Сейчас он, уперев пальцы в край стола, чтобы не дрожали, вновь улыбнулся: — Мне, Владимир Петрович, хорошо помогают грелки. Снимают боль. По-видимому, вы удачно их назначили. — Грелки? Я назначил? — Чему вы удивляетесь? Здесь, наверное, где-то лежит, на сей предмет ваша бумага. Онисимов еще находил силы выражаться в своей иронической манере. Профессор опять воззрился в потолок. Неужели он допустил эту оплошку, что-то перепутал, подмахнул противопоказанное назначение? Правда, дело идет всего только о грелках, но все же скандал. Подсудное дело. И, главное, существует документ. Владимир Петрович отер пухлой рукой лоб, где проступила легкая испарина. — Вспоминаю, вспоминаю… Но в нашем распоряжении, дорогой, имеются средства более эффективные. Кстати, дайте-ка взгляну на эту мою бумаженцию. — Вряд ли найду. Наверное, жена забрала домой. Она все это хранит. Онисимов уже не угашал сухого блеска своих зеленоватых проницательных глаз, в упор устремленных на профессора. Ни единого грубого или язвительного слова больной не произнес, но врач внутренне корчился, словно истязуемый. Щеки, к которым подступала борода, побагровели. — Нельзя так, Александр Леонтьевич. Нельзя выносить отсюда наши медицинские бумаги. Вот мне она понадобилась, а… — Что вы волнуетесь? Такую же запись, сколько мне известны ваши правила, вы найдете и в истории болезни. Придете к себе, прочтете. Не так ли? Каждой своей репликой Онисимов длил экзекуцию. Его собеседник, считавшийся доныне образцовым врачом и администратором, в смятении смотрел на опять приоткрывшийся в улыбке оскал, на нестираемые тени обреченности, притемнившие лицо и руки этого человека, подхлестывавшего еще год назад министров. «Все знает. Все наши порядки». Тянуло как-либо приличней закруглиться и уйти. — Ага, ага… Теперь будем воздействовать более эффективно. И более тонко. Вы понимаете? Конечно, Онисимов мог бы еще незримым кнутиком стегнуть взволнованного толстяка, но вдруг будто угас. И лишь промолвил: — Понимаю. Вспотевший, вымотанный этой беседой, профессор, наконец, распрощался, покинул палату-полулюкс. И, шумно отдуваясь, спустился по лестнице в свой кабинет. Запер дверь на ключ. Вынул из шкафа папку, в которой хранилась вся документация о больном Онисимове… Перелистал. Снова вернулся к первой странице. Еще раз все прочел. Что за черт — тут ни о каких грелках ни словечка! Значит, Онисимов попросту, что называется, взял его на пушку?! Ну, извините, дорогой, к вам я больше не ходок.

http://azbyka.ru/fiction/novoe-naznachen...

Порою, опять отвечая с улыбкой на поклоны, он прошел светлым широким коридором в парикмахерскую. Разделся, сел в кресло к своему мастеру, достал сигарету, чиркнул спичкой, огонек заходил, заплясал в его худощавых пальцах — непросто дался Онисимов этот марш сюда. Неожиданно в памяти возникло: «избегайте ошибок». Э, их разве избежишь? Степенный мастер, в отличие от многих собратьев по профессии не щедрый на слова, — эту его особенность ценил Александр Леонтьевич, — накинул простыню на плечи Онисимов тронул рукой его каштановые, или точней, желудевого, тона волосы, пригляделся, затем ножницами стал подравнивать затылок. В какую-то минуту, когда парикмахер легчайшими касаниями бритвы срезал отдельные волосинки вдоль отчетливой, строго прямой линии пробора на левой стороне головы, Онисимов проговорил: — Все не седею? — Да, седина почти вас не берет. Но отлив, Александр Леонтьевич, уже не тот. — Какой отлив? — Вы извините, масла уже нет. — Какого масла? — Ну, блеск не маслянистый. Сухой. И волос хрупкий, не тот. Словно проверяя себя, парикмахер вновь тронул пальцами прическу Онисимова, помедлил и спросил: — Вы часом не прихворнули, Александр Леонтьевич? Впоследствии Онисимову не однажды припоминался этот вопрос. 11 В середине ноября правительство северной страны прислало, наконец, официальное согласие принять Онисимова в качестве представителя Советской державы — так называемый агреман. С этого момента интересующие нас события обрели стремительность. Агреман, насколько автору удалось установить, был получен в пятницу, уже в субботних утренних газетах под рубрикой «Хроника» появилось сообщение о том, что Онисимов назначен послом, в субботу же ему были вручены все документы, вылетать предстояло во вторник рано утром. Обнаружилось, разумеется, множество мелких забот, которыми еще следовало заняться в оставшиеся до вылета дни. Список недоработок, заключительных дел заложил несколько страниц, испещренных каллиграфически четким почерком Александра Леонтьевича. Опираясь на свой маленький штат, тоже отправлявшийся вместе с ним в чинное северное государство, Онисимов с неутомимой методичностью приводил дела к совершенной ясности, к ажуру — это бухгалтерское словцо, равно как и металлургическое «попадание в анализ», принадлежало к излюбленным его выражениям, — вымарывал пункт за пунктом.

