Источник текста

В доме Божием читать, скачать - Антоний, митрополит Сурожский


или молитвы святых, с которыми нас связывает общая молитвенная жизнь. Если вы возьмете утренние или вечерние молитвы православной Церкви, вы увидите, что многие из них надписаны именем того или другого святого. Мы призваны читать эти молитвы, вдумываться в них, приобщаться собственным чувством, опытом, мыслью тем чувствам, тому опыту, тем мыслям, которые выражены в них. Но все мы знаем по опыту, как редко мы можем полностью слиться со словами, и мыслями, и чувствами этих святых. И это не удивительно, потому что если посмотреть, как на протяжении времени эти молитвы рождались в душе людей, прорывались в их жизни, выражая все их знание Бога, весь их опыт Бога, мы поймем, что каждый святой пользовался той или другой молитвой, и совокупность молитв, предлагаемых нам в качестве утреннего или вечернего правила, — это совокупный молитвенный опыт всей Церкви. Поэтому не удивительно, что каждый из нас, греховный, неопытный, еще младенец в духовной жизни (каков бы ни был наш возраст) , не способен приобщиться до конца всему этому богатству.

Есть, однако, способ, чтобы мы могли пользоваться этими молитвами, пользоваться ими с полной честностью, и пользоваться ими для того, чтобы внутренне расти, возрастать в спасении. Я вам дам образ, который, разумеется, много ниже того, о чем мы говорим, но может пояснить, что я имею в виду.

Во-первых, если посмотреть на эти молитвы, вы увидите, что они начинаются со слов, которые мы произносим легко, потому что мы привыкли к ним и не чувствуем, какую ответственность берем на себя, насколько ответственно наше положение, когда мы произносим их. Это слова «Во имя Отца и Сына и Святого Духа». Они означают, что все, что мы теперь будем делать, все молитвы, которые мы будем читать, все наши мысли, все чувства нашего сердца — все будет совершаться во имя Божие, не в наше, ради Бога, не ради нас самих. Когда мы воздаем славу Богу, когда стараемся научиться жить в Духе, мы должны делать все это из любви и благоговейного поклонения Богу. Разумеется, в процессе этого делания мы станем ближе нашему Спасителю и Господу, но это должно произойти из чувства благоговейного поклонения, а не быть отношением просителя, который подходит к своему хозяину или господину с множеством прошений, так прекрасно выраженных на протяжении столетий Его святыми. В этом должна быть большая трезвость и вместе с тем полная открытость сердца.

В одном из старых исповеданий веры лютеранской церкви первая часть вся посвящена Богу. А затем все остальное — все учение о молитве, о христианской жизни, о том, как должно жить христианину, озаглавлено так замечательно: «О благодарности». Потому что если мы поняли, Кто такой Бог, что Он такое, все становится не обязанностью, не «долгом» в обычном смысле слова — все является делом благодарности. Абсолютный центр всего — Бог, и потому мы должны быть абсолютно трезвы, и вместе с тем наше сердце должно быть безраздельно устремлено к Богу, и наше поведение должно соответствовать тому, что мы знаем о Боге.

И еще, помимо этого основоположного отношения к Богу и к нашей собственной молитве, мы вступаем во взаимоотношение со святыми, которые произнесли эти молитвы прежде нас и лучше, чем мы умеем, от своего имени и, можно сказать, от имени всего человечества. Как я уже говорил, мы едва ли можем рассчитывать, что усвоим себе все чувства, все мысли, весь опыт святых прошлого. Как же в таком случае можем мы пользоваться этими молитвами, оставаясь правдивыми? Как можем мы пользоваться этими молитвами по всей правде и тем не менее сознавая, что мы касаемся всего лишь края их ризы, разделяем малую часть их опыта?

Вот здесь-то я и хочу провести некую параллель. Все мы были детьми; и бывало, что нас отсылали из общества взрослых, либо потому что было позднее время и нам пора было спать, либо потому что мы были, мягко говоря, лишние. И, думаю, многие из нас — если не все — исхитрялись (из-под дивана, из-за прикрытой двери, или у отрытого окна в саду, или еще какой-то уловкой) послушать, о чем же говорят взрослые, когда нас нет. И я уверен, что многие разделяют опыт, который знаком мне и другим: поначалу мы слышим, что взрослые говорят о чем-то совершенно непонятном, нелепом, пустом. Затем время от времени кто-то расскажет случай или скажет что-то вполне понятное, осмысленное. Взрослый разговор становится доступным пониманию ребенка, и мы думаем: да, конечно, так и есть! А потом снова сказано что-то, что нас озадачивает, — оно не вовсе бессмысленно, но не вполне понятно. И мы думаем: да, в этом что-то есть.

