Она не такая шалая, похотливая особа, как Одетта; она не проявляет сексуальной активности, напротив, ей нравится, когда активен мужчина, и она охотно ему отвечает. Она говорила мне, что находит неестественной и нестерпимой самую мысль о возможности отдаться кому-то без любви. Ей вовсе не обязательно было мне это сообщать — а она сказала как-то в 1933 году, — но тогда я просто жаждал ей поверить. Верю этому и сейчас. Однако вначале я вовсе не был в этом убежден. Я судил по себе. Я думал, у нее было такое же множество партнеров, как у меня женщин, и все эти отношения могли с таким же успехом продолжаться. В ту пору я не донимал ее вопросами. Она держалась непринужденно и дружелюбно со всеми, и у меня не было оснований предполагать, что она физически так уж разборчива. Однако ей была свойственна эмоциональная разборчивость и целостность чувств. Она, несомненно, никогда не отдавалась из корысти, но все в ней говорило, что она свободна в проявлении чувств и податлива. Многие женщины этого прелестного типа, к примеру Эллен Терри , были и свободны в проявлении чувств, и податливы. Оттого, что я так о ней думал, мне легче было принимать нашу неупорядоченную связь во всей ее неупорядоченности; полагая, что мы оба находимся на перепутье, я продолжал привычные дружески-сексуальные отношения с тремя-четырьмя женщинами в Лондоне, когда она уезжала за границу, и откладывал разрыв с Одеттой. Ведь если бы Мура ушла от меня, как однажды ушла ко мне, горе было бы поправимо. Рассуждая таким образом, я, должно быть, неправильно ее понимал. Все эти годы, пока я мешкал, мое умышленно легкомысленное отношение к Муре постепенно менялось, и в конце концов моя любовь целиком сосредоточилась на ней. Мы становились все ближе друг другу, и она делалась мне все необходимей. А может быть, со временем я просто стал яснее осознавать свое истинное отношение к ней, к ее незаурядной натуре. Когда ее не было рядом, мысли о ней буквально преследовали меня, и я мечтал: вот сейчас заверну за угол, и она предстанет передо мной — в таких местах, где этого никак не могло быть.

http://azbyka.ru/fiction/opyt-avtobiogra...

Керосиновая лампочка замигала, Мефодий испугался: — Шабаш, давай бегом спать повалимся. Керосину больше не имеется. В темноте разговаривать было ловчее. Лежа на Варварином диване, Володя или как бы невзначай спрашивал про нее, или говорил так, что дед должен был поминать ее, — от этого было и радостно и мучительно. Но знал Мефодий про Варю мало, путал и конфузился: — Ну, Губин ходить бросил. Она шалая, Варвара-то, бывает — приманет, а бывает — погонит. Пошла вроде обратно в артисты, да потом и отдумала. Я, говорит, деда, не того! Не поднять мне это занятие! А какое — бог знает то ли инженер, то ли артистка. Ну, плачет, конечно, а почему — понять нельзя. Обшитая, одетая, собой пригожая, беленькая… Это все были не те слова, и дед понимал, что говорит не то и не так, но разобраться в том, что происходило с Устименкой, Мефодий не мог и только кряхтел да почесывался в душной тьме, а потом вдруг рассердился и сказал: — Сам небось по заграницам времени не терял, известно! — Это как? — не понял Володя. — Женька-то наш про тебя наслышан, он парень дошлый, разбирается, в курсе дела… — Ладно, — с тоской в голосе сказал Володя, — давайте спать лучше… Но уснуть он не мог: то казалось ему, что слышит он на этом давно покинутом ею диване теплый и чистый запах ее волос, то виделись распахнутые настежь, раскрытые ему навстречу ее глаза с выражением сердитой радости, что все-таки он «явился» — вечно опаздывающий Устименко; то чудилось ему, что она сейчас придет сюда — не сможет не прийти, — в свой дом на Красивую улицу, про которую он столько думал все эти длинные годы… Дед Мефодий спал, тоненько посвистывая носом и бормоча во сне. Володя курил, раздумывая. В этой тьме и странной тишине степановского дома казалось, что война, и немцы на той стороне Унчи, и их пушки, и самолеты, которые жгут и бомбят Заречье, Ямскую слободу, Вокзальную, пристани, и фашистские танки, которые, по слухам, еще вчера прорвались в Черный Яр, все это, вместе взятое, так же как и захоронение полунинского архива и то, что Володю приняли за диверсанта, — глупый сон, наваждение. Казалось, что только надо по-настоящему проснуться — и тогда все минует, все рассеется, как туман под теплыми, мощными лучами поутру, рассеется и, конечно, тотчас же забудется…

http://azbyka.ru/fiction/dorogoj-moj-che...