http://azbyka.ru/fiction/novoe-naznachen...

Теперь Онисимов не удерживается от вопроса: — Вам, Василий Данилович, кажется, семьдесят три? — Э, стукнуло уже семьдесят четыре. — Удивительное дело. Живой водой, что ли, умываетесь? Челышев со своей жестковатой откровенностью преспокойно отвечает: — Старался как-никак держаться подальше от мест, где надо быть «чего изволите?» Поэтому и от вас, Александр Леонтьевич, сбежал. Прежде Онисимов, наверное, не спустил бы собеседнику этакую реплику. Он умел мгновенно срезать и этого уважаемого доменщика, если тот излишне вольнодумствовал. Но сейчас спорить не тянет. Онисимов молчит, откашливается. Кашель, однако, затягивается — сухой, лающий, надсадный. Василий Данилович ощущает жалость, насупливается, чтобы ее скрыть. Не зря ли он что думал, то и выпалил? Впрочем, почему, черт побери, он тут должен выбирать осторожные слова? С больным, что ли, разговаривает? С больным? Хм… Челышев исподлобья косится на Онисимова, уже справившегося с приступом кашля. Да, нехорош, нехорош вид Александра Леонтьевича. Запястье, выглядывающее из-под накрахмаленной белой манжеты, совсем тонкое, худое. А к желтизне лица, тоже исхудалого, словно бы примешан цвет золы. Однако это, быть может, лишь игра освещения? Или вправду какая-то немочь точит, снедает Онисимова? Василий Данилович меняет тему, передает Онисимову кучу приветов из Москвы, добрые пожелания Александру Леонтьевичу, называет одного за другим тех кого привез сюда, в Тишландию. Беседа поворачивается в другое русло. Онисимов интересуется: каковы толки насчет будущей перестройки управления промышленностью? Да и произойдет ли она эта перестройка? Челышев передает мнение румяного министра: «Нас это не коснется». Онисимов оживляется. Если о технике, о научных сообщениях на предстоящем Конгрессе он слушал без огонька, то теперь входит во вкус, дотошно расспрашивает. Никуда не спеша, он как бы перебирает людей, которые ему были подначальны, вместе с которыми управлял стальной промышленностью. Министр, заместители, члены коллегии начальники главков, отделов, директора заводов — его занимает весь этот широкий круг. Ему хочется знать позицию точку зрения каждого относительно предстоящих реформ. Видно, что страсти волнения Александра Леонтьевича принадлежат прежней работе, уносят его из чинной тишландской столицы в Москву, в министерство, в Комитет. Челышева же эти организационные проблемы, дела управления индустрией не очень занимают. Он тут не силен, может напутать, в чем без стеснения признается. Да и взгляды на сей счет того, другого, третьего он себе представляет неотчетливо. Однако порассказать потолковать о них, сподвижниках Онисимова, он, разумеется, не прочь.

http://azbyka.ru/fiction/novoe-naznachen...

