Странно… А я, участвуя в богослужениях (слава Богу, почти всегда, ежедневно) беспрестанно наталкиваюсь именно на – «клятву», как на самое великое бедствие человека, от которого все прочие беды и скорби и пошли… Я скажу так: К ней довели себя люди; от нее потом они и стали терпеть тиранию диавола и неизбывного греха… А потому именно этот узел нужно было разрубить. И это все неразрывно связано… Но сначала обратимся к песнопениям, чтобы видеть, что это не мои мудрствования, а голос Духа Святого, глаголавшего в Церкви, Святом Писании и святых отцах. «Днесь Адам воззвася от прелести и от мрачныя сопротивника лести…» (24 декабря, стихира на хвалитех на утрене). Каким же образом и почему совершилось это освобождение? «…Христос бо из Девы воплощается яко человек, Иже (Который, Он) Адама обновив…» (там же). А это как сделалось возможным? «…Отъят (отнявши прежде то есть) клятву Девою», то есть воплощением от Девы (там же; см. еще: 22 декабря, седален по кафизме; 23 декабря, стихира на «Господи, воззвах»; 25 декабря, стихира на хвалитех – и так далее и так далее, очень много мест). И ныне «обновляется Адам и Ева с ним»; почему? – «клятва бо разорися» и тотчас же последующие слова: «спасение миру процвете» (23 декабря, стихира на «Господи, воззвах»). В чем же заключается суть и смысл этой клятвы? Мы иногда заменяем это слово другим, будто более страшным: «проклятое»… Но разве оно понятнее? Ни больше, ни меньше, а равно… Проклятое равнозначно греческому «анафема», а анафема – отлучение, отделение. В этом отлучении и состояло все несчастие человека: оно было отделено ОТ БОГА… И отлучено САМИМ ГОСПОДОМ, хотя и по нашей вине… Здесь мы подходим к понятию так называемого «гнева Божия»… Не место распространяться об этом подробно; но существенно скажу (подробно я писал об этом А. Ф. 37 ): люди слишком много приписывают себе, когда не только спасение хотят сделать сами, но и плоды грехопадения изображают лишь как естественное «психологическое» изменение в самом же человеке и по его вине. Это так: и он виноват, и изменение в нем произошло, но где же главный Виновник бытия человека? Его Господин? Где Бог? Его почти нет при этом в подобных «комбинациях» («сочинительствах») человеческого измышления (самомнительного и недостаточно верующего!)… А между тем в Библии совершенно наоборот: все исходит от Самого Бога! Да это и так ясно: Он ВСЕДЕРЖИТЕЛЬ… Он есть Единый СЫЙ, – а все прочее – прах самомнительный… Он всем и распоряжается… И Библия вся полна этим духом…

http://azbyka.ru/otechnik/Veniamin_Fedch...

Скорее можно признать, что по самому своему душевному настрою в ранние поэтические годы Пушкин на подобное сочинительство был способен. Да и западные веяния не могли же даром пройти. Поэзия Парни («Война богов») или Вольтера («Орлеанская девственница») способна развратить нестойкие, по незрелости своей, души и умы. И всё же, давая трезвую и объективную оценку «Гавриилиады», если её и впрямь сочинил Пушкин, мы должны согласиться с точным выводом В.Непомнящего: если богоборческое кощунство французских поэтов было сознательным утверждением идеологии Просвещения (отрицание догматов с позиции «разума»), то для Пушкина тут не более чем игра. «Конечно, автор «Гавриилиады» оглядывается на Вольтера и Парни, — пишет Непомнящий, — во многом обводя их прописи; но в отличие от них святыня для него, в общем, безразлична и привлекается лишь как материал для фантазии или тема для вариации. (Неудивительно поэтому, что под именем «царя небес» выступает, в сущности, Зевс, а под маской Гавриила — Гермес.) Вопрос о святости, её подлинности или ложности для него пока чисто внешний. Он не выдает зеркало за окно — он резвится, отвернувшись от окна. И это коренным образом отличает дух Гавриилиады от духа Ренессанса — духа секуляризации святыни изнутри самого о ней понятия» 86 . Да, Пушкин подходит к сюжету из Писания как к античному мифу. Это вообще было соблазном времени. Вспомним еще раз: Батюшков представил Вседержителя в облике того же Зевса. Вряд ли это в полной мере можно воспринимать как язычество, но безблагодатность и опасность такого соблазна несомненна, и автор «Гавриилиады», кто бы он ни был, это выявил откровенно. Состояние безверия, вовсе не приносившее Пушкину особого довольства, можно рассматривать скорее всего как следствие того повального и безудержного вольнолюбия, каким он был заражён в начале своего пути, странствия «в долине дикой» (уж коли свобода, так свобода ото всего). С душевной тоскою раскрывает он свое внутреннее состояние:   ... внемлите брата стон. Несчастный не злодей,