Нельзя ли применять этот же принцип, когда мы читаем молитвы святых? Святые — взрослые члены Царства Божия. Они говорят с Богом из зрелого опыта, они употребляют слова, которые порой выражают этот опыт с кристальной ясностью. Их мысли и чувства далеко превосходят наше понимание, потому что мы еще незрелые, мы младенцы не в том смысле, в каком Христос зовет нас быть детьми ( Мф. 18: 3 ) , а в том отношении, что мы еще не достигли зрелости. По слову апостола Павла, нас надо питать молоком, твердая пища еще не для нас (1Кор.)

3: 2 (. Если понять это, мы вполне могли бы читать каждую из этих молитв со вниманием, читать ее с интересом, читать с полным участием то, что уже в наш уровень, что уже нам понятно. А затем честно отключиться и, сказав фразу или несколько строк, остановиться и обратиться к Богу со словами: «Господи, я не понимаю, как мог Василий — или Иоанн, Марк или кто еще — сказать так. Я этого не познал на опыте. Я это понимаю вот так, но не ошибаюсь ли я? Если мое понимание замутнено, потому что во мне есть зло, очисти меня! Если все дело в том, что я еще не дорос, слишком мал, чтобы понять всю глубину и простор их мысли, дай мне время вырасти! ».)

Если поступать так, то мы могли бы быть совершенно честны в своей молитве. Нам не нужно было бы вести себя перед Богом так, будто мы произносим эти молитвы из глубин нашего сердца, нашего ума. Мы могли бы признать перед Богом, насколько мы не в уровень этих молитв, и наши отношения были бы совершенно правдивы. Мы приносили бы Богу то, что можем, как это выразили великие святые, и честно признавали бы, где мы находимся по отношению к их опыту.

И потом мы могли бы сделать следующий шаг, который мне кажется ценным. Когда мы поняли, как таинственны души эти святых, насколько они превосходят нас, мы могли бы, прежде чем читать какую-либо из молитв, надписанных именем того или другого святого, сказать: «Святой Иоанн Златоуст, святой Василий, святой Симеон, святой Марк! Я сейчас буду читать слова, которые выразили твой опыт Бога, может быть, мгновенный, может быть, долговременный, твой собственный опыт себя самого и жизни. Помолись о мне! Принеси эту твою молитву Богу. Помолись о мне, чтобы я мог понять больше, чем понимал вчера и раньше, помолись, чтобы эти слова стали истиной в моем опыте и в моей жизни, чтобы я был правдив по отношению к тем словам, которые произношу».

Если бы мы исполняли те три вещи, о которых я упомянул, если бы мы становились на молитву в собственное Божие имя, в акте благодарности, благоговейного поклонения, неизглаголанной радости о том, что нам так многое известно о Боге и что мы можем сейчас обратиться к Нему, если бы мы обращались к святым, которые выковали эти молитвы, и просили их помощи и поддержки в молитве, просили просветить нас, если бы мы честно стояли перед этими молитвами и точно знали, где мы стоим, мы были бы совершенно честны и могли бы двигаться дальше в более глубокие, подлинные отношения со святыми и с Богом, и знать, где мы и кто мы такие.

Это один род молитвы, один способ молиться. Он наиболее подходит, когда мы в одиночестве, когда у нас есть время вдуматься в слова, когда мы можем произнести несколько слов с полным убеждением, до конца слиться с ними, затем остановиться, вдуматься, осознать себя, обратиться к Богу со словами другими, чем те, что мы можем вычитать в книге, и затем продолжать дальше. Это не так легко сделать, когда молящихся несколько, когда двое или трое собраны вместе, разве что они сговорятся, что будут моменты, когда тот, кто читает, остановится, замолкнет и принесет собственную молитву, или кто-то из тех, кто молится с ним, легким движением руки остановит его, чтобы остальные могли постоять перед Богом в полной истине и тишине.

Есть, однако, еще один существенный момент. Молитвы святых не родились из теоретического знания, а из самой жизни, из жизни, основанной на Евангелии и в которой Евангелие стало живым через следование ему. И если мы хотим понять, что святые могли сказать Богу о себе и о Нем, о своем взаимоотношении с Богом, о других людях, мы должны идти тем же путем, каким шли святые, — путем верности Евангелию Христову. В прошлые годы мы говорили о Литургии. Тогда я старался дать вам уловить, что в центре Евхаристической Литургии, как и других служб, включающих та́инственные события, — не наша молитва. В центре — действие Божие, на которое мы отзываемся, которое происходит и развивается в контексте молитвы; но самую сердцевину Литургии, или таинства Крещения, или любого другого та́инственного действия составляет Божие присутствие и Божие действие, потому что, как я уже говорил раньше (и, может быть, так часто, что вам уже надоели эти мои слова) , Совершитель таинства — Сам Христос. И мы становимся участниками таинства, но то, что совершается, первичнее всякого нашего действия, даже если службу совершает священник и само та́инственное событие совершается в какой-то момент богослужения. Богу принадлежит не только первое движение, инициатива, — на всем протяжении, от начала и до конца, Он действует.