Онисимов быстро отпрыгнул. И покосился на директора: не усмехнулся ли тот? Несколько минут спустя они вышли через те же ворота. Наркома нагнал инженер — начальник смены. — Товарищ нарком, возьмите свое стекло. — Отдайте мастеру на память. Да и другим пусть оно напоминает, что надо знать инструкции. Знать и соблюдать. …По асфальтовой дорожке Онисимов и Головня опять шагали к домнам. Самонадеянный директор был уже слегка проучен. Догадывался ли он, какую головомойку еще учинит ему нарком в доменном цехе? Почти две недели на заводе пребывала специальная бригада наркомата, которую Онисимов по своему давнему правилу послал впереди себя. Ему сразу же, лишь он сюда приехал, доложили, что Головня-младший затеял какие-то сомнительные опыты в доменном цехе. Затеял, не осведомив об этом наркомат, не испросив разрешения. Такие нравы были еще живучи в металлургии. «У каждого барона своя фантазия» — этой поговоркой вновь назначенный строгий нарком уже не раз характеризовал порядки на заводах. Он, прошедший выучку у родоначальников стальной промышленности, англичан, побывавший затем и в Германии, воспринявший немецкую точность, пунктуальность, не допустит, чтобы на заводах каждый мудрил по-своему. Никаких нарушений выверенной, надежной технологии не потерпит, введет дисциплину. И Головня ты или не Головня, именит или не именит, а за самоуправство спустит с тебя шкуру, как и со всякого иного. Возле дорожки расположилось еще одно низенькое небольшое здание. — Что здесь? — Столовая доменного цеха. — Ну-ка, заглянем. Где тут черный ход? Так Онисимов поступал всюду: казовой стороне не доверял, появлялся негаданно, с черного хода, с задворок, застигал невзначай. Спустившись по истоптанным каменным ступеням в полуподвал, они вошли в темноватое, примыкавшее к кухне помещение. Несколько женщин чистили картошку. Все приостановили работу, поглядывая то на горбоносого молодого директора, то на бледного, в шляпе, никому тут не известного начальника. Онисимов всмотрелся, произнес: — Почему так толсто срезаете? Ответила одна из женщин: — Гнилая же.

http://azbyka.ru/fiction/novoe-naznachen...

Разделы портала «Азбука веры» ( 3  голоса:  3.7 из  5) Оглавление 1 Изучая жизнь Александра Леонтьевича Онисимова, беседуя с людьми, более или менее близко его знавшими, я установил, что первая неясная весть о его смещении пронеслась еще летом 1956 года. Молва эта поначалу не подтвердилась. Шли дни, сменялись месяцы, Александр Леонтьевич оставался главой Комитета. Однако уже в сентябре секретари и референты Онисимова узнали, что (употребим характерное выражение времени) решение состоялось: Александру Леонтьевичу отныне предназначена дипломатическая деятельность, он вскоре уедет в одну из стран Северной Европы. Уже от многих можно было услышать об этом. От многих. Но не от самого Онисимова. Он по-прежнему ровно в девять утра входил в свои кабинет на втором этаже здания Совета Министров в Охотном ряду. К приходу Александра Леонтьевича на его письменном столе лежали, как обычно, суточные сводки о работе заводов черной и цветной металлургии, о добыче нефти и угля. Опустившись в дубовое кресло с жестковатым, крытым искусственной кожей сиденьем (сотрудникам Онисимова давно известны его вкусы, нелюбовь к дорогой мебели), он надевал очки, — с некоторых пор они уже требовались ему при чтении. Стеклами и массивной оправой скрадывались темные полукружия под глазами — след многолетнего недосыпания. Его будто выточенное лицо, — столь безупречно правильны были все черты, за исключением, пожалуй, лишь верхней губы, несколько впалой, коротковатой, — склонялось над столбцами цифр. Маленькая, белая, чуть с желтизной, рука, вооруженная карандашом, порой быстро подчеркивала ту или иную цифру. Худощавые пальцы чуть тряслись. Нет, это не была старческая дрожь — Онисимову исполнилось лишь пятьдесят четыре года, отдельные седые ворсинки терялись в его каштановых волосах, разделенных надвое пролегавшим слева, всегда безукоризненно прямым, будто выведенным по линеечке, пробором. Неотвязная тряска пальцев преследует Онисимова уже несколько лет. В спокойные часы дрожь почти незаметна, она усиливается, когда Александр Леонтьевич раздражен.

http://azbyka.ru/fiction/novoe-naznachen...

