А когда меряю с богатыми и сытыми, что ходят дорогами избитыми, горем чужим не болеют, не маются, счастья всеобщего не добиваются и душу кладут за свое лишь имущество – не вижу, по совести, их преимущества! Где у них девушки, что разыгрывали на рояле ланнеровские вальсы в ампирном зале, ели и пили на хрустале и на севрском фарфоре, тонкими пальчиками в парижской лайке поддерживали ворот кружевной разлетайки, когда на тройке в серебряном наборе катал их кузен, голубой улан, а потом от всего отрекались, все бросали, забывали свой род и свой клан, тонули безследно в мужицком море, в бездонном горе, принимали у баб, сопли немытых детей утирали, учили, лечили, бомбы бросали, на каторге гнили и верили, верили, верили в Век Золотой, когда правда и счастье для всех, навсегда, словно солнце, взойдут над землей? Где у них царь, победительный, властный, балованый, что мгновеньем одним зачеркнув триумфальные дни и года, пока у дверей его спальни шептались придворные клоуны, тайком из дворца уходил в никуда, навсегда и бродягой побрел по своей же Империи, народные судьбы и горе народное меряя, с людом простым сообщался, роднился, вместе трудился, вместе молился, вместе под плети ложился – и никому никогда не открылся? Где у них двенадцать простых людей и, возможно, антисемитов, что оправдали еврея, потому что вины на нем не нашли, хотя старанием черных властей все было так сколочено, сбито, чтобы племя фальшивого злодея опозорить от края и до края земли? И вот – не стыжусь ни судьбы воровской и злодейской, ни того, что в стране ни свободы, ни сытости нет, вспоминаю Ее – и в помпейской ночи европейской мне как будто бы брезжит далекий – в тяжелых туманах – рассвет… «Друг мой, друг мой! Все это мило, но доброе в ней догорело до тла! На распаханных старых могилах одна крапива взошла: рвачи, стукачи, палачи… И теперь – хоть кричи, хоть молись – историческая надвигается ночь. Чем ты можешь ее превозмочь, на Тарпейской скале недорезанный гусь?..» – Отче Наш! Светлым силам Твоим повели –

http://azbyka.ru/fiction/molitvy-russkih...

Морли ушел с этой добычей, но в двадцати шагах от двери его ждала засада — бледнолицый жирный мужчина грозно воздел над ним красный кулак и громовым голосом потребовал возврата старого долга. — А, Бергман, вы ли это, старина? — сладкозвучно пропел Морли. — Я как раз нес вам деньги. Только сегодня утром получил от тетки перевод. Они там адрес перепутали, вот в чем была загвоздка. Свернемте-ка за угол, с меня кое-что причитается. Повезло, что встретил вас. Теперь не надо к вам идти. Четыре рюмки возвратили Бергману душевное равновесие. Когда Морли бывал при деньгах, он держался с таким апломбом, что даже банк Ротшильда не решился бы взыскать с него взятую до востребования ссуду. Пребывая без гроша, он блефовал на полтона ниже, но лишь немногие разбираются в полутонах. — Приходите ко мне сафтра с эти деньги, мистер Морли, — сказал Бергман. — Эсфините, что я так на вас напаль. Но я не видеть вас уже три месяц. Прозит! Когда Морли удалился, кривая улыбка блуждала на его бледном, чисто выбритом лице. Его насмешил доверчивый, падкий на выпивку немец. Двадцать девятой улицы впредь надо будет избегать. Он и не знал, что Бергман ходит иногда этой дорогой. Пройдя два квартала к северу, Морли остановился у дверей особняка с тщательно занавешенными окнами и постучал особым манером. Дверь приоткрылась ровно настолько, насколько позволила шестидюймовая цепочка, и в просвете возникла надменная черная физиономия африканца стража. Морли впустили. В густом дыму комнаты на третьем этаже он минут десять проторчал над вращающимся крутом рулетки. Потом неверными шагами сошел вниз и был выброшен на улицу надменным стражем. Сорок центов серебром, все, что осталось от пятидолларового капитала, бренчали в его кармане. На углу он в нерешительности замедлил шаги. В ярко освещенных окнах расположенной через дорогу аптеки ослепительно сверкали никелем и хрусталем сатуратор и стаканы. К этому учреждению направлялся пятилетний малец, выступая так важно, что не оставалось сомнений: ему поручена ответственная миссия, быть может, знаменующая вступление в пору зрелости. Он что-то сжимал в кулачке, крепко, всем напоказ, гордо, демонстративно.

http://azbyka.ru/fiction/gorjashhij-svet...