Службы, о которых я хотел бы говорить в этом году — вечерня, утреня, если успеется, то и последование часов. Службы, которые обнимают другие таинства (и я говорю именно о чинопоследованиях, а не о богословии таинств) , — все они иного рода службы. Начнем с вечерни и утрени.

Вечерня и утреня — две службы, в которых перед нами развертывается вся история Ветхого и Нового Заветов, но развертывается очень своеобразным образом. Мы привыкли встречаться с Ветхим и Новым Заветами в чтениях, когда перед нами текст, и мы читаем его критически, что-то принимаем, над чем-то задумываемся и до известной степени остаемся вне того, о чем читаем. Вот текст, а вот мы. То, как богослужение в храме представляет нам Ветхий и Новый Завет ы, несколько отличается: мы одновременно и стоим перед лицом событий, и становимся участниками, частью этих событий. Можно сказать, что вечерня (поскольку я начну свои беседы с вечерни) построена как драма, как великие древнегреческие трагедии, где есть действующие лица, которые через слово и движение передают ситуацию, есть хор, который отвечает и выражает свою реакцию, вернее, подсказывает, как следует понимать происходящее и правильно на него отозваться. И, кроме того, поскольку все происходит в амфитеатре, который своей формой, окружностью охватывает всех, то присутствующие — не зрители, они связаны с местом, где все происходит, посредством хора. Такое переживание может, в лучшем случае, создать современный театр — будто ты сам проходишь через представляемое действие и выходишь из него, обогащенный новым, конкретным опытом.

Это же самое происходит во время такой службы, как вечерня. Есть окружение, материальная обстановка. Есть слова, действия и движения. Что-то происходит с освещением: в храме то светло, то темно. Слышатся мелодии и чтения, которые возглашает хор или чтец, они говорят от имени всей Церкви. И есть мы, все мы вовлечены в происходящее в той мере, в какой способны отозваться, и каждый из нас способен отозваться в большей или меньшей степени. Но наше участие имеет определенный характер. Я бы сказал, что мы участвуем в состоянии крайней уязвимости, потому что мы не сидим перед книгой, мы охвачены, драматически вовлечены в действие. Позднее мы сможем размышлять над своими чувствами, мыслями, эмоциями, реакциями, но пока событие имеет место, мы — участники драмы, мы не можем отрешиться от происходящего и стать объективными в смысле: до известной степени чуждыми, разве что мы сознательно или по небрежности выпадем из происходящего. И это очень важно, потому что в Ветхом Завете есть много такого, что мы не способны охватить умственно, но когда мы оказываемся лицом к лицу с событием, мы можем понять его, потому что сами стали его участником и частицей.

Помню, лет тридцать тому назад англиканский священник впервые попал на православную вечерню. Служба началась, как обычно, при ярко освещенном алтаре, храм был залит светом, прозвучал первый возглас, при пении предначинательного псалма (Пс. 103) вышел священник и кадил народ — все это вызвало в нем душевный подъем, радость: Бог в нашей среде, Бог с нами, мы — Его люди. А затем служивший священник (то был я) ушел, и одновременно затворились двери алтаря и погас свет. И он мне говорил потом: «В тот момент я понял, что случилось при падении человека: вся слава померкла, и люди могли видеть, что есть область Божия, еще светлая, и область человеческая, погрузившаяся в полную тьму». Это дало ему новое, более глубокое понимание того, что могло случиться при падении.

Дальше я буду еще говорить о различных элементах этой драмы, но сегодня я хотел передать вам тот основной подход, который может у нас быть. Невозможно прийти на вечерню, отстоять ее, просто слушать и оценивать, насколько удовлетворительно (или неудовлетворительно) пение, или чтение, или тексты, — не в этом ее суть. Надо быть готовым рискнуть и стать уязвимым, точно так же как рискуешь, что будешь глубоко ранен, потрясен, когда идешь на представление пьесы Шекспира. Для пьесы характерно, что из ситуации, которая всегда многосложная и содержит основные черты и дополнительные случайные, необязательные черты, автор выделяет то, что абсолютно существенно, делает это как бы выпуклым, высвобождает от всего случайного и наносного, так что оно безжалостно, остро бьет нас в самое сердце. В обыденной жизни мы слышим, читаем в газетах о убийствах, ревности, жестокости, о многих подобных вещах, но читаем и отзываемся совершенно по-другому, чем отзываемся на ревность, или предательство, или ненависть, как они представлены нам у Шекспира. Вы знаете английскую литературу гораздо лучше, чем я, и прекрасно знаете, что какая-то одна черта или одно свойство выделено, подчеркнуто так, что невозможно уйти от этого, — настолько оно впечатляет.

