Все это очень хорошо, одного не было: капли преклонения, любви. Речь не для юбилея. Не того ждала публика, наполнявшая зал. Понимал ли он это? Вряд ли. Душевного такта, как и мягкости никак от него ждать нельзя было. Он читал и читал, его высокая, худая фигура разрезала собой пространство, в глубине дышавшее толпой. Но с некоторых пор в живом этом, слитном существе стала пробегать рябь. Что-то как будто вспыхивало и погасло: сдерживались. И вот Брюсов, описывая Гоголя физически (внешний облик, манеры), все сильнее стал клонить к тому, насколько он был непривлекателен. Когда упомянул что-то о его желудке и пищеварении — в зале вдруг прорвалось. — Довольно! Безобразие! Долой! Кое-где повскакали с мест, махали шляпами, студенческими фуражками, тростями. — Не за тем пришли! Позор! Похороны какие-то! — Не мешайте! Дайте слушать — кричали другие. Раздались свистки. Свистали дружно, в этом нет сомнения. Брюсов побледнел, но продолжал. Было уже поздно. Публика просто разозлилась и улюлюкала на самые безобидные вещи. Распорядители волновались — «скандальчик» в духе праздника гувернанток в «Бесах». Единственно, что мог сделать и сделал Брюсов: наспех сократил, пропускал целые страницы. Кончил под свист и жидкие демонстративные аплодисменты. Так что гоголевские торжества проходили неважно. Единственно весело оказалось на ночном рауте в Думе. …Около полуночи подымались мы по лестнице, среди разодетой, нарядной, живой толпы. Николай Иванович Гучков, городской голова, во фраке, во всем переде встречал прибывающих у входа. Залы быстро наполнялись. Много было света, гула, знакомых и незнакомых; с кем-то здоровались, кому-то нас представляли… Москва показала тут гостеприимство. Фрукты, угощения, цветы, шампанское. Какие-то опять речи — кажется, приветственные иностранцам — но все это быстро потонуло в общем и веселом гомоне. Разбились по компаниям, расселись по столам, и началось московское объедение и хохот. Мало походило это на Европу. И благонамеренный gogolian realistik в пуританских воротничках не без удивления озирался, как и старый Вогюэ в зеленом мундире с пальмами.

http://azbyka.ru/fiction/moskva-zajcev/

В 1916 году были опубликованы очень удавшиеся ему переводы из армянских поэтов, но после этого еще и «Египетские ночи», где обломки чужого золота так опрометчиво вправлены в раззолоченную стеклярусную мишуру. Ознакомившись с поэмой, Горький писал автору: «Эта вещь мне страшно понравилась! Читал и радостно улыбался. Вы — смелый и Вы — поэт Божьей милостью». Слова эти показывают лишний раз, чего стоит всеобщее, заранее готовое восхищение пушкинскими стихами: только человек, совершенно к ним глухой, может радостно улыбаться, читая после них и вперемешку с ними брюсовские гальванопластические ямбы. В 1922 году В. М. Жирмунский напечатал отдельной книжкой целое исследование о них: «Валерий Брюсов и наследие Пушкина» (и посвятил его «Константину Васильевичу Мочульскому на память о наших первых работах в области поэтики»). Анализ, произведенный им, совершенно правилен: поэтический стиль Брюсова с пушкинским ничего общего не имеет. Чувствуется, однако, что он понял и другое, но не высказался на этот счет, боясь, что это будет «не научно». Ясно, нужно думать, было и ему, что дело тут не в различии стилей, а в простой несовместимости хорошего с плохим, подлинного с поддельным. Позже Брюсов уже никаких стихов сколько-нибудь сносного качества не написал. На гроб своей поэзии возложил он этот жестяной венок, откуда выпали сами собой живые пушкинские розы. «Продукция», правда, не остановилась. Она ускорилась, стала массовой, наполнила вскоре целый универсальный магазин, в котором потребителю предлагались всевозможные товары от «Эй, рабочие мира!» до дребезжащих «Вариаций на тему Медного всадника». Прежним хозяевам России Брюсов не служил: они его на службу и не призывали. Новым он сразу же бил челом и услужал с усердием, оставшимся, в сущности, невознагражденным. При жизни воздавали ему почести довольно рассеянно; посмертная его слава поддерживается вяло. В десятом томе официальной «Истории русской литературы» ему, правда, отведена отдельная глава — как Блоку, но и как Демьяну Бедному.