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=525...

В 1923–1924 годах начался период глубокого внутреннего разлада. Я делал то, что считал нужным, пытаясь создать пригодное для обычного читателя изложение современных знаний и идей, однако это не завладело моим воображением. Я не мог смириться с мыслью, что на большее не способен. Я выступал, говорил и, когда читаю записи, не могу поверить, что сказал так мало. Я давал интервью — и ощущал их полную бессмысленность, когда они ударяли по мне самому. Я писал статьи — и все больше чувствовал, что только подступаю к чему-то. Меня придавило ощущение каких-то помех, потраченных впустую сил, упущенного времени. В предисловии к автобиографии я уже говорил о том, что в интеллектуальной жизни в качестве составляющего всегда присутствует желание куда-нибудь сбежать; но только сейчас, собирая факты и даты, я понимаю, какую роль сыграли эти порывы в моей истории. Снова и снова я говорил, в сущности, так: «Надо все это бросить. Надо освободиться. Надо выбраться из этого, подумать и начать заново. Вся эта суета просто душит меня, затягивая в трясину избитых, заученных ответов. Надо увидеть что-то новое, услышать, удивиться, не то я совсем выдохнусь». Впервые это случилось, когда я взбунтовался против мануфактурной лавки и бежал в мечту о счастливом, нищем учительстве и ученичестве. Конечно, в меньшей степени и с меньшими неудобствами такое настроение возвращалось, но не проявилось в полной силе до моего развода. Тогда оно, как я теперь понимаю, стало мечтой о веселом, дерзком сочинительстве. Скрывалось под этим и то, что работа у Бриггса мне наскучила. Я не просто сменил одну жену на другую, я сменил самый образ жизни, прорвавшись к работе нового склада. Все признаки того же самого желания бежать я снова замечаю в году 1909м, хотя полного, глубокого разрыва с устоявшейся жизнью не произошло. Однако в «Новом Макиавелли» я, безусловно, в очередной раз высвободил энергию побега, если не в реальности, то в воображении. Сейчас (да, как ни странно, только сейчас) я понимаю, что мысль уехать куда-нибудь — скажем, в Италию, подальше от фабианских споров, утомительной и маловразумительной политики, литературной рутины — захватила целиком мое подлинное «я», а в истории Ремингтона, Маргарет и Изабеллы я просто инсценировал это желание. Ремингтон заместил меня самого, ослабил мое напряжение. Он вырвался из моего мира вместо меня — и в величавом спокойствии делился отвлеченными политическими cooбpaжehuямu à la Макиавелли, как о том мечтал я сам.

http://azbyka.ru/fiction/opyt-avtobiogra...