Точно так же построены вечерня и утреня. Ветхий Завет содержит множество элементов, он очень богат, но есть поворотные моменты истории спасения, которые принадлежат равно истории человечества и истории каждой отдельной души. И эти элементы берутся, как бы выделяются, и в сочетании с другими элементами Ветхого или Нового Завета приобретают такое значение, мимо которого невозможно пройти без внимания. Их смысл больше не тонет в пространном тексте, содержание которого мы не способны распутать.

Здесь тот же принцип, как при написании иконы. Если можно, я немного скажу об этом. Икона не ставит целью передать портретное сходство, а духовный опыт. Икона не должна быть реалистичным изображением, потому что чем реалистичнее картина, тем больше в ней поверхностных, нехарактерных черт. В основе иконы — и, я думаю, тут со мной согласится и Леонид Александрович Успенский — тот же принцип, что в основе карикатуры: она выделяет самые значительные черты, оставляя в стороне все обыденное, что мы знаем из общего опыта жизни. С той разницей, разумеется, что карикатура выделяет те черты, которые делают образ забавным, нелепым, уродливым, отвратительным, тогда как икона подчеркивает те черты, которые с предельной рельефностью передают нам непосредственно частицу определенного опыта или целиком тот опыт, над которым мы еще не успели даже задуматься.

Так что когда будете думать о вечерне, с которой начнутся наши беседы, или об утрени, поставьте их в контекст такого представления об иконе. Вы не раз вглядывались в иконы: на одни смотреть приятно, но есть иконы определенно поражающие, настолько они «некрасивы», как бывают лица уродливые, но потрясающе значительные. Так что когда мы смотрим на икону и, вместо того чтобы просто (слишком упрощенно!) сказать: «Ах, какое уродство! », мы только стоим перед ней и даем тому, что в ней есть, воздействовать на нас, мы обнаружим, что нам передается нечто из ее содержания. То же самое со структурой вечерни или утрени. Я говорю не о том или другом тексте, а именно о структуре, об элементах, собранных вместе и сменяющих один другой, и ставящих нас перед лицом той или другой ситуации порой мягко, с материнской нежностью, а порой остро, жестко, грубо.

Думаю, я остановлюсь на этом, потому что дальше я хотел бы говорить о литургическом молитвенном действии. Вы бывали на Крещении, на Миропомазании, сообщающем нам дар Святого Духа, бывали на Венчании, на Соборовании больных, сами участвовали в Елеопомазании в Великую среду, участвовали молитвенно или причащались на Литургии, так что все это вам известно. Кроме того, вы мо́литесь, читаете молитвы святых или мо́литесь собственными словами, так что и это вам известно. И все вы бывали здесь при совершении вечерни и утрени. Так что все то, о чем я говорил, вы можете сопоставить с собственным опытом, с тем, что сами знаете, что сами испытывали, с теми мыслями, которые все это вызвало в вас. И я хотел бы знать вашу реакцию на то, что я говорил, — на такой подход и на то, что вы сами знаете об этом из собственного опыта.

Прежде чем прейти к описанию служб вечерни и утрени, которым будут посвящены несколько бесед, я хотел бы обратить ваше внимание на одну черту относительно этой группы служб, которую редко когда подчеркивают.

Главная тема всех трех служб — это свет: откровение света, сумерки греха, славное явление света во Христе, света среди сумерек истории, которая тем не менее течет в свете Христовом и в ожидании Его Второго пришествия и времени, когда ничего не останется, кроме блистания Божества.