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=851...

Это знаменательное начало раскрывает многое во всей ее дальнейшей личной и поэтической судьбе. Одна из самых первых и самых значительных публикаций Ахматовой в четвертом номере «Аполлона» за 1911 год была встречена глумливой пародией Буренина в «Новом Времени». Она с первого же шага испытала на себе газетную подворотню. У Цветаевой не было ничего подобного. На первую книгу никому не ведомой семнадцатилетней гимназистки откликнулись сразу три поэта – Валерий Брюсов, Николай Гумилев, Максимилиан Волошин, а из поэтесс – Мариэтта Шагинян. Каждый из них был не просто поэтом, но и ведущим критиком, вел критические обзоры в крупнейших СМИ того времени: Брюсов представлял поэтические новинки в «толстом» журнале «Русская Мысль», Гумилев законодательствовал в «Аполлоне», в котором из номера в номер публиковались его «Письма о русской поэзии», статьи Максимилиана Волошина будоражили читателей со страниц газеты «Утро России», а Мариэтта Шагинян вела свой «Литературный дневник» на страницах одной из самых известных провинциальных газет «Приазовский край». Все они встретили вновь прибывшую более чем благожелательно. Статья Мариэтты Шагинян так и называлась – «Самая настоящая поэзия». Об этом же писал Гумилев: «Многое ново в этой книге: нова смелая (иногда чрезмерно) интимность; новы темы, например, детская влюбленность; ново непосредственное, бездумное любование пустяками жизни. И, как и надо было думать, здесь инстинктивно угаданы все главнейшие законы поэзии, так что эта книга – не только милая книга девических признаний, но и книга прекрасных стихов». Не менее благожелательным был отзыв Брюсова, о котором она позднее напишет: «Середину, о полном овладении формой, о редкой для начинающего самобытности тем и явления их – как не запомнившуюся в словах – опускаю». Но эта опущенная середина и была самой важной. В критическом обзоре «Новые книги стихов» Брюсов сравнивал два поэтических дебюта 1910 года – Ильи Эренбурга и Марины Цветаевой. Девятнадцатилетний Эренбург, как и семнадцатилетняя Цветаева, напечатал свою книгу за свой счет, но не в Москве или Петербурге, а, вслед за Гумилевым, в Париже, переправив ее Брюсову в Москву с сопроводительным письмом: «Это лишь ученические опыты, полные ошибок, часть которых я уже осознаю.

http://azbyka.ru/fiction/molitvy-russkih...