Дом, “родное пепелище”, — основа “самостоянья”, человечности человека, “залог величия его”, осмысленности и неодиночества существования. Понятие сакральное, онтологическое, величественное и спокойное; символ единого, целостного большого бытия. На протяжении лет Дом представал у него в разных обликах и масштабах. В Лицее — шутливо стилизованное под “келью” жилище молодого и беззаботного “мудреца”-вольнодумца. В стихотворении 1819 года “Домовому” впервые появляется “семьи моей обитель”. “Узнике” — “темница сырая”, откуда хочется улететь. Во второй главе “Онегина” (1823) с юмором и даже иронией, но и со скрытой завистью рисуется устойчивость домашнего деревенского быта. Вскоре после приезда в Михайловское, в двойном изгнании и огромном одиночестве, возникает новый образ: Земля недвижна; неба своды, Творец, поддержаны Тобой, Да не падут на сушь и воды И не подавят нас собой. Авторское примечание: “Плохая физика; но зато какая смелая поэзия!” — сегодня можно прочесть решительнее: плохая физика — но зато какая верная метафизика. В “Подражаниях Корану” эта метафизика Дома развита и разработана: “Зажег Ты солнце во вселенной, Да светит небу и земле, Как лен, елеем напоенный, В лампадном светит хрустале”. Солнце — “святая лампада” Дома, которая горит всегда. В качестве Дома предстает все Творение — Мир, или, по-древнегречески, ойкос (дом); тема впервые обнаруживает свой сакральный характер. Однако после этого, словно спрыгнув с неба на землю, автор резко сужает масштабы. 1825 год: “Наша ветхая лачужка И печальна и темна. Что же ты, моя старушка, Приумолкла у окна?” Маленькое убежище двух одиноких людей, окруженное извне бурею, мглой, вихрями, — почти экзистенциалистское ощущение сиротства; единственное утешение- “Спой мне песню… выпьем, добрая подружка…”. Наш классический вариант: грустно, одиноко, безвыходно? — выпьем и споем. Лучший выход, когда от тебя ничего не зависит. “Зимнему вечеру” предшествует как раз “Вакхическая песня”. Вот тут открывается нечто совсем неожиданное. Что смолкнул веселия глас?   Что же ты, моя старушка, Приумолкла у окна? Раздайтесь, вакхальны припевы!       Спой мне песню… Да здравствуют нежные девы И юные жены…          Выпьем, добрая подружка Бедной юности моей… Полнее стакан наливайте!…   …Где же кружка?

http://azbyka.ru/fiction/da-vedayut-poto...