Дед от страха совсем ошалел. – Иди стреляй, – бормотал он сердито. – Совецко правительство тоже за это по головке не побалует. Нешто можно в черта стрелять? Ишь чего выдумали! – Уэк! – отчаянно кричал черт. Дед натянул на голову армяк и замолк. Мы поползли к берегу озера. Туман шуршал в траве. Над водой неторопливо подымалось огромное белое солнце. Я раздвинул кусты волчьей ягоды на берегу, вгляделся в озеро и медленно потянул ружье. – Что видно? – шепотом спросил Рувим. – Странно. Что за птица, никак не пойму. Мы осторожно поднялись. На черной воде плавала громадная птица. Оперение ее переливалось лимонным и розовым цветом. Головы не было видно, – она вся, по длинную шею, была под водой. Мы оцепенели. Птица вытащила из воды маленькую голову величиною с яйцо, заросшую курчавым пухом. К голове был как будто приклеен громадный клюв с кожаным красным мешком. – Пеликан! – крикнул Рувим. – Уэк! – предостерегающе ответил пеликан и посмотрел на нас красным глазом. Из пеликаньего клюва торчал хвост толстого окуня. Пеликан тряс шеей, чтобы протолкнуть окуня в желудок. Тогда я вспомнил о газете: в нее была завернута копченая колбаса. Я бросился к костру, вытряхнул из рюкзака колбасу, расправил засаленную газету и прочел объявление, набранное жирным шрифтом: «Во время перевозки зверинца по узкоколейной железной дороге сбежала африканская птица пеликан. Приметы: перо розовое и желтое, большой клюв с мешком для рыбы, на голове пух. Птица старая, очень злая, не любит и бьет детей. Взрослых трогает редко. О находке сообщить в зверинец, за приличное вознаграждение». – Ну, – спросил я, – что будем делать? Стрелять жалко, а осенью он подохнет от голода. – Дед сообщит в зверинец, – ответил Рувим. – И, кстати, заработает. Мы пошли за дедом. Дед долго не мог понять, в чем дело. Он молчал, моргал глазами и все скреб худую грудь. Потом, когда понял, пошел с опаской на берег смотреть черта. – Вот он, твой леший, – сказал Рувим. – Гляди! – Ии-и, милай… – Дед захихикал. – Да разве я что говорю! Ясное дело – не черт. Пущай живет на воле, рыбку полавливает. А вам спасибо. Ослобонили народ от страха. Теперь девки сюда понапрут за ягодами – только держись! Шалая птица, сроду такой не видал.

http://azbyka.ru/fiction/letnie-dni-paus...

Впрочем, всем было не только весело, у каждого на сердце жил свой минорный подголосок. Каждому вспоминалось многое свое, и каждый по-настоящему не понимал, где он и что с ним происходит… К жене. 31-го декабря 1914 г. Теодорувка. Галиция. 8 ч. вечера … Мы выбрались на днях из нашего Хыровского оврага и стоим сейчас в большой деревне у шоссе, в трех верстах от городка Дуклы и по соседству с другими батареями бригады. Изба наша просторная, чистая и нарядная, с огромною, выбеленною печью, с низким, но очень широким — почти во всю стену — щелеобразным окном, расчерченным ярко-синим переплетом рамы на маленькие квадратики. На печи и на полках яркая, пестрая посуда: кувшины, кружки, блюда. На наших хозяйках — мать с дочерью — яркая богатая одежда, а все вместе для твоего московского глаза — характерная декорация Художественного театра. За окном все время слышен стук топора — это Василий, денщик Чаляпина, краснощекий, черноусый хохол, с глазами точно маслины и с припомаженным ежиком, да старый, бритый дид, в оперном парике, мастерят нам сани для поездки в шестую батарею, которая пригласила бригадного, дивизион, пятую и нас встретить с нею вместе Новый год. Василий и дид возятся с двумя фонарями как раз у меня под окном, и их фигуры так резко ярки, а немые, раздосадованные, спорящие жесты (дид не хочет переделывать для нас своих саней) так марионеточно забавны в мерцающем обрамлении темной ночи. Сейчас выбегал к ним на двор, увещевал дида и укрощал Василия. Погода самая новогодняя: легкий мороз, небольшой ветер и крупный, задумчивый снег. Во всех халупах огни; где-то слышна солдатская гармоника. В комнате у нас суматоха: Чаляпин и Вильзар (из ученого физика и ассистента Йенского университета превратившийся здесь в подающего большие надежды заведующего хозяйством) спешно заканчивают месяц. На столе стоит денежный ящик; под пальцами Чаляпина, как угорелые, мечутся слева направо и справа налево желтые и черные круглячки походных счетов. Всюду разбросаны бумажные пачки и круглые стопки меди и серебра, тетради и книги, по которым, сняв пенсне с носа и воздев его на большой палец левой руки, шныряет носом милый, близорукий Вильзар. Но, несмотря на всю резвость чаляпинских рук и всю внимательность вильзаровых глаз, какая-то одна шалая копейка все еще продолжает упорствовать в своем обнаружении. Я сделал несколько попыток отвлечь их от их занятия, посоветовал было предать души свои более праздничному настроению и более новогодней тревоге, но тщетно: единоборство с затаившейся копейкой вошло у обоих в азарт, и они глухи, как токующие тетерева…