На мгновение перо Александра Леонтьевича приостановилось. Не хотелось собственной рукой клеймить Ваню, своего младшего брата от второго замужества матери, брата, которого давным-давно он, юный Саша, увлек за собою, втянул в партию, а ныне, полгода назад, взятого в тюрьму прямо с вокзала, когда Ваня, секретарь обкома, приехал по вызову в Москву. Но Александр Леонтьевич тут же подавил сомнения. Перо снова заскользило: «…арестован как враг народа. Считаю нужным сообщить об этом Вам». Подписавшись, аккуратно промокнув непросохшие чернила, он еще минуту выждал. Сталин продолжал формулировать: — Четвертое… Предложить товарищу Онисимову в десятидневный срок… Онисимов встал и передал Сталину бумагу. Тот недовольно покосился, развернул, прочел записку. 7 …Сейчас Онисимов, неодетый, босой, сидит среди ночи на жестком диване. На столе раскрыта тетрадь с записями о Северной Европе. В комнате тепло, не дует от Окна, скрытого под складками длинной плотной занавеси. Но желтоватые, словно неживые ступни коченеют, — уже несколько лет он вынужден их кутать. Вот и теперь Александр Леонтьевич тянется за тяжелым ворсистым пледом, свернутым возле диванного валика, и укрывает, обертывает шерстью больные ступни. В нижнем ящике стола хранится один заветный листок. Онисимов выдвигает этот ящик, достает переплетенную в искусственную кожу папку, быть может, впервые замечает, как потускнели чернила, но все же ясна каждая буковка, выписанная тонкими пальцами Александра Леонтьевича. «Товарищ Сталин Мой брат Иван Назаров». Наискось листа размашисто брошены несколько строк. Почерк и подпись известны по множеству факсимиле. «Тов. Онисимов. Числил Вас и числю среди своих друзей. Верил Вам и верю. А о Назарове не вспоминайте, Бог с ним. И.Сталин». Ваня так и погиб в заключении. Зачахла, умерла в лагере и его жена — запальчивая, пленявшая обаянием непосредственности южанка Лиза. Оба реабилитированы посмертно. Где затерялись их могилы, неизвестно и поныне. Темные, будто сочные вишни, Лизины глаза сейчас видится Онисимову настороженными, внезапно потерявшими блеск, словно в предчувствии неотвратимого близ кого несчастья — таким был ее взгляд, когда она и Ваня в конце тридцать седьмого последний раз сидели у него, Онисимова, вот здесь, в этом прокуренном кабинете. Нет, тогда Онисимов еще не курил. Так и придется уехать в чужие края, ничего толком не узнав о брате, не имея даже его фотографии. Теперь Онисимову жаль, что он уничтожил даже детскую — на той карточке Ване, уставившемуся в объектив, было не более десяти.

http://azbyka.ru/fiction/novoe-naznachen...

Александр Леонтьевич ведет гостя в кабинет. Плотно затворяет дверь. Приглашает сесть. Идет к несгораемому шкафу, отмыкает его двумя поворотами ключа, из темнеющего раскрытого зева достает папку, трясущуюся в его руке. Челышев ждет. Что же, что же приключилось? Из папки Онисимов достает лист. — Только что получена шифровка из Москвы. Можете прочесть. Факт совершился. Министерства ликвидированы. Челышев берет листок, читает сообщение о ликвидации ряда министерств — все они перечислены, — ведавших промышленностью. Отныне их заменят организованные на местах Советы народного хозяйства. И что с того? Чего тут потрясающего? Он вспоминает, как в 1923 году, получив постановление о консервации завода, где был главным инженером, теплившегося и во времена гражданской войны, разорения, приплелся домой, ударил в неистовстве, в ярости ногой по стулу, прокричал. «Завод закрыт!» Неужели и Онисимов сейчас ощущает такую же боль? — Ну, ликвидировано, — говорит Челышев. — Чего же особенного? — Боюсь, что расшатается технологическая дисциплина. И растеряем кадры. — Каких-то потерь, наверное, не избежим, — соглашается Челышев — На то и встряска. Он смотрит на сверкающий лаком портрет Сталина, нависший над письменным столом. И продолжает. — Уходит его эпоха. Мы с вами помним ее зарождение. Сами были не последними ее работниками. Потрудились, себя, кажись, не посрамили. Теперь на смену ей идет другая. Лохматые сивые брови сейчас не прячут маленьких умных глаз. Онисимов гасит, давит в пепельнице недокуренную сигарету. И опять тянется к красной коробке. Но, так и не коснувшись ее, поворачивает голову к портрету. И вдруг, будто что-то отверзается в Онисимове: — Не могу так рассуждать! Для вас он ушедшая эпоха. А для меня… Он меня спас. Буквально спас. «Хм, спас Сталин, от кого же? — иронически думает Челышев. — Не от Сталина ли?» — Э, разве суть в том, что спас? — с неожиданной страстностью продолжает Онисимов. Нервным, быстрым движением подавшись к распахнутому сейфу, он извлекает оттуда еще одну папку, переплетенную в коричневую, потускневшую от времени искусственную кожу. Откидывает верхнюю крышку. На свет появляется страничка блокнота — береженная долгие годы, взятая в чужую страну. Онисимов передает ее вместе с папкой академику. Ясна каждая буковка, выписанная каллиграфическим почерком Александра Леонтьевича. Наискось размашисто брошены строки, принадлежащие иной руке. Подпись, словно бы свидетельствующая о прямолинейности, грубоватости солдата, лишена росчерков: «И.Сталин». Челышев легко разбирает: «Тов. Онисимов. Числил Вас и числю среди своих друзей. Верил Вам и верю…»

