и Маркиза Позы. Там он перевоплощался в Шидловского, здесь превращает Бережецкого в героев Шиллера. Он пишет брату: < : Я имел у себя товарища, одно создание, которое так любил я. Ты писал ко мне, брат, что я не читал Шиллера — ошибаешься, брат! Я вызубрил Шиллера, говорил им, бредил им; и я думаю, что ничего более кстати не сделала судьба в моей жизни, как дала мне узнать великого поэта в такую эпоху моей жизни; никогда бы я не мог узнать его так, как тогда. Читая с ним Шиллера, я поверял над ним и благородного, пламенного Дон–Карлоса и Маркиза Позу и Мортимера.

http://azbyka.ru/fiction/gogol-solovev-d...

Гуманистическое знамя, выпавшее из рук стареющего Шекспира, подхвачено горячим поклонником Шекспира, каким был Гете. «Вечный и несравненный Шекспир», или «Шекспир и несть ему конца» (в одноименной статье, посвященной Шекспиру). Идеал сверхчеловека получил впервые у Гете реальные очертания в лице Фауста. Манфред Байрона есть лишь гениальная аналогия, подчеркнувшая одиночество и отчужденность индивидуалиста-сверхчеловека. Слово «сверхчеловек» изобретено Гете в его «Посвящении» (1794 г.). Никто не выразил сущность сверхчеловека так, как Гете. Сверхчеловеком можно стать только с помощью черта, с чем согласен и Байрон. Таково последнее слово гуманизма и гипергуманизма 18—19 вв. Гуманизм и его вершина — гипергуманизм переплетается с эосфоризмом-сатанизмом и неразрывно связан с ним. Будет ли Фауст и после своей смерти связан с чортом, как это было при всей его жизни, при двух его жизнях? Гете оставляет этот вопрос открытым. Даже во 2-й части «Фауста», перед своей смертью, Фауст не порывает с чертом, и получается впечатление, что Мефистофель похоронит Фауста. Спасение Фауста, благодаря заступничеству Гретхен, притянуто за волосы. В угоду гуманистической спекуляции черт является козлом отпущения и остается в дураках. За все свои грехи Фауст не несет никакой ответственности, грехи падают на чорта, таково самое слабое место в художественной концепции «Фауста». И для Гете природа была откровением, отсюда его натурализм, вполне гармонирующий с его гуманизмом. Апофеоз сверхчеловечества в «Фаусте» означает в то же время художественный и моральный крах гуманизма вообще и разоблачение его метафизической лжи. Сверхчеловечество у Байрона вырождается в демонический индивидуализм, в котором эосфоризм подчеркнут сильнее. Оккультно-теософским и мистико-магическим источником для Гете были Веймарская масонская ложа и шведский мистик Сведенборг, известный фальсификатор христианства. Обе части «Фауста» написаны под сильным влиянием Сведенборга, почти современника Гете. В противоположность Гете, Шиллер свободен от всех влияний теософской псевдо христианской метафизики, и фаустовский сверхчеловек ему чужд. Но Шиллер находится в сильной зависимости от критической метафизики Канта, он энтузиаст кантовской автономной морали, «категорического императива», энтузиаст всяческой свободы, интеллектуальной, моральной и общественно-политической. Практический волюнтаризм в смысле Канта, с приматом воли над разумом, роднит Шиллера с Гете, для которого воля, и именно «моя» человеческая воля,— превыше всего. Фауст, фаустический человек — это волевой тип. Поэтому сверхчеловек и сверхчеловеческий идеал для Шиллера — это герой и героическое в истории, моральный героизм. «Идейные драмы» Шиллера славят моральную свободу, дающую герою победу даже в его гибели. Между моральным героизмом Шиллера и аморальным фаустизмом Гете — дистанция огромного размера.

http://azbyka.ru/fiction/metafizika-push...