http://azbyka.ru/fiction/iz-pisem-prapor...

Я катнулся следом за Валькой, одетым в казенную клетчатую рубаху, и на дверях казенного дома, в котором через мгновение мне предстояло очутиться, вместо вывески увидел мелом нарисованную, ухмыляющуюся рожицу с большими ушами, под которой красовалась размашистая, непечатная подпись, дальше городьбой стояли восклицательные знаки и в стороне, отдельно — крупный, сердитый, змеей загнутый вопрос. Книга третья Предчувствие ледохода Предчувствие ледохода приходило серединой весны, с уже привычными переменами в природе, а им предшествовало ранновешнее приближение молодого времени года. Те ранние и давние приметы и перемены в природе подступали исподволь, неторопливо, то утрачивая осязание талой воды, набухших почек, вытаявших во дворе грязных перьев, хлама и шерсти, то гася красные взрывы краснотала на речках, вскипевших наледью, то загоняя в суземье птичек, распевшихся на звонких морозных утренниках, то с грохотом ломая вдребезги и руша с подолов крыш наплывы льда, то наполняя дорожные колеи талой водой, от назьма желтой и от копоти грязной, то гася светлую даль в лесах зачем-то и откуда-то сорвавшимися метелями, по-щенячьи визгливыми, злыми, бестолково таскающими колючий, на зубах хрустящий снег с горы на гору, с реки на берега, с берегов в переулки и по дворам, навеет, набьет его столько, что и ворота не отворишь. Не раз и не два весна подступит и отступит в леса переменчивая, тревожная пора, но наконец-то повсюду утвердится тепло, и весна примется за неостановимую работу, звеня в подгорье, по всем лесам, по всем распадкам, буеракам, щелям и щелкам. Шалая вода омывает, рушит земную твердь, слепо, с рычанием, мутно бьется в каменья, в утесы, в бычки полнеющими на ходу потоками. Жутко лязгают катимые водой огромные глыбы и плиты, сметая и кроша в щепу деревья, вдребезги разнося все на своем пути. Поздним вечером бледным лунатиком пойдет с гор морозец и зажмет уши весне. Уймется буйный водомет, шумы его. Бестолковые веселые брызги застынут на лету, вялые лужи подернутся кружевцами хрупкого льда, сожмется в кучу грязный снег под забором, линялым зайчишкой упрячется в канаве и под мостиком. Серебрушками покатятся подо льдом в разом усмиревших ручьях пузырьки, чуть живая, изнемогшая водичка шевелится в пустотах льда, к утру и вовсе бездыханно останавливается. Только нагромождения колотых каменьев, лесная ломь, сорванные пластушины дерна, старые колеса, огромные чьи-то кости, всякие разные железы, деревяги, останки саней на всЕм пути ручья напоминают, что ручей этот давал и еще даст жизни!

http://azbyka.ru/fiction/poslednij-poklo...