http://azbyka.ru/fiction/novoe-naznachen...

Из кармана брюк Сталин вынул трубку, подошел к столу, выколотил пепел в мраморную пепельницу — в тишине гулко отдался этот стук, — повозился с табаком. Движения опять были медлительны, или лучше сказать, медлительно властны. Так мог держаться только тот, кто знал, что никто его не поторопит, не перебьет его молчания. Задымила знаменитая сталинская трубка. Тотчас закурили и некоторые из собравшихся. Онисимов, разумеется, и помыслить не смел о сигарете. Сталин вновь зашагал. — Вопрос, думается, ясен, — наконец произнес он. — Что же, товарищи, будем решать? Не ожидая чьей-либо реплики, он продолжал: — Имеется следующее предложение… Мышцы грудной клетки Онисимова окаменели, дыхание причиняло боль. Мучительно тянуло бросить взгляд на Берию, но победила выдержка — Онисимов на него не посмотрел, не покосился. А Сталин, помедлив, повторил: — Имеется следующее предложение. Во-первых, преобразовать Главное управление танковой промышленности в Народный комиссариат танкостроения… Возражений нет? И опять выдержал паузу. — Второе… Назначить народным комиссаром танкостроения. Товарищи, какие будут кандидатуры? Пожалуй, не ошибемся, если утвердим товарища Онисимова. Другие мнения есть? И заключил: — Народным комиссаром танкостроения назначить товарища Онисимова Александра Леонтьевича. Возражений нет? Онисимов навсегда запомнил этот миг. Самообладание ему не изменило. Лишь щеки похолодели. Наверное, он слегка побледнел. Только теперь Сталин обратился к нему: — Что же, товарищ Онисимов, вы стоите? Садитесь. Будем решать дальше. И опять, не ожидая чьих-либо слов, продолжал: — Третье… Вменить в обязанность… Александр Леонтьевич сел, сунул в рот сигарету. Еще не верилось: значит, это уже произошло? Он вошел сюда почти арестантом, а выйдет народным комиссаром? Но ведь… Неужели Сталина не поспешили осведомить? Неужели ему неизвестно? Придвинув один из лежавших на столе блокнотов, Онисимов разборчиво своим каллиграфическим почерком вывел «Товарищ Сталин. Мой брат Иван Назаров арестован как…»

http://azbyka.ru/fiction/novoe-naznachen...