– Как? – с изумлением воскликнул господин в очках. – Вы продаете собственный скелет? – А почему бы и нет? – сказал Горизонтов. – Раз эта сделка увеличивает мое благосостояние и не наносит мне никакого ущерба? – Но позвольте! – перебил господин в очках. – И вам не странно… да скажу даже – не жутко совершать подобную сделку? – Ничуть, – ответил Горизонтов. – Надеюсь, что Московскому императорскому университету придется еще не скоро воспользоваться своим приобретением. Надеюсь, судя по тому запасу сил, который есть во мне, прожить никак не менее девяноста пяти лет. В окне, куда поглядывал он, отвечая, уже отражалась свеча, горевшая в вагонном фонаре, и, отражаясь, как бы висела в воздухе за окном. Проходили мимо косогоры в зеленых хлебах, низко висело над ними облачное небо. Гудело жерло вентилятора, говорили и смеялись в вагоне… А там, в Стрелецке, на его темнеющих улицах, было пусто и тихо. На лавочке возле хибарки сапожника сидел квартировавший у него Желудь, гнутый старичок в кумачной рубашке, и напевал что-то беззаботное. Лежал в своем темном доме уже давно не встающий с постели, седовласый, распухший, с запавшими глазами о. Кир. Дворянин Хитрово был трезв и осторожно ходил за своим гордоном, с ружьем наперевес, по мокрым овсам возле кладбищенской рощи, выпугивая перепелов и наугад стреляя в сумрачный воздух, в мелкий дождь. Вечным сном спали в кладбищенской роще Александра Васильевна и Селихов – рядом были бугры их могил. А Яша работал в своей часовне над склепом купца Ершова. Отпустив посетителей, весь день плакавших перед ним и целовавших его руки, он зажег восковой огарок и осветил свой засаленный халатик, свою ермолку и заросшее седой щетинкой личико с колючими, хитрыми-прехитрыми глазками. Он работал пристально: стоял возле стены, плевал на нее и затирал плевки сливами, дарами своих поклонниц. 2 сентября 1913 г. Святые Дом был полон гостей, – гости бывали часто и гостили подолгу, – светлая морозная ночь сверкала звездами за мелкими стеклами старинных окон. К кафельным печкам подойти было нельзя – так накалили их. По всем комнатам горели праздничные лампы, в самой дальней, диванной, даже люстра, мягко игравшая хрусталем, смугло-золотистым от времени. В гостиной сдавали на трех зеленых столах, за высокими канделябрами, в блеске свечей. В столовой стол был уставлен закусками, посудой и разноцветными графинами: гости то и дело выходили из гостиной, наливали рюмки, чокались и, потыкав вилками, возвращались к картам. В буфетной кипел ведерный самовар: старик-буфетчик волновался, ссорился с Агафьей Петровной, шипел и замахивался серебряной ложкой на Устю, накладывая граненые вазы вареньем, наливал стаканы черным чаем и посылал подносы в гостиную. Вся лакейская была завалена хорошо пахнувшими шубами, шапками и лисьими поддевками. А там, в дядиных комнатах, сидел Арсенич.

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=525...

– Пляшут и там, на снежных полях, – вспомнил Гингр пляски фиад в день зимнего солнцеворота, рождества Адунова. – Раз едва не замерзли, бедненькие! Видел я, как под вьюгой плясали: тела посинели, полуголые; плющевые тирсы от мороза тонким хрусталем подернулись и звенели, точно стеклянные… Хотел и не умел рассказать, как чудесно плясали фиады – реяли в лунной вьюге – лунные призраки. Дорога сделалась ровнее. Тута пересел опять в носилки и пригласил к себе Таму. – Узнал от старика что-нибудь? – спросил его. – Узнал. Килик не врет: большое можем получить удовольствие. – Какое же, какое? – залюбопытствовал Тута. – Увидим, как человеческую жертву терзают и пожирают. Не веришь? – Нет, не верю. – Отчего же? Люди ведь только и делают, что убивают и пожирают друг друга. Надо быть волком или овцой: сам пожри, или тебя пожрут. Это в ненависти, это и в любви. «Сладкое яблочко, съесть тебя хочется!» – поют мальчики девочкам. Старая песенка, от начала мира одна: любить – убить – пожрать… Говорил, как в бреду, весь дрожа от тихого смеха, как черное небо от белых зарниц. – Первый мир погиб в водах потопа, а перед концом люди с ума сошли, убивали и пожирали друг друга в войне братоубийственной. Кажется, погибнет так же и мир второй… – Ну, когда-то еще мир погибнет, а пока что – «сладкое яблочко, съесть тебя хочется» – недурная песенка! – рассмеялся и Тута. – Недурная, если бы только знать, кто кого съест, ты ее, или она тебя. – Нет, кроме шуток, что тебе старик сказал, могут нас съесть на Горе? – Могут. Я-то, железный, – жесток для них, а ты – сладкое яблочко! – Только бы хорошенькой девочке попасться на зубок, а не старой ведьме! – смеялся Тута, как кот, мурлыкал. Оба замолчали и молча смотрели, как полыхают зарницы – перемигиваются, пересмеиваются огненные диаволы. IV Вдруг носилки остановились. Таму и Тута, высунувшись, увидели, что Гингр припал ухом к земле – слушает. Прислушались и они, но ничего не услышали. Гингр велел потушить факелы, стреножить мулов, отвязать бубенцы и людям не шуметь.

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=189...