Что сделал гуманизм с вечными ценностями? Обесценил их. Лютер и Кальвин отождествляют «образ Божий» с justitia originalis, первозданой справедливостью. Гегель говорит: «Все – одно, среди всего прочего, также добро и зло… ложь и истина» 117 . Чем это не спинозизм, спинозовское безразличие. Гегель не мог придумать ничего нового. Если это так, то не интеллект является универсальным принципом, а слепая и неразумная воля Шопенгауэра, который имел право презирать Гегеля. Кто же этот таинственный бог гуманизма, который пытается в человеческом сознании вытеснить подлинного Бога? Это «humanitas», или у Гёте 118 «humanus», ведущий дух человечества, срединный пункт общества. У Шиллера это автономный человек в кантовском смысле, который «сам себя образует», высшее человечество, цельность человека. Иначе, это героический человек, идеальная личность – главный герой шиллеровских трагедий. В «Вильгельме Телле» народ творит самого себя. От природы к свободе – такова «творческая» деятельность человека. Главный идеал Шиллера – свобода, а искусство есть воспитательное средство. Религия у Шиллера эстетическая или это «human-religiös», а содержание ее – Всеразум и святая воля, конечно человеческая. Шиллер никогда не был христианином, а в письме к Гёте он пишет, что здоровая и прекрасная природа не нуждается в Божестве. Наконец, в самом недалеком прошлом общей темой для религиозной философии обеих кантонских школ, в марбургской у Когена и Наторпа, и баденской у Виндельбанда, было положение: «Бог, как гуманизм (Humanitat)». Гуманистическая болтовня в духе Канта-Фихте-Гегеля, Гёте и Шиллера, начинает приедаться, это лишь остановка на полдороге. Решительный дальнейший шаг сделали Фейербах и Огюст Конт. Первый из них в своей книге «Сущность христианства» говорит, что религия есть отражение человека в себе самом и объектом религии должен стать сам человек. Бог и человек идентичны, Бог есть лишь внутренняя сущность человека. Любовь делает Бога человеком, а человека Богом. Молитва есть разговор человека с самим собою (как у Канта) 119 . У позитивиста Огюста Конта все жизненные формы – это только игра слепых сил, а духовное и метафизическое – химера. Он сделал исключение только для человека, объявил его высшим существом, «Grand’être», и сделал его объектом позитивного культа человекобожества. Сам «гранд’этр» О. Конт кончил печально – спятил с ума. Гранд’этр в стиле О. Конта похож на общипанного петуха, который и в общипанном виде ходит гордо по двору, задрав клюв и потряхивая гребешком и бородкой. Сумасшедший грандэтризм был бы смешон и жалок, если бы не проглядывали в нем сатанинские глубины апокалиптического Антихриста, который будет требовать поклонения себе.

http://azbyka.ru/otechnik/Avraam_Pozov/o...