Но поскольку жила она в атмосфере напряженной литературной работы, в которой особую роль играла наивозможная точность высказывания, свойственное ей стремление избегать разъяснений даже самой себе постепенно ослабевало, и она начала писать, сперва, вероятно, чтобы понять, какие, в сущности, мысли и чувства вызывает в ней жизнь, а потом чтобы передать это, пусть не всему миру, но какому-то воображаемому, близкому ей по духу читателю. Она писала не для меня, хотя изо всех сил старалась дать почувствовать мне и чувствовать сама, что не отгораживается от меня. Она не любила привлекать к себе внимание, однако чем дальше, тем чаще начинала подумывать об издании своих работ. Она послала их в разные периодические издания и через разных агентов, указав чужой обратный адрес, чтобы ее имя не связали с моим. Ее воображаемый читатель так никогда и не дал о себе знать, да и, случись ему объявиться, она, я думаю, не очень бы ему обрадовалась. Она искала выражения чему-то, что, как ей представлялось, сама толком не осознала, и, должно быть, решительно не согласилась бы ни с кем, кто стал бы утверждать, будто ему все ясно и понятно. Пробовать себя в сочинительстве, робко и тайно от всех, она начала вскоре после замужества, но со временем стала писать куда больше и куда более зрело. Найти собственную манеру письма ей стоило особых усилий, оттого что в первые двадцать лет нашей совместной жизни она привыкла исполнять обязанности моего секретаря и машинистки и потому переняла многие мои писательские склонности и предубеждения, от которых избавилась с трудом. Но, я полагаю, прочитав страницы, следующие за вступительным словом, нельзя не согласиться, что в конце концов ей все-таки удалось достичь тонкого своеобразия стиля. В этом собрании рассказов и горсточке стихов она выразила настроение, состояние души, ступень развития личности, можно сказать, таинственной, не напористой, однако стойкой, ничем не впечатляющей, но светлой, чистой и по своему складу весьма и весьма утонченной. Эта сторона ее натуры пронизана некой задумчивой печалью, она сродни ярким, но тронутым вечерней мягкостью мирным ландшафтам и исполнена состраданья.

http://azbyka.ru/fiction/opyt-avtobiogra...

И ты, когда на битву с ложью Восстанет правда дум святых, Не налагай на правду Божью Гнилую тягость лат земных. Доспех Саула – ей окова, Ей царский тягостен шелом, Ее оружье – Божье слово, А Божье Слово – Божий гром! (Хомяков) Бог и Божья сила не с теми, кто является проповедником высшей правды, вооружившись хотя бы философией Гегеля, да и вообще всех мудрецов мира сего,– Но с теми Бог , в ком Божья сила, Животворящая струя, Живую душу пробудила Во всех изгибах бытия,.. (Хомяков) Судьба указанного выше, хотя и добросовестного, труда еще раз приводит нам на память веское слово: «пора бы убедиться, что все сочиненное лишено внутренней, зиждующей силы, не пользуется ни авторитетом, ни доверием, предполагает возможность новых остроумнейших сочинений, – одним словом, осуждено на бесплодие и кратковечность. Как ни напрягайся, процесс сочинительства не заменит органического творчества; как ни сочиняй, не сочинишь жизни». (И. Аксаков. 426. VI). Тем более, это имеет значение относительно духовной жизни. «Жизнь духовная, говорит святитель Феофан, есть особый мир, в который не проникает мудрость человеческая.» Только человек, сам переживший, перестрадавший многое, сам перегоревший в горниле духовного опыта, сам причастный духовной жизни, может заговорить с людьми о духовной жизни с всепобедной силой, возбуждающей духовную энергию и порождающей готовность на духовные подвиги. «Подобно тому как огнь, проникая железо, не внутри только железа держится, но выходит наружу и огненную свою силу являет ощутительно для всех; так и благодать, проникнув все естество наше, становится потом осязательно видима для всех. Все, приходящие в соприкосновение с таковым облагодатствованным, чувствуют присущую ему необыкновенную силу, проявляющуюся в нем разнообразно. Станет ли говорить о чем-либо духовном, все у него выходит ясно, как среди дня; и слово его идет прямо в душу, и там властно слагает соответственные себе чувства и расположения. Да хоть и не говорит, так веет от него теплота, все согревающая, и сила некая исходит, возбуждающая нравственную энергию и раздающая готовность на всякого рода духовные дела и подвиги.» (Еп. Феофан).

http://azbyka.ru/otechnik/Mihail_Hitrov/...