Маркел неловко поздоровался. — У меня такое чувство… я бы в уголок куда. — Вот тебе, в уголок! А еще воин! Маркел покорно сел со мной за белоснежный стол, против его прибора розы млели в хрустале, и свет играл, струился в люстре с нежными подвесками. Блюм опоздал. Блестя глазами черносливными, он вкусно выпил водки, закусил икрой, обтер салфеткой ус с капелькой растаявшего снега. — А, — кивнул Маркелу, — я вас не узнал сначала, извиняюсь. Ура, за армию и за победу до конца! Он поднял рюмку, засмеялся так раскатисто и весело, как будто победить было ему нисколько не трудней, чем выпить эту водку. — У меня самые свежие новости, да, мы были на волоске, едва не заключили мир… Сепаратный мир, а? — Ха-ха? Как это вам понравиться? Он обвел всех взглядом ласково-победоносным. — Сепаратный мир, когда Германия и до весны не продержится. Георгий Александрович улыбнулся. — А вы долго будете держаться? — Да, но позвольте, вам известно, сколько теперь вырабатывают в день шрапнелей, на заводах? Поднялся спор. Блюм распоряжался так шрапнелями и пулеметами, как будто все они лежали у него в кармане. А Маркуша мой сидел безмолвно. Это им, его жизнью и жизнями ему подобных Блюм повелевал — с такой веселостью и бодростью. Когда полночь приблизилась, и подали шампанское, Маркел едва сидел. Но подошла черта, часы пробили, все встали, зашумели и зачокались, мне целовали руку — чрез таинственный порог мы перешли в новую меру, как всегда, волнение и грусть коснулись сердца. Я обняла Маркела, он мне руку сжал. Георгий Александрович подошел и чокнулся. — Помните, мы с вами в Риме новый, страшный год встречали? За Рим, за Пинчио, за красоту нашу…последних римлян! — Вы пожелайте ему лучше… — голос дрогнул у меня — я указала взглядом на Маркела. — Ему… — О нем я много думаю, — сказал Георгий Александрович, негромко. — Мы с вами меры примем, мы должны принять. Маркел тоже поднял бокал. — Ну, а… за Россию? Что же, как сказать, ну за Россию пьем? Не толькож, ведь, за Рим? Георгий Александрович провел рукою по усам, что расходились узкими крылами, в серебре, над византийским подбородком.

http://azbyka.ru/fiction/zolotoj-uzor-za...

Кая польза человеку, аще мир весь приобрящет, душу же отщетит, или что даст человек измену за душу свою (Матф. зач. 69)? А об этом-то, о главном-то, о спасении души и нужно пещись, чтобы не погубить душу свою на страшном судище Христовом и не остаться неключимыми рабами» (Матф. зач. 105). Итак, вы – надеюсь, подобно вам, и другие – заботитесь единственно о спасении своей души и с этим чувством идете на беседу? – Чего-же лучше! – Но если вас одушевляют столь высокия, столь святыя побуждения, то как прежде всего могу я объяснить то обстоятельство, каким сопровождалось самое получение мною письма. Письмо я получил в конторе Общества, пред беседою 30 декабря, и не ознакомился с его содержанием. Начав беседу о безпоповщинском согласии, я услышал от тебя (обращаюсь к Хрусталеву) настойчивое требование немедленно прочитать письмо пред всеми и рассмотреть его, оставив предмет беседы. Когда я сказал, что письмо еще и не прочитано мною, ты не хотел этому поверить и посылал по моему адресу насмешливые попреки. Когда, затем, письмо было передано о. председателю Общества не вскрытым, для предварительного просмотра и определения, подходит ли оно по содержанию своему к предмету беседы, ты после этого продолжал утверждать, что письмо было мною прочитано и, вероятно, произвело на меня впечатление, как нечто подавляющее, неопровержимое; так выходило из разных намеков. Письмо оказалось длинным, и мы, чтобы не отклониться с одной стороны от предмета беседы, а с другой, чтобы и удовлетворить, сколько позволяло время, столь настойчивому требованию, просили передать вкратце главные мысли письма и наиболее существенные вопросы и сомнения, но услышали в ответ: «читай письмо, там все написано; это – документ». Ради чего, могу теперь спросить, все это говорилось?.. Человек, которому дорого спасение души, разве будет столь настойчиво-требовательным и притом – насмешливым? Разве трудно ему пообождать ответа на запросы и разъяснения сомнения день, или два? Не поинтересуется ли он, наконец, послушать и нечто другое, о чем не вопрошал, – в терпении, что и он забыт не будет, и в надежде, не проникнет ли и отсюда, из настоящей беседы, прямо его не касающейся, – светлый луч истины? Да и как понять, наконец, то, что своих сомнений и запросов автор письма не может выразить в немногих словах, просто и прямо, пока не обосновывая их – сомнений и запросов, которые больно отзываются в сердце верующего и спасении ищущаго, которые мутят и тяготят его совесть? Болящий о спасении души, жаждущей оного, разве не в силах обнаружить болезнь, которая его тяготит, разве не сможет раскрыть язвы и томления своей души? Видится здесь что-то другое.