Гете любил нежно и Шиллера, и Байрона, но не без чувства собственного превосходства. Недостатком Шиллера считал он его болезненность, в Байроне не одобрял того, что он «презрел и нравы, и закон». Гете жил вдвое больше, чем его ученики. Земля, которую он любил как мать, не разставалась с ним, сколько было в ея власти. Она наделила его всеми своими дарами: силой, здоровьем, красотой, мудростью. Поэтической силой он был несравненно выше и Шиллера и Байрона. Но смерть Гете мрачнее смерти Шиллера, и Байрона. В душе Байрона была искра любви, которая не от мира, а от Христа. Жалость к угнетенным, презрение к земной жизни привели «го в Миссолонги, где он нашел славную смерть. Шиллер всегда казался случайным гостем этого мира. Но Гете был сын Земли, «перстный Адам». Земное должно возвратиться в землю. § XXIII. 3-й акт 2-й части «Фауста» – «Елена» – кончается хореическими тетраметрами, достойными Аристофана. В них воспевается сбор винограда, пляска на гроздьях, обряды .священных Дионисий. И пойдут греметь кимвалы вместе с медными тазами, Потому что Дионисий из мистерии возник. Так полную Аполлоном драму Гете заканчивает праздником Диониса, рождением трагедии 11 . Где кончил Гете, там начнет Ницше. Ницше – только дальнейшее раскрытие Гете. Во первых, в пределах эллинизма. Гете воплотил в себе по преимуществу аполлиническую сторону Греции, он был учеником Гомера и Софокла, его Греция – солнечная, разумная Греция объективно-прекрасного Олимпа – Греция идей. Ницше первый растолкует нам Гете, разсмотрев его эллинизм сквозь схему Шопенгауэровой философии. Аполлинизм – мир идей, объективаций воли – Гомер, Софокл, Гете. Дионисизм – мир безобразный, сама воля; музыка – Гераклит, Эсхил, Ницше. Ночь эллинского духа, страстная, хаотическая душа эллина, которую Ницше закрыл солнцеподобными ликами олимпийцев, обнажена у Ницше. Ницше – Дионис, грядущий вслед за Аполлоном-Гете. В отношении христианства Ницше также выходит из Гете. Он унаследовал отрицательное отношение Гете к религии Голгоы, смирения, отречение, аскетизма. Но Гете, высмеивая христиан, никогда не поднял руку на Христа, Ницше покажет, что Христос Гете не есть Христос евангелия и перкви, что истинный Христос – именно Христос церкви, Христос смирения, отречения. Против этого Христа он напишет свою книгу «Антихрист». Не защищенный ни Гетевым аполлинизмом, ни Гетевым самосохранением, осторожностью, Ницше падет жертвой своего бога – Диониса. Темная, хаотическая стихия ночной Эллады, мир глухой, подземной воли загасит светильник его разума. Гениальный ученик Гете кончает безумием. Тот хаос, который встал перед взором Гете за несколько дней до смерти, мир ларв, привидений и демонов погубить Ницше во цвете лет.

http://azbyka.ru/otechnik/6/gete-i-hrist...

В своем планирующем полете-спуске Я-поэт по-хозяйски окидывает взглядом «шар земной», окликая всё человечество, и его пространственная позиция «над» (ведь, чтобы окликнуть «шар земной», нужно оказаться над ним) на мгновение совпадает с позицией Того, кто: над шатром ночей (NB) Судит нас, как мы здесь судим, — Братья, как судили мы, Судит Бог в надзвездном крае 12 Это позиция одновременно «судьи» и «свидетеля». Но это и момент единения его со всем человечеством, восторг духа в переживании всечеловеческой солидарности как высшей радости самого бытия. Это и выразил Шиллер в цитируемой нами в двух переводах оде «К радости», вдохновившей Бетховена на финал Девятой симфонии. Напомним и «Оду Бетховену» самого Мандельштама: «И я не мог твоей, мучитель,/Чрезмерной радости понять»; «Всемирной радости приют», «белой славы торжество». Переклички Стихов с одой Шиллера не случайны — это и обращение хора (у Шиллера), сопоставимое с «хором ночным» («И поет хорошо хор ночной» — у Мандельштама) и возгласом Я-поэта («Эй, товарищество»), сопоставим со словами у Шиллера: Обнимитесь, миллионы! Это поцелуй всего мира! — Дословно. В духовном пространстве Стихов фрагмент («Хорошо умирает пехота…») уравновешивает ужас того, что открылось Я-поэту. Смысл же и цель обращения к «товариществу» раскрываются в гимне разуму (следующий фрагмент «Для того ль должен череп развиться…»). В соотнесенности соседних фрагментов текста то на поверхности, то имплицитно проступают изоморфные образы: «шар земной» и «череп»; «товарищество» и разум. Развиваясь «от жизни», «череп» (разум) являет собой нераздельность ума и сердца («чепчик Строки из «Оды к радости» Ф.Шиллера. счастья»). В обращении к «товариществу» (по существу — в обращении воплощенного человеческого разума к воплощенному — через трансформацию ЧИСЛА — человечеству) звучат и предупреждение «шару земному», и выход к спасению. Это и поэтическое завещание, подобное Большому и Малому завещаниям Франсуа Вийона, которому Мандельштам посвятил соседнее со «Стихами о неизвестном солдате» стихотворение, где те же образы сведены в сравнение-метафору как изоморфные: «И в прощанье отдав, в верещанье,/Мир, который, как череп, глубок». Разномасштабное, но структурно тождественное (микрокосм и макрокосм), предстает в Стихах как равновеликое: «понимающим» — «куполом»; «чаша чаш» — «отчизна отчизне».