А вот по поводу наших писателей у владыки Игнатия было несколько иное мнение. Некоторых он обличал в непонимании истины и ложном «сочинительстве», других ставил в пример даже духовным лицам. В одном из своих писем он размышляет о светских поэтах, писавших о предметах духовного порядка: «Они постоянно ниспадают в свое чувственное и святое духовное переделывают в свое чувственное. Душа не находит в них удовлетворения, пищи. Как прекрасен стих в «Аббадоне» Жуковского! И как натянуто чувство! Очевидно, в душе писателя не было ни правильного понимания описываемого предмета, ни истинного сочувствия ему. По причине неимения истины он сочинил ее и для ума, и для сердца, написал ложную мечту, не могущую найти сочувствия в душе разумного и истинно образованного, тем более благочестивого читателя»24. Это строки из письма святителя Игнатия отцу Антонию, игумену Череменецкому, который сам писал стихи и нередко спрашивал совета в этом деле у владыки Игнатия. Последний приводил в пример творческий метод А.С.Пушкина: «Мне очень нравился метод Пушкина по отношению к его сочинениям. Он подвергал их самой строгой собственной критике, пользуясь охотно и замечаниями других литераторов. Затем он беспощадно вымарывал в своих сочинениях излишние слова и выражения, также слова и выражения сколько-нибудь натянутые, тяжелые, неестественные. От такой вычистки и выработки его сочинения получали необыкновенную чистоту слога и ясность смысла. Как они читаются легко! В них нет слова лишнего! Отчего? От беспощадной вычистки. Прочитав Ваши стихотворения и дав в себе сформироваться впечатлению от них, нахожу, что и Вам необходим этот труд. ...Смею сказать, что и я стараюсь держаться этого правила...»25. Как видим, здесь творческий метод поэта оказывается не только образцом для подражания, но и мерилом истинности его произведений. «Чистота слога и ясность смысла» определяют степень полезности художественного текста для «благочестивого читателя». Заметим, что владыка Игнатий ничего не говорит о нравственно-назидательной стороне пушкинских творений, а просто вспоминает Пушкина в сопоставлении с Жуковским, «ложные мечты» которого не находят в нем сочувствия.

http://ruskline.ru/monitoring_smi/2010/0...

Потом, в 1784 году получив отставку от службы, приступал было к окончанию, но также по городской жизни не мог; беспрестанно, однако, был побуждаем внутренним чувством, и для того, чтоб удовлетворить оное, сказав первой своей жене, что он едет в польские свои деревни для осмотрения оных, поехал и, прибыв в Нарву, оставил свою повозку и людей на постоялом дворе, нанял маленький покой в городке у одной старушки-немки с тем, чтобы она и кушать ему готовила; где, запершись, сочинял оную несколько дней, но не докончив последнего куплета сей оды, что было уже ночью, заснул перед светом; видит во сне, что блещет свет в глазах его, проснулся, и в самом деле, воображение так было разгорячено, что казалось ему, вокруг стен бегает свет, и с сим вместе полились потоки слез из глаз у него; он встал и ту ж минуту, при освещающей лампаде написал последнюю сию строфу, окончив тем, что в самом деле проливал он благодарные слезы за те понятия, которые ему вперены были». Вот так – с конспирацией, с видениями ему удалось уединиться и хотя бы на несколько дней без остатка предаться сочинительству… В этом могучем стихотворении несколько финалов – когда читателю необходимо перевести дух. Читаем: Твоё созданье я, Создатель! Твоей премудрости я тварь, Источник жизни, благ податель, Душа души моей и Царь! Твоей то правде нужно было, Чтоб смертну бездну преходило Мое бессмертно бытие; Чтоб дух мой в смертность облачился И чтоб чрез смерть я возвратился, Отец! — в бессмертие Твое. Да это же финальная кульминация! Вот тут бы и задуматься о Божием величестве потрясённому читателю. «Отец! – в бессмертие Твое». Куда выше? Все слова сказаны, продолжать, кажется, невозможно. Но Державин снова поворачивает огромный фрегат оды и направляет его вперёд – дальше, дальше, по волнам и против течения: Неизъяснимый, Непостижный! Я знаю, что души моей Воображении бессильны И тени начертать Твоей; Но если славословить должно, То слабым смертным невозможно Тебя ничем иным почтить, Как им к Тебе лишь возвышаться, В безмерной разности теряться И благодарны слёзы лить.