Онисимов ничего не ответил, но, несмотря на зной, ощутил ползущий по спине холодок. От Лаврентия Павловича! То есть Берия уже проведал. И если удалось устоять в деле Лесных, то… Онисимов опять взялся за коробку сигарет. Пальцы мелко сотрясались. Усилием воли он хотел унять эту противную дрожь. И не унял. Сунул коробку в карман, не закурив. А Тевосян уже заговорил об ином — о своем Володе, об институте, куда метит попасть сын. Потом появились и шахматы. Смятение мешало Онисимову сосредоточиться. В первой партии он был начисто разгромлен. Но пустив в ход тормоза, он опять стал, как всегда, собранным. Покуривая — кстати, и дрожь пальцев улеглась, — внешне невозмутимый, Онисимов все-таки потеснил партнера, тоже, как и он сам, неплохого шахматиста, вырвал победу во второй партии. 33 …Хлещет и хлещет его исповедь. В ту свою ночь откровенности, изливаясь старику академику, Александр Леонтьевич лишь изредка присаживался, нервная взвинченность, волнение подымали его на ноги. Он и теперь вышагивает, подходит к глобусу, смотрит на залитый подтеками голубизны большущий шар: — Ни один человек на белом свете не презирает меня так, как Петр Головня. И все же… Все же он глядит вот этак… Поднеся с обеих сторон к глазам распрямленные ладони — они словно служат шорами, — Онисимов ограничивает обзор. — Пусть поглядит вот так. — Откинув руки, Александр Леонтьевич озирает потолок и пол, обегает взглядом комнату. — Пусть увидит все. — А вы сами-то как смотрите? Не хотите видеть будущего. Онисимов еще остается откровенным: — Не знаю. Оно, наверное, не для меня. До нынешнего дня мне еще верилось, что вернусь в промышленность. А теперь… Пожалуй, там я теперь не нужен. Академик встает. Впереди рабочий день, следует прикорнуть и самому, дать отдых и Онисимову, выговорившемуся нынче так, как ему еще, наверное, не случалось, утомленному, если не больному, Да, надобно сказать что-то утешительное: — Ничего, немного потерпите. Глядишь, и организуется некий Центросовнархоз или Главиндустрия. У нас любят, чтобы под рукой был человек, с которого за все можно спросить. А то и спустить с него три шкуры. Вот тогда и скажут: «Подать сюда товарища Онисимова, как раз место для него». Я вам, Александр Леонтьевич, это предрекаю.

http://azbyka.ru/fiction/novoe-naznachen...

А в натуре-то графа, к большой его досаде, именно и недоставало всего более важности и «военного воображения». И вот, чтобы никто не мог воспользоваться услугами такого неподражаемого артиста, как Аркадий, – он сидел «весь свой век без выпуска и денег не видал в руках отроду». А было ему тогда уже лет за двадцать пять, а Любови Онисимовне девятнадцатый год. Они, разумеется, были знакомы, и у них образовалось то, что в таковые годы случается, то есть они друг друга полюбили. Но говорить они о своей любви не могли иначе, как далекими намеками при всех, во время гримировки. Свидания с глаза на глаз были совершенно невозможны и даже немыслимы… – Нас, актрис, – говорила Любовь Онисимовна, – берегли в таком же роде, как у знатных господ берегут кормилиц ; при нас были приставлены пожилые женщины, у которых есть дети, и если, помилуй Бог, с которою-нибудь из нас что бы случилось, то у тех женщин все дети поступали на страшное тиранство. Завет целомудрия мог нарушать только «сам», – тот, кто его уставил. 5 Любовь Онисимовна в то время была не только в цвете своей девственной красы, но и в самом интересном моменте развития своего многостороннего таланта: она «пела в хорах подпури», танцевала «первые па в „Китайской огороднице“ и, чувствуя призвание к трагизму, «знала все роли наглядкою ». В каких именно было годах – точно не знаю, но случилось, что через Орел проезжал государь (не могу сказать, Александр Павлович или Николай Павлович) и в Орле ночевал, а вечером ожидали, что он будет в театре у графа Каменского. Граф тогда всю знать к себе в театр пригласил (мест за деньги не продавали), и спектакль поставили самый лучший. Любовь Онисимовна должна была и петь в «подпури», и танцевать «Китайскую огородницу», а тут вдруг еще во время самой последней репетиции упала кулиса и пришибла ногу актрисе, которой следовало играть в пьесе «герцогиню де Бурблян». Никогда и нигде я не встречал роли этого наименования, но Любовь Онисимовна произносила ее именно так. Плотников, уронивших кулису, послали на конюшню наказывать, а больную отнесли в ее каморку, но роли герцогини де Бурблян играть было некому.

http://azbyka.ru/fiction/tupejnyj-hudozh...

   001    002   003     004    005    006    007    008    009    010