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=116...

Несколько картин поразили меня; одна приписывается Оржено, и, кажется, представляет воскресение мёртвых: напереди Ангел приподнимает скелет, и скелет этот оживает постепенно; череп уже принял форму головы; сквозь полуоткрытые веки светятся тусклые глаза; рука также покрылась плотью, другая ещё почти обнажена. Скелет усиливается встать. Я не могу вам передать, милые, дражайшие родители, того, что выражается во всей этой картине, и именно в этом скелете; но меня невольно она остановила. Ещё заметил я портреты Бассано. Но тут есть одна комната, из которой не хотелось бы скоро выйти: сидишь, окружённый толпой живых лиц; у каждого свой характер, во всяком играла жизнь, принявшая своё выражение; это картины Рубенса, Рембрандта и Фердинанда Боня. Картина последнего представляет духовного, сидящего за книгой; вы видите это внимание, с которым он читает её, наклонившись: его ничто не развлечёт, это его жизнь; вокруг него лежат ещё книги, до которых дошла или дойдёт очередь. – Моисей (Рембрандтов) рядом; он держит заповеди над головой. Чудное лицо! Рубенсов Силен наверху! Портреты, – всё так живо! Я не вдруг вышел из этой комнаты. Ещё остановила меня одна картина из Евангелия; Христос оправдывает Марию перед Марфой, которая слу- —534— жила у стола и упрекнула Марию, что не помогает ей. Лицо Марии – чудесно! Она смотрит вниз, задумавшись; упрёк Марфы не коснулся её ушей; нет, она вся исполнена того глубокого чувства, которое вызвала в ней беседа с Божественным Спасителем! – Я хочу завтра идти опять туда. В дороге я познакомился с некоторыми немцами: с одним доктором из Риги, с которым зашёл у нас разговор про немецкую литературу, про Шиллера, и я, как-то кстати, прочёл стихи Гёте про Шиллера, – и вот мои немцы расцвели; и тот и другой (т. е. немец из Рудольфштадта) дали мне свои карточки; последний сказал мне, что подле Рудольфштадта есть домик Шиллера, и подле домика – гора, на которой он любил сидеть. На этом месте поставлен теперь бюст его. Вообще память Шиллера свято, благоговейно чтится в Германии.

http://azbyka.ru/otechnik/pravoslavnye-z...

Но было бы неверно думать, что прибытие Марии Павловны вызвало только радость. Звучали и противоположные мнения. Постановка «Поклонения искусств» Шиллера описывалась одним из актеров следующим образом: «Праздничный спектакль встретил полное признание и двора, и публики, однако были и такие, кто усмотрел в некоторых намеках угодничество перед Россией. Конечно, каждый истинный немец должен оправдать Шиллера от этих обвинений. Но подобные высказывания исходили только от той партии, которая все еще подвизается в Веймаре» 1573 . Переезд молодой женщины, воспитанной в России, в Германию, заставляет задаться вопросом – а как у нее обстояло дело с немецким языком? Ответ мы находим в письме Шиллера: «По-немецки она говорит с затруднениями, но понимает, если с ней разговаривать, а читает без труда» 1574 . Кроме того, она владела итальянским и французским 1575 . В любом случае брак великой княжны Марии Павловны и герцога Карла Фридриха способствовал развитию связей Веймара с Россией 1576 . За свою долгую жизнь в Веймаре Мария Павловна прославилась своей благотворительностью, и ее не без оснований называли матерью нации. Русский дипломат говорил, что ни одна из дочерей царя Павла I не пользовалась таким уважением, как Мария Павловна в Веймаре 1577 . Став патриоткой своей новой страны, она растоптала паспорт, переданный ей Наполеоном, а позднее просила русского министра графа Аракчеева о помощи и внимании для веймарских пленных, которых Наполеон во время войны заставил воевать с Россией: «Граф Алексей Андреевич. С особенным удовольствием получила я письмо ваше от 22 августа и благодарю вас усердно за старание ваше в рассуждении веймарских пленных офицеров, коим следует ожидать до будущего времени перемену их судьбы, где они находятся: а между тем, прошу вас меня уведомить вперед, ежели что воспоследует в пользу их; я, конечно, всегда сочту внимание ваше к их участи доказательством особой услуги, относящейся к моей особе» 1578 . Наследная герцогиня создала в стране Патриотический институт женских объединений; целью его членов было оказание помощи раненым и пострадавшим во время войны 1579 .