Катерина только было нагнулась, — поцеловать ее руку с голубыми жилками, сложенную от огорчения в кулачок, — на лугу показался высокий всадник на поджаром коне с мокрой гривой, у него плащ был мокрый, и со шляпы висели мокрые перья. Увидев Наталью Алексеевну, он соскочил с коня, бросив его — шагнул к окошку, снял шляпу, преклонил колено в траву и шляпу приложил к груди… Наталья Алексеевна стремительно поднялась, толстая коса ее упала на шею, лицо вспыхнуло, все задрожало, засияли глаза, раскрылись губы… — Гаврила! — сказала тихо. — Это ты? Здравствуй, батюшка мой… Так иди же в дом, чего на дожде-то стоишь… Вслед за Гаврилой подъехала одноколка, рядом с кучером сидел востроносый испуганный человек, накрывшись от дождя мешком. Он тотчас снял шляпу, но не вылезал. Гаврила, не отрывая темных глаз от Натальи Алексеевны, приблизился к самой сирени. — Здравствуй на множество лет, — сказал, будто задыхаясь. — Прибыл с поручением от государя… Привез тебе искусного живописца с наказом написать парсуну с некоторой любезной особы… Которого опосля надобно отослать за границу — учиться… Вон сидит в тележке… Дозволь с ним зайти… 6 Одного челядинца — верхом — Анисья Толстая послала в Кремль на сытный двор за всякими припасами к ужину и сладостями, — «да — свечей, свечей побольше!..» Другой поскакал в Немецкую слободу за музыкантами. Из трубы поварни повалил густой дым, — стриженые поварята застучали ножами. Подоткнутые девчонки бегали за цыплятами в мокром бурьяне. Дворцовые рыбаки, разленившись от безделья, пошли с вершами и сетями на пруды — ловить не менее ленивых карпов, полеживавших на боку в тине. С заросших прудов после дождя закурился туман, заволок большой сгнивший мост, по которому никто уже больше не ходил, пополз между деревьями на луг перед дворцом, и старый дворец понемногу стал погружаться в него по самые кровли. Старые люди, дворовые еще царя Алексея Михайловича, сидя у дверей поварни, у людской избы, глядели, как в затуманном дворце в окошечках — то там, то там — появится и пропадет расплывающееся сияние свечи, слышится топот ног и хохот… Не дают старому дому покойно ветшать и догнивать, подставляя бревенчатые стены непогоде, худые крыши проливным дождям… И сюда ворвалась шалая молодость с новыми порядками… Бегают по лестницам от чердаков до подклетей… Ничего там не найдешь, — одни пауки в углах да мыши носы из нор повысунули…

http://azbyka.ru/fiction/petr-pervyj-tol...

23 ноября. Суббота. Положение Н. Н. [Готье] все то же: лежит без сознания, тяжело дышит, руки иногда двигаются. У меня опять было опасение, что она скончается до приезда Юры [Готье]. Однако, Ксения Борисовна и фельдшерица утверждали, что агония протянется еще несколько часов. Другое мое опасение было за Юр. Вл. [Готье]. Мне казалось необходимым его постепенно приготовить к ожидающему его удару. То же говорила мне и Ксения Борисовна: «А то, – добавила она выразительно, – какая-нибудь шалая (из больных) встретит его и бухнет ему все сразу». В 11 час. я пошел навстречу Юр. Вл. [Готье], который должен был прибыть в 12-м. Я погулял по двору и по дороге с полчаса, как показались санаторские сани и в них Юр. Вл. [Готье], с одним из возвращавшихся в Москву больных. Я окликнул Юр. Вл. [Готье], он вышел из саней. Я сказал, что остановил его, чтобы предупредить, чтобы он входил к Н. Н. [Готье] как можно тише, потому что она спит. Он стал тотчас же задавать тревожные вопросы: «Что, разве дело плохо?» Я ответил, что она действительно очень слаба. «Ну как, надежда есть?» Я сказал, что положение очень серьезно и плохо. Когда мы поднялись на третий этаж, он заглянул в открытую в комнату Н. Н. [Готье] дверь и схватился за голову. У двери был доктор Гриневский. «Ну как, доктор? Есть надежда?» Гриневский осторожно объяснил ему, что положение безнадежно. Юра встретил эту весть твердо и мужественно. Он выслушал наш рассказ о событиях последних двух дней. Он остался сидеть в комнате с Н. Н. [Готье] и провел там весь день. Временами, я заходил туда же, и мы тихо говорили. Под вечер он присел к постели, приникал головой к плечу или к руке жены и так оставался подолгу. Грустно было видеть. Снизу из залы раздавались печальные аккорды на рояли: играл какие-то заунывные мелодии гимназист Коля. Была полная тишина. Все вокруг как-то притихли. Сильное молодое сердце Н. Н. [Готье] упорно работало и не хотело останавливаться. В 10 ч. вечера она еще дышала по-прежнему, хотя пульс очень слабел. Я пошел лечь, попросив разбудить меня в случае кончины. Около 12 ч. ночи Ксения Борисовна постучала к нам и вызвала меня, как можно скорее. Я быстро вскочил, и она мне сообщила, что Н. Н. [Готье] только что скончалась. Я крепко пожал руку Юры [Готье]. На площадке на лестнице при лунном освещении мы с Юр. Вл. [Готье], Таней [Дольник] и Ксенией Борисовной устроили совещание, как быть и что делать. Было уже около 2-х ночи, когда я вернулся к себе.