http://azbyka.ru/otechnik/Nikolaj_Ivanov...

С вечера зашумел. Выбегает на снег, размазывает на ладони тесто, проглядывает на свет зачем-то. – Мудрователь-то мудрует! – с почтением говорит Василь-Василич. – В царских дворцах служил!.. – Скоро ли ваш архирей наедет?.. Срок у меня доходит!.. – кричит Гаранька, снежком вытирая руки. С крыши орут – едет!.. Карета, с выносным, мальчишкой. Келейник соскакивает с козел, откидывает дверцу. Прибывший раньше протодьякон встречает с батюшками и причтом. Ведут архиерея по песочку, на лестницу. Протодьякон ушел вперед, закрыл собою окно и потрясает ужасом: “Исполла э-ти де-спо-та-ааааа...” Рычанье его выкатывается в сени, гремит по стеклам, на улицу. Из кухни кричит Гаранька: – Эй, зачинаю расстегаи!.. – Зачина-ай!.. – кричит Василь-Василич умоляющим голосом и почему-то пляшет. Стол огромный. Чего только нет на нем! Рыбы, рыбы... икорницы в хрустале, во льду, сиги в петрушке, красная семга, лососина, белорыбица-жемчужница, с зелеными глазками огурца, глыбы паюсной, глыбы сыру, хрящ осетровый в уксусе, фарфоровые вазы со сметаной, в которой торчком ложки, розовые масленки с золотистым кипящим маслом на камфорках, графинчики, бутылки... Черные сюртуки, белые и палевые шали, “головки”, кружевные наколочки... Несут блины, под покровом. – Ваше преосвященство!.. Архиерей сухощавый, строгий, – как говорится, постный. Кушает мало, скромно. Протодьякон – против него, громаден, страшен. Я вижу с уголка, как раскрывается его рот до зева, и наваленные блины, серые от икры текучей, льются в протодьякона стопами. Плывет к нему сиг, и отплывает с разрытым боком. Льется масло в икру, в сметану. Льется по редкой бородке протодьякона, по мягким губам, малиновым. – Ваше преосвященство... а расстегайчика-то к ушице!.. – Ах, мы, чревоугодники... Воистину, удивительный расстегай!.. – слышится в тишине, как шелест, с померкших губ. – Самые знаменитые, гаранькинские расстегаи, ваше преосвященство, на всю Москву-с!.. – Слышал, слышал... Наградит же Господь талантом для нашего искушения!.. Уди-ви-тельный расстегай...

http://lib.pravmir.ru/library/ebook/1381...