Свет — тема первого откровения нам, когда начинается вечерня, открывается ярко освещенный алтарь, и сам храм сияет светом. Тьма наступает, когда появляется грех, и однако этот мрак греха не полный. Алтарь все еще сияет великолепием, потому что область Божия остается в том же сиянии и свете, как было прежде начала всего сущего, и только в корабле храма, в пространстве, где стоим мы, отделенные от Бога грехом, свет приглушен. Но даже и там свет не погас до конца: перед каждой иконой горит лампада, в храме зажжены свечи, и хотя идет борьба между светом и тьмой, свет сияет во тьме, и даже когда тьма не может вместить света, она не может погасить его. И вся история человечества после падения — не полная тьма, а сумерки, где все еще светит свет Божий, свет веры, свет святости. Моментами этот свет воссиявает с особой силой. В праздники свет становится блистательным, когда мы провозглашаем тропарь праздника и выходим возвестить присутствие Божие и Его победу тем, кто вне церкви. Свет сияет, когда мы воспеваем хвалу Божией Матери. А затем снова мы погружаемся в сумерки и полутьму, когда всматриваемся в собственную душу, потемненную грехом, например, во время шестопсалмия, в начале утрени. И затем снова нарастает свет все ярче и ярче, до момента, когда при полном блистании света в храме мы оказываемся перед чтением Евангелия. И снова наступает полутьма во время чтения канона, в котором мы вместе и воспеваем Божию победу, Его величие и близость, и также выражаем потребность, устремленность наших душ к более совершенному, более полному общению с Богом, чем то, какое нам доступно теперь. И завершается служба в конце первого часа последней молитвой снова о свете: она обращена ко Христу, Свету мира, и просим мы в ней о том, чтобы вечный свет, изливающийся от Него, достиг до нас.

В конце этих бесед о вечерне и утрени я вернусь к этой теме света, когда, рассмотрев составные части богослужения, мы сможем говорить о них без того, чтобы упоминать каждую часть отдельно в связи с этой темой света. Но важно нам понять и помнить, что вся тема службы — свет.

Это сказывается еще другим образом, может быть, не столь очевидным, как видимый, осязаемый свет свечей и других светильников, каждый раз, когда мы произносим имя Христа. Он — Свет, тихий, радостотворный, животворный свет, пришедший в мир. Эта же тема звучит всякий раз, когда мы провозглашаем славу Божию, потому что «слава» значит «свет», «сияние», «великолепие». Так что вся служба предлагает нам зрелище света и тьмы, Божественного сияния и потемнения наших душ и также, соответственно, потемнения истории мира и трагедии, которая охватила все, что было сотворено для жизни и света и что мы ввергли в сумерки и мрак.

Теперь я перехожу к самой службе. Служба начинается, когда все собрались в храме, после краткого периода молчания и покоя, когда отодвигается алтарная завеса, открываются Царские врата, и свет заливает алтарь и весь храм. В начале бесед о Литургии я объяснил, что храм как бы разделен иконостасом на две неравные части: алтарь — область Самого Бога, место святое, место Его пребывания, где нашим взорам предстает тот стол, который в православии называется Престол Божий, и сам храм, корабль храма, неф, где стоят верующие. Сюда сходит Бог, здесь Он пребывает через Свое Воплощение, но тем не менее корабль храма грехом человеческим отделен от славы области Божией. Придет время, как говорится в книге Откровения, когда не будет храма, святилища, Сам Бог будет все во всем и Бог будет Светильником и Храмом будущего века ( Откр. 21: 23, 22: 5 ) . Но в том времени, в котором мы живем, в нас самих, и в Церкви, и в мире качествует эта разделенность. Мы тоской устремлены к утерянной или еще не достигнутой полноте. Бог сходит к нам, и мы принимаем Его, но принимаем Его в ограниченную меру, соответственно тому, насколько глубоки и широки наше сердце и наша жизнь. И таким образом с первого момента, даже когда явлена слава, даже когда свет заливает весь храм наравне с алтарем, мы сознаем, что как ни велика наша приобщенность Богу, она еще неполная, и мы чаем большего в будущем.

Первое действие священника, совершающего службу — он кадит алтарь, престол, икону на восточной стене алтаря, иконы по стенам. В русском храме, в православном храме в восточной части алтаря обычно — икона Воскресения. Затем он кадит иконы справа и слева, и это совершается в полном молчании, созерцательном, благоговейном молчании и тех, кто совершает службу, и стоящего в храме народа. Это как бы видение. Мы созерцаем область Божию, и никакое слово не может достойным образом выразить наше благоговение, может быть, любовь, во всяком случае — нашу веру и устремленность нашей души. Безмолвное движение. Есть замечательное высказывание у святого Исаака Сирина о том, что вечное занятие ангелов на Небе — танец, и, вероятно, он имеет в виду глубокое созерцательное безмолвие, в которое погружена душа, в то время как она выражает свое молитвенное поклонение движением, полным гармонии.