http://azbyka.ru/otechnik/Makarij_Verete...

Продолжая мысль П.Е. Бухаркина, замечу, что христианское наполнение концепта «мечта» очевидно имело не только литературный, но и непосредственно языковой исток. Обращаясь к стихии народной речи (а интерес к фольклору, народности — характерная черта романтизма как такового), к народному сознанию и системе ценностей, не затронутым западноевропейскими влияниями, русские писатели-романтики неизбежно приобщались к православным смыслам, отложенным в языке русского простонародья, во многом воспитанного в исихастских понятиях, что хорошо видно в словаре Даля. Очевидно, что и творчество Достоевского 1840-х годов, как, впрочем, и вся современная ему русская литература, впитало в себя две эти линии: романтическую западноевропейскую и православную русскую. Если принять во внимание мысль С.С. Хоружего о расхождении культурной и духовной традиций в России «петербургского периода», то показанная двойственность представляется как бы культурной нормой той эпохи. Исихазм стал «феноменом… низовой культуры. Монашеской, простонародной» . «Высокая» же русская культура XIX столетия была продуктом деятельности европеизированного «образованного сословия». Однако в создании типа «сентиментального мечтателя» у Достоевского 1840-х годов был еще один, третий, аксиологический компонент — примыкающий к общей западноевропейской традиции (хотя больше к сентиметалистско-просвещенческой, чем к романтической), но все же заслуживающий отдельного рассмотрения. Я имею в виду увлеченность молодого русского писателя Ф. Шиллером. Шиллер, как известно, не только великий поэт и драматург (и в этом аспекте влияние его на Достоевского трудно преуменьшить), но еще и создатель весьма авторитетной для первой половины XIX века антропологической концепции. Недаром К.-Г. Юнг в «Психологических типах» отметил Шиллера как своего предшественника. Антропологические идеи Шиллера, на мой взгляд, оказали решающее воздействие на создание типа «сентиментального мечтателя» у Достоевского 1840-х годов. Вот свидетельства самого писателя: «Я вызубрил Шиллера, говорил им, бредил им…»; «имя

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=116...