Но в «Третьей страже» — не только «сочетанья слов», не только исторические картины и эпические рассказы. В ней есть и несколько прелестных лирических стихотворений, воздушных, мелодичных, прозрачно-чистых. Одно из них — общеизвестно: Вы, снежинки, вейте, Нас лишь пожалейте. Вас снежинок много, много, И летите вы от Бога. Где нам с вольными бороться: Вам привольно, вам поется, Захотите, заметете, Город в цепи закуете… Лучший отдел в сборнике— «Книжка для детей». Отвлеченный человек— Брюсов умеет говорить с детьми, умеет быть нежным, заботливым, ласковым. Он утешает девочку: Что же ты плачешь, Девочка, во сне? Голову прячешь На грудь ко мне? Ты меня не узнала? Прижмись ко мне. А что тебя испугало, Это было во сне. В смысле стихотворной техники «Tertia Vigilia» значительно выше предыдущих сборников. Стихи Брюсова стали крепче, напряженней, выразительней; строфа его построена; образы приобрели законченность. Он движется от туманной музыкальности символизма к живописности и пластичности «Парнаса». В 1901 году московские символисты собирались в салоне просвещенной меценатки В. А. Морозовой. Читались и обсуждались доклады. Студент-филолог Саводник читал о Ницше и Максе Штирнере, Брюсов — о Вл. Соловьеве, Балтрушайтис— о д " Аннунцио, Ященко— о «Докторе Штокмане» Ибсена, М. Волошин — о «Потонувшем колоколе» Гауптмана. На одном из этих собраний Г. Чулков повторил свой реферат о поэзии Брюсова. Поэт записывает в дневник: «Вчера у Морозовых. Чуйков читал реферат обо мне, очень восторженный, но очень поверхностный. Я первый напал на референта и разбранил его реферат жестоко». Большим ударом для Брюсова была трагическая смерть поэта Ореуса-Коневского: тот утонул, купаясь в реке Аа. В сборнике статей о русских поэтах «Далекие и близкие» (1912) Брюсов посвятит своему преждевременно скончавшемуся другу проникновенную статью «Иван Коневской — мудрое дитя». Брат философа Соловьева приезжает благодарить поэта за его статью о Владимиру Соловьеве — так начинается знакомство Брюсова с семьей Михаила Сергеевича Соловьева, переводчика Платона и издателя сочинений покойного брата. В доме его он знакомится с молодыми символистами: сыном Михаила Сергеевича — Сережей и с сыном профессора Бугаева — «декадентствующим юношей» Борисом Николаевичем (Андреем Белым).

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=833...

О сборнике «Миг» один из советских критиков писал: «Новая книга Брюсова удручающа, как осенний дождливый день». И, к сожалению, он был прав. Третьему сборнику, «Дали», предпослано предисловие автора. В нем он заявляет, что поэт должен стоять на уровне современного научного знания. «Вообще, — продолжает Брюсов, — можно и должно проводить полную параллель между наукой и искусством. Цели и задачи у них одни и те же: различны лишь методы». Мечта о создании «вполне научной поэзии» уже давно преследовала рационалиста Брюсова. Диалектический материализм эпохи окончательно утвердил его в этой убийственной затее. Одновременно поэт подпадает под сильное влияние имажинистов и футуристов (особенно Бориса Пастернака). Из сочетания «научности» с «конструктивностью» вырастают самые чудовищные из его произведений. Вот начало стихотворения «Мы и те»: Миллионы, миллиарды, числа невыговариваемые, Не версты, не мили, солнцерадиусы, светогода! Наши мечты и мысли, жалкий товар, и вы, и мы, и я, Не докинул никто их до звезд никогда! А вот призыв к «планетарной революции» и «дерзание» советского Уэлльса: Но океаны поныне кишат протоплазмами, И наш радий в пространствах еще не растрачен, И дышит Земля земными соблазнами В мириадах миров всех, быть может, невзрачней. А сколько учиться — пред нами букварь еще! Ярмо на стихи наложить не пора ли, Наши зовы забросить на планеты товарищу, Шар земной повести по любой спирали. Издав в том же 1922 году сборник избранных стихотворений 1893–1922 годов под заглавием «Кругозор», Брюсов в 1924 году— год своей смерти— выпускает в свет последний сборник стихов, «Меа». В нем поэт-символист соперничает с Маяковским, выходит на площадь, обращается к массам, напрягает свой голос до звериного зыка. В этой несокрушимой воле к жизни, в судорожном усилии быть с молодыми и сильными, сказать самое дерзновенное слово, бросить в мир самый революционный лозунг есть и безумие и величие. Брюсов дает последнюю битву «новому миру» и проигрывает ее. Но поражения своего он никогда не признает и умрет стоя. В этот последний год своей жизни— он уже не сын жалкой планеты земли, а житель вселенной. Русская революция вброшена в междупланетное пространство; через «мироэфирную тишь», через «разные млечности и клубы всяких туманностей» она мчится к созвездию Геракла. Эй, Европа, ответь, не комете ли Ты подобна в огнях наших сфер? Не созвездья ль Геракла наметили Мы, стяг выкинув — Эс-эс-эс-эр? Поэт зовет людей на «штурм неба»: Штурм неба! Слушай! Целься! Пли! «Allons, enfants…» «Вставай» и «Ça ira»! Вслед за фарманом, меть с земли В зыбь звезд — междупланетный аэро!