Когда каждение окончено, священник становится перед престолом и произносит возглас, благословение. Если вечерня служится отдельно от утрени, то произносится малое благословение: «Благословен Бог наш…» Но если служится вместе с вечерней и утреня, и, значит, перед нами раскроется и будет явлено в полноте богословие и видение света, тогда произносится другой возглас: «Слава Святей Единосущней Животворящей и Нераздельной Троице, всегда, ныне и присно, и во веки веков». И произнося эти слова, священник, который все еще держит кадило, начертывает им знак креста, как бы вписывая в это провозглашение Бессмертной, Животворящей, Нераздельной Святой Троицы знак смерти. И на это хор, который в каждом богослужении представляет собой совокупную мысль Церкви, выражает от имени Церкви ее знание Бога, полученное через откровение и приобщенность Ему, отвечает «Аминь». «Аминь» этот означает: истинно так, мы верим тому, что было сказано, мы будем жить под знамением того, что провозглашено.

Этот знак креста, начертанный, вписанный в Имя Триединого Бога, говорит нам об одном из аспектов Божественной любви — о жертвенном ее аспекте. Он говорит о том, что открывается нам в словах Писания об Агнце, закланном прежде всех веков и всякого творения ( Откр. 13: 8 ) . Неотъемлемо присутствующая в вечной тайне Святой Троицы, эта любовь Божия изливается жертвенно. Бог, Которому мы поклоняемся, с первого момента, когда тварь может созерцать Его, есть Бог, отдающий Себя, отдавший Себя сотворенному Им миру в даре любви, как обетование еще большего исполнения. И ответив «Аминь» на это видение славы и красоты, приняв благоговейно эту весть о Кресте, хор начинает петь псалом, который вы так привыкли слышать, 103-й псалом. В нем дается картина тварного мира, картина, далеко не выражающая то, что было, когда творение шаг за шагом призывалось войти в бытие и встать перед лицом Божиим и перед уже существующими тварями, картина мира, который мы видим теперь, но увиденного глазами Того, Кто видит его свободным от искажения, уродства, зла, видит его не в сиянии первозданной славы, но освобожденным от потемнения, насилия, жестокости.

И в то время как поется эта песнь, этот псалом, священник, предваряемый дьяконом, выходит из алтаря Царскими вратами. Вы наверно помните, как в начале книги Бытия нам говорится, что Бог был среди созданного Им мира, Бог ходил в раю в прохладе дня (Быт.)

3: 8 (и общался с человеком, как с близким другом. Это и явлено нам зримо действием и песнопением. Священник выходит с дьяконом, кадит икону Христа над Царскими вратами, икону Спасителя и иконы святых справа, икону Божией Матери и святых слева. Потом, продолжая движение с того места, где стоит, кадит присутствующий народ точно так же, как он кадил иконы. И подобно тому, как дьякон кланяется перед каждой иконой, благоговейно склоняя перед ней свою свечу, так же священник кланяется, когда кадит народ Божий, потому что в каждом человеке Бог видит, святые видят и мы верой можем видеть образ Живого Бога. Каждый человек — икона, может быть, икона оскверненная, раненная, обезображенная, но которую Бог нежно любит и с которой мы должны обращаться почтительно и с нежностью, не несмотря на то, что она так ранена и испорчена, а может быть, именно тем почтительнее и нежнее, чем больше она потеряла красоту и отличается от того, что она поистине есть в реальности.)

И затем дьякон и священник обходят храм и кадят стены храма, которые были освящены в день освящения всего храма, кадят иконы на стенах и в идеале (что легко сделать в нашем храме, потому что нас не так уж много, но что невозможно, разумеется, в храме, куда набилось несколько тысяч народа) каждого человека надо было бы кадить, как кадят икону. И таким образом дьякон и священник обходят весь храм, воздавая честь и поклонение святым, небесным человекам, и раненным и обезображенным образам Божиим, какими мы являемся и которые тем не менее — образы Живого Бога. И в конце пения псалма священник и дьякон возвращаются в алтарь, входят в него, и после того как по завершении псалма была провозглашена слава Божия, Царские врата закрываются, и свет в самом храме должен бы гаситься. В монастыре были бы погашены все свечи, и только мерцание лампад перед иконами указывало бы, что в мире, куда вошла тьма, все-таки еще остается свет.

На что же указывает этот момент? Физически, зримо, ощутимо для наших чувств — здесь момент, когда между человеком и Богом пала пелена, пришла разлука, расстояние, средостение встало через падение человека. Алтарь еще сияет светом, но сам храм уже не таков: общение прервано, врата затворились, никто из храма не может пройти в алтарь, и человечество погружено во тьму. И тут от земли к Богу восходит первый крик о милости и помощи: дьякон выходит из алтаря и начинает произносить великую ектенью.