Таким роман дожил через несколько веков новой истории и до наших дней, всегда оставаясь верным зеркалом индивидуализма, определившего собою с эпохи Возрождения новую европейскую культуру; и, конечно, ему не суждено, как это еще недавно предсказывали лжепророки самонадеянной критики, эти птицегадатели, гадающие о будущем по полету вдруг пролетевшей стаи птиц или по аппетиту кур, клюющих или отвергающих насыпанное зерно, – конечно, не суждено ему, роману, измельчать и раздробиться в органически не оформленные и поэтически невместительные рассказы и новеллы, как плугу не суждено уступить свое место поверхностно царапающей землю сохе, но роман будет жить до той поры, пока созреет в народном духе единственно способная и достойная сменить его форма-соперница царица-Трагедия, уже высылающая в мир первых вестников своего торжественного пришествия. 2 Перечитывая Достоевского, ясно узнаешь литературные предпочтения и сродства, изначала вдохнувшие в него мечту о жизни идеально желанной и любовь к утопическим перспективам на горизонте повествования: это Жан-Жак Руссо и Шиллер. Что-то заветное было подслушано Достоевским у этих двух гениев: не то чтобы он усвоил себе всецело их идеал, но часть их энтузиазма и еще более их мировосприятия он глубоко принял в свою душу и претворил в своем сложном и самобытном составе. Внушения, воспринятые от Руссо, предрасположили ум юноши и к первым социалистическим учениям; он осудил потом последние, как попытки устроиться на земле без Бога, но первоначальных впечатлений от Руссо забыть не мог, не мог забыть грезы о естественном рае близких к природе и от природы добрых людей, золотой грезы, которая еще напоминает о себе – и тем настойчивее, чем гуще застилают ясный лик неискаженной жизни больные городские туманы – и в «Сне смешного человека», и в «Идиоте», и даже, как ни странно сказать, в некоторых писаниях старца Зосимы. Чтоб из низости душою Мог подняться человек, С древней матерью Землею Он вступи в союз навек 240 . Эти строки из Шиллера наш художник повторяет с любовью. Шиллеров дифирамбический восторг, его «поцелуй всему миру» во имя живого Отца «над звездами», – та вселенская радость о Земле и Боге, которая нудит Дмитрия Карамазова воспеть гимн, и именно словами Шиллера, – все это было, в многоголосом оркестре творчества Достоевского, непрестанно звучавшею арфой мистического призыва: «sursum corda». Из чего видно, что мы утверждаем, собственно, не присутствие подлинной стихии Руссо и Шиллера в созданиях Достоевского, а своеобразное и вполне самостоятельное претворение в них этой стихии. Можно догадываться, что и из сочинений Жорж-Санд Достоевский, назвавший ее «предчувственницей более счастливого будущего» 241 , учился – чему? – мы бы сказали: больше всего «идейности» в композиции романов, их философической и общественной обостренности, всему, что сближает их, в самом задании, с типом романа-теоремы.

http://azbyka.ru/otechnik/filosofija/rel...

Смысловой центр стихотворения переместился. Поразительно, с какой учтивостью к подлиннику, какими минимальными средствами это сделано. У Шиллера дева наклоняется над долиной – долина внизу, под ней. У Жуковского она склоняется «от вышины» – она наверху, но над чем? Конечно, над долиной, над рыцарем, но и шире – над нами, вообще над всем дольним миром. Семантика вертикали, древняя как человечество, оживает со всей силой. «Наклониться над долиной» – значит выглянуть, даже высунуться в окно; обычное до обыденности, легко представимое движение, наблюдаемое с той дистанции, которую естественно вообразить между женским монастырем и жилищем одинокого анахорета. «Склониться», да еще «лицом», да еще в «тихий дол» – совсем иная картина. На каком расстоянии это увидено? Из пространства линейной перспективы мы перемещены в пространство души. Долина, над которой наклоняются, – это часть ландшафта; «тихий дол», в который склоняются, – это едва ли не «юдоль», не «дольнее». Лицо, никнущее в этот дол, – вне земных масштабов. В этом Жуковский богаче Шиллера. Посмотрим, в чем Шиллер богаче Жуковского. Рыцарь Шиллера, собираясь в Святую землю, «посылает за всеми своими вассалами, сколько их ни есть в швейцарском краю», – не только исторически безупречная деталь, но еще и поэзия конкретности, и легкий отголосок невыдуманной интонации старинных песен. У Жуковского «звонкий рог созвал дружину» – что же, вассалы Тогенбурга все проживают по соседству, словно дружинники на дворе русского князя? Шиллеру интересно, поэтически интересно, что рыцарь отплывает назад в Европу от берегов Яффы, а не откуда-нибудь; точные подробности удостоверяют происшествие и одновременно уравновешивают, объективируют его драматичность. Для Жуковского топонимика крестовых походов ни к чему, она его не вдохновляет. Герой немецкой баллады селится в хижине поблизости от монастыря любимой как вольный отшельник без обета и устава – в средние века такое бывало. В русской балладе он назван «иноком», а его хижина – «кельей», то есть ему как будто дан статус монаха; спрашивается, какой устав, какой настоятель или духовник разрешил бы монаху проводить все время в таком немонашеском занятии – «ждать, как ждал он, чтоб у милой стукнуло окно»?

http://azbyka.ru/otechnik/Sergej_Averinc...

   001    002    003    004    005   006     007    008    009    010