http://pravmir.ru/ne-soboj-blistal-ya-bo...

Положим, что истина, научная ли то, или практическая житейская выше всего и личности, но дело в том, есть ли в нашем распоряжении ясный и вполне достоверный документ, на основании которого можно бы уверенно и решительно приписать преп. Максиму Греку , как наставление о сугубой аллилуйя, повлиявшее будто бы на определение Собора 1551 г., так и мотивировку мнения его о происхождении и верности установления двоения, а не троения аллилуйя? Такого-то документа и не имеется. Есть известное «Слово о смеющих трижды глаголати аллилуйя», но подлинность его по происхождению и содержанию не только оспаривается, но и отрицается; недостоверность и нелепость содержания его достаточно доказана автором «Обличения», еп. Феофилактом Лопатинским, о чём у нас была речь. Но как относится г. Голубинский к сомнительному документу? Не сомневаясь в его достоверности, он признаёт нелепость его содержания, несвойственного преп. Максиму Греку . Чтобы выйти из явного противоречия, он допускает неискренность со стороны преп. отца, состоявшую в намеренном притворном искажении достоверных сведений о происхождении «сугубой аллилуйя» и правильности двоения её. Но приписать преп. Максиму Греку необычный и приём сочинительства, значит признать его подверженным помрачению ума или юродству, каковое состояние, как болезненное, не принимается обыкновенно во внимание при оценке деятельности человека; но ни из какого свидетельства не видно, чтобы преп. Максим Грек страдал, помимо физических страданий от монахов волоколамского монастыря, расстройством умственных способностей или юродством, в то время довольно распространённым явлением среди русских 14 . Но такое отношение к историческим документам, ведущее к искажению истины, совсем не научно, произвольно и тенденциозно; это значит навязывать документу и выводить из него не то, что в нём содержится, а то, что желает исследователь, вопреки букве и смыслу. Эти азбучные научные условия хорошо известны г. Голубинскому, уже ветерану и авторитету в деле церковно-исторических исследований, но странно, когда он не принимает их во внимание в данном случае, увлекаясь своим излюбленным, но односторонним критическим методом исследования до крайности. Было бы гораздо полезнее, необходимее и научнее, если бы наш учёный обстоятельно и критически рассмотрел «Слово» преп. Максима, как документ сомнительный и спорный, по странному содержанию своему не соответствующий взглядам и приёмам преп. отца, как писателя известного.

http://azbyka.ru/otechnik/Avgustin_Sinaj...