Пенье смолкло... Слабо над иконами Вздрагивали венчики свечей... Взорами невинно углубленными Девушка смотрела на людей. Что спросить она хотела взорами, Разгадать какую глубину – Не узнать... Лишь ангелы над хорами Радостней стремились в вышину. И все глубже, чище, целомудренней Становились девушки глаза, Словно золото зарницы утренней, Иль в киотах древних образа. А когда она на паперть темную Светлой тенью вышла из двери, Солнце даль открыло ей отборную И шепнуло: «Все твое. Бери!» 1913 Лесная исповедь Сквозила сосен колоннада На фоне ало-голубом, И одуванчик, как лампада, Сиял пушистым хрусталем. Под золотой эпитрахилью Заосеневших, тихих чащ Мой дух, грехов покрытый пылью, Стал чист и вновь животворящ. Земли безвестный исповедник Внимая неба голоса, Я ждал, покуда слез последних На сердце высохла роса. И под распятьем ели мирной, В союзе грусти и стыда, Вкусил от радости всемирной... О если б... весь и навсегда! 1914 Слух души Серебряный свод над землей, Сверканье серебряных блесток, Синеет чистейшей слюдой Под зимней луной перекресток. С тенями от снежных бугров, От старой дуплистой ракиты Алмазные тайны миров В гармонию дивную слиты. Где небо? где грани земли? Все – белое, пышно немое, Все в бисерной тонет пыли, Овеяно мглистой зимою. И только душа, просветлев, Сквозь музыку слов и молчанья Родной различает напев, Мелодию слез и страданья. И чудно в пустыне ночной Звучит он для чуткого слуха, – Как будто небесного духа Тоскующий голос земной. 1915 Пасхальный вечер Над холмами – лесными амвонами, Зачарованы смолкшими звонами, Сестры белые, сестры-березки Темно-красные клонят прически. С тишиной предвечернею, хрупкою Кто-то спорит в лесу на дороге. Ручейки золотою скорлупкою Заревик посыпают двурогий. Незабудки затеплились Божии... Отдыхайте до завтра, прохожие! От теплыни пригорки не остры, И молитвой баюкают сестры. Завтра вместе с цветами вы встанете, Встрепенетесь, как птицы, от звона И в глаза огнеметные глянете Свету-солнцу с лесного амвона. Впервые: «Русский Паломник» (1914, 14). Вознесение Господне

http://azbyka.ru/otechnik/molitva/molitv...

Алексей Юрьевич Герман С возрастом замечаешь, как наша жизнь коротка. Все замечательные книги не прочтешь, все науки и искусства не охватишь. Из того, что интересно, приходится выбирать, на полный список интересностей времени нет. Постепенно формируется разборчивость: это издание я в метро перелистну, эту монографию перечитаю на днях с карандашом, а на этот креативный кинобестселлер зазорно и пять минут потратить. В эти дни мне вспоминаются фильмы, снятые режиссером Алексеем Юрьевичем Германом. Всю жизнь режиссер помногу работал, снял несколько сильных картин, что немало. Перед Великим постом его отпевали. 2 апреля кончается сорокоуст. Самая для меня значимая работа Германа – «Проверка на дорогах» . Картина о том, как во время Великой Отечественной войны некий русский солдат доказывает своим, что на самом деле он не трус и не предатель. Он просится к партизанам воевать против фашистов. Солдата придирчиво допрашивают и вынуждены проверить. Дают задание – идти практически на верную смерть. Я видел «Проверку» один раз. Картина обжигающая, задевает за живое. Я вернусь к этой картине, но не знаю когда. Слишком сильное впечатление осталось от первого знакомства, хотя лет пять прошло. Алексей Герман-старший на съемках фильма «Двадцать дней без войны» Еще одна картина Германа – «Мой друг Иван Лапшин». Талантливый фильм. Он позволяет зрителю почувствовать атмосферу свирепых сталинских десятилетий. Не жалею, что смотрел картину, пересматривать ее не буду. Снял Герман и еще один фильм о сталинизме – «Хрусталев, машину!» Во всех фильмах Германа заметно его сопереживание людям, горячее желание – человеческой жизни для Родины. В «Хрусталеве» так остро показана бесчеловечность режима, что я буквально заставил себя «Хрусталева» досмотреть. И сомневаюсь, прав ли я, – фильм воспринимается как психическая атака. Во всяком случае, никому «Хрусталева» не посоветую. Хотя и готов согласиться, что кого-то только такое кино способно «зацепить» и отрезвить. Ждал я еще одну картину – «Хронику Арканарской резни». Снималась она по фантастике братьев Стругацких . «Трудно быть богом» – так атеисты Стругацкие назвали повесть о чужой планете, о том, как малочисленная группа единомышленников сопротивлялась местному тоталитаризму. Вдруг до людей стало доходить, насколько трудно быть справедливым «сверхсуществом» и не подавлять свободу окружающих. Достойно уважения, что Герман долго, изнурительно работал на этим фильмом. И вот фильм смонтирован, черновое озвучание подготовлено, состоялся кулуарный просмотр. К сожалению, Алексей Юрьевич не успел доработать со звуком. Герман-младший пообещал завершить труд отца...

http://pravoslavie.ru/60525.html

   001    002    003    004    005    006    007   008     009    010