http://azbyka.ru/otechnik/Mihail_M_Bogos...

Но как земля меня носит, если я все забываю, что Тоня должна была родить и, вероятно, родила? Уже не в первый раз я проявляю эту забывчивость. Как прошли ее роды? Как родила она? По пути в Москву они были в Юрятине. Хотя, правда, Лара незнакома с ними, но вот швее и парикмахерше, совершенно посторонней, их судьбы не остались неизвестны, а Лара ни словом не заикается о них в записке. Какая странная, отдающая безучастием невнимательность! Такая же необъяснимая, как ее умалчивание о ее отношениях с Самдевятовым». Тут Юрий Андреевич другим разборчивым взглядом окинул стену спальни. Он знал, что из стоящих и развешенных кругом вещей нет ни одной, принадлежащей Ларе, и что обстановка прежних неведомых и скрывающихся хозяев ни в какой мере не может свидетельствовать о Лариных вкусах. Но все равно, как бы то ни было, ему вдруг стало не по себе среди глядевших со стен мужчин и женщин на увеличенных фотографиях. Духом враждебности пахнуло на него от аляповатой меблировки. Он почувствовал себя чужим и лишним в этой спальне. А он-то, дурень, столько раз вспоминал этот дом, соскучился по нему и входил в эту комнату не как в помещение, а как в свою тоску по Ларе! Как этот способ чувствования, наверное, смешон со стороны! Так ли живут, ведут и выражают себя люди сильные, практики вроде Самдевятова, красавцы мужчины? И почему Лара должна предпочитать его бесхарактерность и темный, нереальный язык его обожания? Так ли нуждается она в этом сумбуре? Хочется ли ей самой быть тем, чем она для него является? А чем является она для него, как он только что выразился? О, на этот вопрос ответ всегда готов у него. Вот весенний вечер на дворе. Воздух весь размечен звуками. Голоса играющих детей разбросаны в местах разной дальности, как бы в знак того, что пространство все насквозь живое. И эта даль – Россия, его несравненная, за морями нашумевшая, знаменитая родительница, мученица, упрямица, сумасбродка, шалая, боготворимая, с вечно величественными и гибельными выходками, которых никогда нельзя предвидеть! О как сладко существовать! Как сладко жить на свете и любить жизнь! О как всегда тянет сказать спасибо самой жизни, самому существованию, сказать это им самим в лицо!

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=688...