В романе «Ада» симбиоз реальности — воображения — памяти сформировал всеобъемлющую метафору организованного сна . Генетические истоки концепция творческого сна — в русской изящной словесности XIX в. Ближе всего концепция сновидческой реальности к Достоевскому, творческому воображению которого свойственны подобные метаморфозы, когда реальность действительная естественным образом преображается в литературную и наоборот. И здесь нельзя не вспомнить известные размышления писателя о художественных снах в романах «Преступление и наказание», «Идиот» и «Братья Карамазовы». Сновидец здесь даже приравнивается к великим художникам , а вся картина, увиденная во сне, — к произведению искусства. В искусстве ХХ в. эта концепция реализует себя в сотворении сновидческой реальности художественного текста. В «Театральном романе» Булгакова — уникальное в мировой литературе описание самого момента ее возникновения. Здесь же писатель Максудов говорит и о сочинительстве как об увлекательной игре, приоткрывая покров над тайнами творческого процесса. Покров над тайной колдовских трудов Демиурга «посреди волшебного сна летней ночи» иногда приоткрывает и Набоков (например, в «Бледном пламени»). Искусство рождается в точке пересечения двух векторов: синхронного — сотворение «второй реальности», и диахронного — воспоминание о бывшем. Так булгаковский мастер угадывал «то, чего он никогда не видал, но наверно знал, что оно было» ( Б. ;5.355). Внутренняя логика мистического реализма предполагает особенного героя — личность, живущую не в реальности «жизни действительной», а на грани «двоемирия», на пороге инобытия и субъективно устремленную в «потусторонность». Это «люди ... с одним лишним измерением» ( Г. ;239), как называет их Гессе. Все земное существование их устремлено к бессмертию . Там — в вечности, в царстве «по ту сторону времени и видимости» ( Г. ; 241), там их родина , туда устремляется их сердце . А единственный «вожатый» в земной жизни — «тоска по дому» ( Г. ;242). Таковы Гарри Галлер у Гессе, Цинциннат Ц., Федор Годунов-Чердынцев в «Даре», Себастьян Найт, Пнин, Джон Шейд в «Бледном пламени» — у Набокова, писатель Максудов, мастер и его возлюбленная Маргарита — у Булгакова. Все они противостоят окружающему миру пошлости , усредненности и посредственности .

http://bogoslov.ru/article/352754

В конце 20-х — в 30-е гг. ХХ в. мистический реализм обрел новые черты: интерес к иррациональному подтексту «жизни действительной» утрачивает приоритет. Сам творческий акт, сочинительство , понимаемое как сотворение новой реальности, подчиняет себе трансцендентные прозрения автора. Модель «двоемирия» оказалась оптимальной для решения сверхзадачи нового искусства — воссоздания бытия творящего сознания автора, устремленного к проникновению в сокровенный мистический смысл бытия. Иное качество обрело и фантастическое начало. Это уже не «чудесное» в обычном смысле, когда нечто сверхъестественное дано как действительно бывшее и не «реалистическая фантастика», где параллельно дается и прагматическое, «натуральное» объяснение необычного. В ткань мистико-транс­це­н­дентного повествования вплетены элементы и целые пласты «вымышленной» художественной реальности. В этом случае, пишет современный автор, ставится «под сомнение " онтоло­ги­ческий приоритет " реальности перед порождениями творческого вымысла, перед " книгой " » . Возникает специфический сплав мистики онтологической с «meta­fiction» — «метафикциональной прозой» . Иррациональное уже трудно отделимо от «фантастики текста», а «головокружительные перемещения персонажей и других объектов повествования между уровнями реальности/вымышленно­сти », происходят не только в плоскости «жизнь действительная»/мистика , но и реальность материальная/трансцен­ден­тная/художественная . Герман Гессе , Владимир Набоков и Михаил Булгаков — самые яркие представители мистического реализма ХХ в., создавшие, можно сказать, канонические версии «метафикциональной прозы». Между творческими индивидуальностями этих трех писателей протягиваются не всегда очевидные, порой трудно уловимые нити типологических соответствий. Эпиграфом к их произведениям следовало бы поставить ключевые слова из «Степного волка» Г. Гессе: « Вход не для всех. Только для сумасшедших » . И хотя «безумие» у каждого индивидуально и существенно друг от друга разнится, объединяет писателей то, что именно мистический подтекст, а отнюдь не поверхностный, физический срез бытия является для них истинным. В своем творческом credo Булгаков заявил об этом вполне четко: «Я — ми­стический писатель» . А Набоков утверждал: «Великая литература идет по краю иррационального» .

http://bogoslov.ru/article/352754

   001    002    003    004    005    006    007   008     009    010