В церковно-богослужебной символике дьякон часто ассоциируется с ангелом Божиим, с вестником Божиим. Не столько в том смысле, как мы говорим об ангелах: ангел-хранитель, архангел Михаил, архангел Гавриил, но в том смысле, что ангел — это вестник. Человечество в растерянности, каждая душа погрузилась во тьму и печаль, и тут из области Божией выходит некто, кто будет руководить нами в том единственном, что можно сделать, — воззвать к Богу, молиться Богу. И вестник, дьякон провозглашает прошения ектеньи, и некоторые ее слова могут поразить нас неожиданностью. В момент, когда люди, все потерявшие, находятся в полной растерянности, он произносит: «Миром Господу помолимся». Миром, потому что в нашей растерянности мы можем быть уверены, что есть Тот, Кто гораздо более, чем мы сами, огорчен нашим падением и озабочен нашей судьбой. «О свышнем мире и о спасении душ наших…» И следуют прошения о всех людских обстоятельствах и о всех человеческих нуждах. Вестник собирает вопль всего человечества, который может звучать так беспорядочно, так нестройно, разъединенно, приводит его в гармонию, направляет в мощный поток молитвы. И помолившись, мы, может быть, поставим себе вопрос: но что мы можем сделать? Что мы можем сделать? Неужели ничего не можем? И снова чтец и хор, которые выражают разум Церкви, просвещенной Духом и под Его водительством, предлагают нам слова первого псалма: Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых… — и далее ряд стихов, в которых указывается, что мы можем сделать, если наш крик подлинный, чем мы можем постараться стать и быть, чтобы засвидетельствовать Богу, что наше падение нам мучительно, что мы страдаем, но готовы бороться с самими собой ради того, чтобы Бог нас принял. И в заключение этих стихов, взятых из первых пяти псалмов, снова наш крик о помощи выражен дьяконом, вестником, в короткой ектенье, в которой есть, однако, одна черта, уже несущая надежду, созвучная с Божиим обетованием человеку сразу после падения, как мы видим в книге Бытия: обетование, что придет Спаситель. И это выражено в словах ектеньи о Матери Божией: «Пресвятую, Пречистую, Преблагословенную, Славную Владычицу нашу Богородицу и Приснодеву Марию, со всеми святыми помянувше, сами себе, и друг друга, и весь живот наш (жизнь нашу) Христу Богу предадим».

И снова новое наставление и новая надежда. Здесь начинается пение ряда псалмов, от которых у нас остались только отдельные стихи: «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя! Услыши мя, Господи! Приклони ко мне ухо Твое! Вонми гласу моления моего! ». Это псалом устремленности, это крик земли, крик сынов света из сумерек и мрака падшего мира, крик того, что осталось в нас светлого, из среды охватившей нас тьмы. И опять-таки две вещи происходят, которые являются знаками надежды: священник выходит и кадит иконы в иконостасе, весь народ, иконы по стенам храма, всех молящихся в храме. Он проходит не Царскими вратами, вратами славы. Он выходит из двери слева, на которой всегда изображается архангел Гавриил, архангел Благовещения, архангел обетования, архангел прихода Божия. Священник выходит как бы вестником, удостоверяя нас, что все это действительно так. И он кадит нас, падших детей Божиих, как он кадил нас, когда мы та́инственно изображали первозданное, еще не падшее человечество: даже в нашем падении мы сохраняем образ Божиим.

И еще другой знак надежды в том, что псаломские стихи не читаются, не поются сами по себе. Они перемежаются стихирами, которые все относятся к событиям Нового Завета. В случае праздника они относятся непосредственно к данному празднику. Под воскресный день они относятся к Воскресению Христову. В день памяти святого они относятся к празднуемому святому, но в любом случае они относятся к личности или к событию, которые говорят о победе жизни над смертью, победе света над тьмой, победе добра над злом, победе Божией в нас и за нас. И пока звучат в наш слух эти стихи, как крик потерявшегося человечества, нам снова и снова говорится: не отчаивайся, Воскресение пришло; не отчаивайся, святые сияют во тьме, и что было возможно для одних, возможно и другим, и то, что потенциально возможно, станет реальностью для всех нас.

С этим дьякон обходит и кадит весь храм, и несет эту весть надежды, с благоговением обращаясь к тем, кто пал, а Церковь тем временем воспевает уверенность грядущей победы, потому что победа уже одержана, уже здесь. Как Агнец Божий был заклан прежде всех веков, так Он есть Агнец Божий, торжествующий через все века и навеки. То, что мы видели в начале как славу Божию и вписанный в нее Крест, теперь провозглашается действительно как реальность, хотя в каком-то отношении оно все еще остается событием, которого мы ожидаем и которое еще впереди. И затем дьякон возвращается к иконостасу и входит обратно в область Божию той дверью, на которой мы видим грозное изображение архангела Михаила. Он преграждает вход в область света любому, кто пришел бы из области тьмы, через эту дверь может вернуться в область света только тот, кто из нее ранее вышел.