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=833...

Двадцатый век, как представляется, не дал нам прямого подтверждения истинности чаяний символистов и русских религиозных философов. Однако, на мой взгляд, еще рано ставить крест на их пророчествах и упованиях. Кризис культуры, который так ясно ощутили многие представители Серебряного века русской культуры, более глубок и длителен, чем это казалось наиболее оптимистичным из них. Будем надеяться, однако, что он все-таки – переход, а не предел. 277 Подробнее об истории, теории и практике символизма см.: Ермилова Е.В. Теория и образный мир русского символизма. М., 1989; Пайман А. История русского символизма. М., 1998; Кассу Ж. и др. Энциклопедия символизма. М., 1998; Минц З.Г. Поэтика символизма. СПб., 2000. 278 Цит. по: Эллис. Русские символисты: Константин Бальмонт. Валерий Брюсов. Андрей Белый. Томск, 1996. С. 21. 292 Там же. С. 178. Так писал Брюсов в 1910 г., и эта точка зрения более отвечала его пониманию искусства, символизма и собственным творческим установкам как художника. Однако в 1905 г. в небольшой статейке «Священная жертва» он высказал идеи, восторженно принятые всеми русскими символистами-теургами, ратовавшими за расширительное понимание символизма. Эту статью он закончил манифестарным призывом, развитым затем особенно активно Андреем Белым: «Мы требуем от поэта, – писал Брюсов, – чтобы он неустанно приносил свои “священные жертвы” не только стихами, но каждым часом своей жизни, каждым чувством, – своей любовью, своей ненавистью, достижениями и падениями. Пусть поэт творит не свои книги, но свою жизнь. Пусть хранит он алтарный пламень неугасимым, как огонь Весты, пусть разожжет его в великий костер, не боясь, что на нем сгорит и его жизнь. На алтарь нашего божества мы бросаем самих себя. Только жреческий нож, рассекающий грудь, дает право на имя поэта» (Там же. С. 99). 296 «...у нас (символистов. – В. Б.) лица обожжены и обезображены лиловым сумраком» этой реальности, констатирует Блок (Там же. С. 432). 297 Как точно подметил Ж. Нива, «символисты постепенно стирают границу между творчеством и размышлениями о творчестве» (История русской литературы. 20 век. Серебряный век. 1995. С. 85).

http://azbyka.ru/otechnik/filosofija/rus...

Все это оказалось призраком, мечтой, на церковном языке «прелестью». И оба оказались — по-разному, но — вроде одаренных лжепророков. Как бы, однако, об этом ни судить, что бы ни говорить о Белом и Блоке в целом, юношеский образ «Бори Бугаева» оттиснут в памяти печатью романтическою — прозрачные, чистые краски в нем были тогда. И нечто певуче-летящее, с оттенком безумия. В публике его сразу определили чудаком, многие и смеялись. Все газеты обошло двустишие из «Золота в лазури»: Голосил низким басом, В небеса запустил ананасом Это недалеко от брюсовского: О, закрой свои бледные ноги. Но Брюсов был расчетливый честолюбец, может быть, и сознательно шел на скандал, только чтобы прошуметь. А у Белого это — природа его. Брюсов был делец, Белый — безумец. Читал стихи он хорошо, в тогдашней манере, но очень своеобразно, как и во всем не походил ни на кого. Некоторые считали его гениальным. «Литературно-художественный кружок» в Москве, богатый клуб тогдашний, часто устраивал вечера. Особняк Востряковых на Дмитровке отлично был приспособлен — зрительный зал на шестьсот мест, библиотека в двадцать тысяч томов, читальня, ресторан хороший, игорные залы. Брюсов был одним из заправил: заведывал кухней и рестораном. На одном таком вечере выступает Белый, уже небезызвестный молодой писатель. Из-за кулис видна резкая горизонталь рампы с лампочками, свет прямо в глаза. За рампой, как ржаное поле с колосьями, зрители в легкой туманной полумгле. А по нашу сторону, «на этом берегу», худощавый человек в черном сюртуке, с голубыми глазами и пушистым руном вокруг головы — Андрей Белый. Он читает стихи, разыгрывает нечто и руками, отпрядывает назад, налетает на рампу — вроде как танцует. Читает — поет, заливается. И вот стало заметно, что на ржаной ниве непорядок. Будто поднялся ветер, колосья клонятся вправо, влево — долетают странные звуки. Белый как бы и не чувствовал ничего. Чтение опьяняло его, дурманило. Во всяком случае, он двигался по восходящей воодушевления. Наконец, почти пропел приятным тенорком:

http://azbyka.ru/fiction/moi-sovremennik...

В 1916 году были опубликованы очень удавшиеся ему переводы из армянских поэтов, но после этого еще и «Египетские ночи», где обломки чужого золота так опрометчиво вправлены в раззолоченную стеклярусную мишуру. Ознакомившись с поэмой, Горький писал автору: «Эта вещь мне страшно понравилась! Читал и радостно улыбался. Вы — смелый и Вы — поэт Божьей милостью». Слова эти показывают лишний раз, чего стоит всеобщее, заранее готовое восхищение пушкинскими стихами: только человек, совершенно к ним глухой, может радостно улыбаться, читая после них и вперемешку с ними брюсовские гальванопластические ямбы. В 1922 году В. М. Жирмунский напечатал отдельной книжкой целое исследование о них: «Валерий Брюсов и наследие Пушкина» (и посвятил его «Константину Васильевичу Мочульскому на память о наших первых работах в области поэтики»). Анализ, произведенный им, совершенно правилен: поэтический стиль Брюсова с пушкинским ничего общего не имеет. Чувствуется, однако, что он понял и другое, но не высказался на этот счет, боясь, что это будет «не научно». Ясно, нужно думать, было и ему, что дело тут не в различии стилей, а в простой несовместимости хорошего с плохим, подлинного с поддельным. Позже Брюсов уже никаких стихов сколько-нибудь сносного качества не написал. На гроб своей поэзии возложил он этот жестяной венок, откуда выпали сами собой живые пушкинские розы. «Продукция», правда, не остановилась. Она ускорилась, стала массовой, наполнила вскоре целый универсальный магазин, в котором потребителю предлагались всевозможные товары от «Эй, рабочие мира!» до дребезжащих «Вариаций на тему Медного всадника». Прежним хозяевам России Брюсов не служил: они его на службу и не призывали. Новым он сразу же бил челом и услужал с усердием, оставшимся, в сущности, невознагражденным. При жизни воздавали ему почести довольно рассеянно; посмертная его слава поддерживается вяло. В десятом томе официальной «Истории русской литературы» ему, правда, отведена отдельная глава — как Блоку, но и как Демьяну Бедному.

http://azbyka.ru/fiction/esse-vejdle/?fu...