Царевна Софья вернулась от обедни, — устала. Выстояла сегодня две великопостные службы. Кушала хлеб черный да капусту, и то — чуть-чуть. Села на отцовский стул, вывезенный из-за моря, на колени опустила в вышитом платочке просфору. Стулец этот недавно по ее приказу принесли из Грановитой палаты. Вдова, царица Наталья, узнав, кричала: «Царевна-де и трон скоро велит в светлицу к себе приволочь»… Пускай серчает царица Наталья. Мартовское солнце жарко било разноцветными лучами сквозь частые стекла двух окошечек. В светлице — чистенько, простенько, пахнет сухими травами. Белые стены, как в келье. Изразцовая с лежанками печь жарко натоплена. Вся утварь, лавки, стол покрыты холстами. Медленно вертится расписанный розами цифирьный круг на стоячих часах. Задернут пеленою книжный шкапчик: великий пост — не до книг, не до забав. Софья поставила ноги в суконных башмаках на скамеечку, полузакрыв глаза, покачивалась в дремоте. Весна, весна, бродит по миру грех, пробирается, сладкий, в девичью светлицу… В великопостные-то дни!.. Опустить бы занавеси на окошках, погасить пестрые лучи, — неохота встать, неохота позвать девку. Еще поют в памяти напевы древнего благочестия, а слух тревожно ловит, — не скрипнула ли половица, не идет ли свет жизни моей, ах, не входит ли грех… «Ну, что ж, отмолю… Все святые обители обойду пешком… Пусть войдет». В светлице дремотно, только постукивает маятник. Много здесь было пролито слез. Не раз, бывало, металась Софья между этих стен… Кричи, изгрызи руки, — все равно уходят годы, отцветает молодость… Обречена девка, царская дочь, на вечное девство, черную скуфью… Из светлицы одна дверь — в монастырь. Сколько их тут — царевен — крикивало по ночам в подушку дикими голосами, рвало на себе косы, — никто не слыхал, не видел. Сколько их прожило век бесплодный, уснуло под монастырскими плитами. Имена забыты тех горьких дев. Одной выпало счастье, — вырвалась, как шалая птица, из девичьей тюрьмы. Разрешила сердцу — люби… И свет очей, Василий Васильевич прекрасный, не муж какой-нибудь с плетью и сапожищами, — возлюбленный со сладкими речами, любовник, вкрадчивый и нетерпеливый… Ох, грех, грех! Софья, оставив просфору, слабо замахала руками, будто отгоняла его, и улыбалась, не раскрывая глаз, теплым лучам из окна, горячим видениям… 15

http://azbyka.ru/fiction/petr-pervyj-tol...

— Господа министры! — у Петра и глаза прояснели. — Кормишь вас, поишь досыта, а прибыли от вас много ли?.. Вот! (Тряхнул письмом.) Человечишко худой, холоп, — придумал! Обогащение казны… Федор Юрьевич… (Обернулся к посапывающему князю Ромодановскому.) Прикажи отыскать, привезти Курбатова сейчас же. И обедать без него не сядем… То-то, господа министры, — орленую бумагу надо продавать: для всех крепостей, для челобитных — бумагу с гербом, от копейки до десяти рублев. Понятно? Денег нет воевать? Они — вот они — денежки! Глава третья 1 Еще не светало, а уже по всему дому хлопали двери, скрипели лестницы, — девки волокли на двор коробья, узлы, дорожные сундуки. Князь Роман Борисович закусывал за кое-как собранным столом, при сальной свече. Хлебая щи, недовольно оборачивался. — Авдотья же… Антонида… Олька!.. О Господи!.. Приподняв живот, тянулся за штофом. И мажордом, гуда же, пропал. Ну вот — по лестнице загрохотал кто-то вниз башкой. — Тише, дьяволы!.. О Господи… Вбежала шалая Антонида, — волосы растрепаны, на самой — старая матернина шуба. — Антонида, сядь ты, ешь… — Да, ах, тятенька… Схватила пуховый платок, кинулась в сени. Роман Борисович стал искать — чего бы еще съесть. Над головой (в светлице) поволокли что-то, уронили, — посыпался сор с дощатого потолка. Что же это такое? Дом ломают?.. Крутя головой, положил осетринки. В дверь внесло княгиню Авдотью, — в шубе, в теплых платках, — ткнулась у стены на венецианский стул. С перепугу осунулась: за всю жизнь два раза только уезжала из Москвы — к троице и в Новый Иерусалим. И вдруг такой путь и — наспех… — Чего ты загодя обмоталась платками? Размотайся, поешь. В дороге не еда, слезы. — Роман Борисович, далек ли поход-то? — В Воронеж, мама. — Ба-а-атюшки… Всхлипнула без слез. Сверху — визгливый голос Ольги: «Маменька, парики вы куда засунули?» Авдотью легко, как лист, сорвало со стула, унесло за дверь. Одно утешало Романа Борисовича: знал, — такая же суета сейчас по всей Москве. Князь-кесарь, хозяин и страшилище столицы, третьего дня объявил царский указ: палатным людям с женами и детьми, именитым купцам и знатным людям из Немецкой слободы — ехать в Воронеж на спуск корабля «Предестинация», столь великого, что мало и за границей таких видано. Из-за близкой распутицы ехать не мешкав, чтобы захватить санный путь.

http://azbyka.ru/fiction/petr-pervyj-tol...

   001   002     003    004    005    006    007    008    009    010