Не увлекись он позже Верхарном, он не увидел бы в Некрасове тех черт, которые он первый отметил в статье 1912 года «Некрасов как поэт города». Да и в собственных стихах его, даже ранних, преобладает не прямое подражание западным образцам, прежним или современным, а скорей новый, внушенный ими пересмотр и учет как использованных, так и неиспользованных еще возможностей русской поэзии. Конечно, для того чтобы вновь узнанные возможности эти были осуществлены или хотя бы намечены, показаны не в теории, а на примере, требовался труд уже не «знатока», не критика, а поэта. Ровно в меру этого требования Брюсов им и был. Непосредственного лиризма имелось больше хотя бы у оцененного им по заслугам (а то и выше заслуг) Фофанова и уж конечно у бестолкового, но голосистого, хоть и неумевшего беречь свой голос, Бальмонта. Еще при жизни Брюсова становилось все ясней, что и Сологуб, и Гиппиус, и Вячеслав Иванов куда крупнее поэты и писатели, чем он, не говоря уже о Блоке и Анненском, рядом с которыми он вообще казался не поэтом. Иванов и Анненский, кроме того, многое русское и нерусское понимали острей; образованность их можно назвать более «высокой». Брюсов в молодости очень поверхностно воспринял Бодлера, Малларме, Рембо, Верлена; их подражатели или продолжатели, поэты меньшего калибра были ему больше по плечу. Данте и Гете он хуже переводил, чем Беранже или австралийское первобытное «Кенгуру бежали быстро». И все-таки именно Брюсова назвал Блок учителем, именно Брюсов в конце девяностых и начале девятисотых годов вырубил просеку, открыл путь даже иным из тех, кого он был моложе, всем «новым», всем их новшествам, а вместе с Мережковским, хоть и не в союзе с ним, и всему нашему «серебряному веку». Чтобы успеть в том, в чем он успел, надо было обладать решимостью, упорством, стратегическим складом ума, без особой душевной тонкости и сложное. Иванов (если говорить лишь о старших) был для этого чересчур отягощен внутренним богатством, Сологуб одновременно слишком извилист и неповоротлив, Анненский — слишком хрупок и совестлив; да и в литературное сознание нового века все они вошли вместе с более молодыми и лишь после того, как оно было к восприятию их подготовлено Брюсовым.

http://azbyka.ru/fiction/esse-vejdle/?fu...

Валерий Брюсов в статье о поэзии Вл. Соловьева говорить, что форма стиха у него тусклая и бедная, что некоторые его стихи так напоминают Фета, что могли бы —61— быть приложены к сборнику Фета, как в древнем Риме к сборникам Овидия прилагали стихи безымянных подражателей – poetae Ovldiani. (Примером таких стихов Брюсов приводит: «Зной без сияния».) Это не верно. Несмотря на небольшое количество написанных им стихотворений, Вл. Соловьев почти везде является подлинным мастерим слова. Отношение его к поэзии было всего менее дилетантское, его стихи не были, подобно стихам Гюйо «Les vers d " un philosophe». Он потому и писал так мало, что придавал большое значение каждой стихотворной строке. Изучение его стихотворных рукописей открывает в нем стилиста Пушкинской школы, эти рукописи сплошь покрыты помарками и вариантами. Видно, что поэт тщательно обдумывал каждый эпитет. Это отношение к форме приближает Вл. Соловьева к Пушкинской плеяде, отдаляя его от друзей-поэтов серебряного века – Фета и Полонского. Влияние Фета на Соловьева бесспорно, но Брюсов его значительно преувеличил. Подобно Фету, Вл. Соловьев был чистый лирик, не признававший других видов поэзии. Он сам говорил, что его не трогает ни эпос, ни драма. Также был он равнодушен к пластическим искусствам и живописи. Вся сила его поэтического таланта ушла исключительно в лирику. Понятно поэтому его пристрастие к чистому лирику Фету, особенно если принять во внимание его тесную дружбу с Фетом и то, что Фет являлся для него единственным борцом Пушкинского поэтического исповедания, поруганного и заплеванного гражданской критикой 60-х годов! Приближало Соловьева к Фету и то, что он был, подобно ему, поэт символист. Фет особенно ценил следующее символическое стихотворение Вл. Соловьева: Мыслей без речи и чувств и без названия Радостно мощный прибой.... Зыбкую насыпь надежд и желания Смыло волной голубой. Синие горы кругом надвигаются, Синее море вдали. Крылья души над землей поднимаются, Но не покинуть земли. В берег надежды и берег желания

http://azbyka.ru/otechnik/pravoslavnye-z...

   001    002    003    004    005    006    007    008   009     010