В завершение этого сочетания стихов и стихир провозглашается слава Божия. И в момент, когда провозглашается слава Божия, Царские врата открываются, и нам дается взглянуть в область Божию, к которой мы больше не принадлежим, но куда мы призваны. И в этот момент хор поет догматик, песнопение в честь Матери Божией, посвященное всегда, в частности, Воплощению, потому что исполнение всех наших надежд, всех обетований Божиих, всех наших устремлений — это приход Господа, а еще прежде того — рождение Той, Которая Своей совершенной верой, Своей полной отдачей Богу и Своей святостью делает возможным Воплощение. Вслед за прислужником со свечой, светильником, идет священник с кадилом, и происходит то, что называется малый вход, и через это песнопение в честь Божией Матери нам обещано рождение Христа.

Скажу попутно несколько слов о пении в церкви. Как я уже говорил, хор всегда выражает то, что хочет сказать Церковь в целом. Если провести очень тонкое различие, можно почти что сказать, что когда чтец читает псалмы или какой-либо длинный текст, он говорит от лица данной общины, почти как бы в отличие от всей Церкви. Тут говорит не Церковь с большой буквы, а конкретная церковь, то есть я хочу сказать — конкретные люди во всей их хрупкости, в их греховности и в их устремленности к Богу. Чтение идет не от имени святых Божиих людей или ангелов, а от имени нас, «грешных и недостойных», как говорится в молитвослове.

Кроме того, бывает — у нас в храме это бывает редко, но часто практикуется в больших, битком набитых храмах, — что чтец произносит строку, и хор повторяет ее же. Это идет с того времени, когда певцы были не очень-то грамотными, да и книг было очень немного. Знаете, в XIIIили в XV веке в монастыре была, возможно, одна-единственная книга, и чтец становился канонархом, произносил первую строчку, хор ее повторял и так далее. Это также очень полезно, когда мелодия очень сложная, — бывает, что за мелодией люди, стоящие в церкви, теряют весь смысл, содержание песнопения. Тогда как если они слышат сначала стих, произнесенный чтецом: «О, преславного чудесе! », который потом поет хор, то они расслышали слова, и потом музыка уносит их на другом уровне, потом снова произносится ясно стих и так далее. Так что есть практическое преимущество. Преимущество еще в том, и почему я люблю такую практику: я очень медлительный умом, и когда я слышу слова дважды, сначала прочитанные, затем в пении, это дает мне возможность понять слова. Тогда как если они только пропеты, да еще так, что мелодия порой скрывает слова, мне это трудно. Скажем, на Афоне, в Пантелеимоновом монастыре, пение архангельского приветствия «Богородице Дево, радуйся! » длится двадцать минут. Неужели кто-то способен понять, какое слово поется в данный момент, если двадцать или около того слов этого текста растянуты на двадцать минут сложнейшей мелодии! Но если сначала прочесть, потом петь, вы это воспринимаете и можете жить этим все то время, пока музыка уносит вас.

Вы наверно помните, что я говорил, что по окончании вечерни в субботу или в праздничный день, согласно русской традиции, о которой я говорю, начинается утреня. Если взять утреню как самостоятельную службу (она такая и есть) , вы увидите, что она начинается с краткого введения, которое опускается, когда утреня служится непосредственно вслед за вечерней. Эта часть состоит из благословения, начальных молитв и двух псалмов, говорящих о Боге как о Царе. В византийском обиходе считалось, что эти псалмы говорят о царственном достоинстве византийского императора, во время их чтения император входил в храм и занимал свое место. По окончании псалмов произносилась краткая ектенья, молились о патриархе, об императоре, о всей стране, и после этого начиналась сама утреня. Эта часть опускается, когда утреня служится вслед за вечерней, и нет оснований совершать ее теперь, когда мало вероятно, что во время чтения этих псалмов в храм войдет византийский император.

Так что в конце вечерни, сразу после теплого песнопения, прославляющего Матерь Божию, и отпуста церковь погружается в темноту, и нам предлагается период, когда мы можем задуматься над собой, над великими делами Божиими, над всем, что случилось перед нашими собственными глазами на протяжении предыдущей службы. И читаются шесть псалмов, и если мы читаем их внимательно, мы видим в них размышление над самими собой и над нашим падшим состоянием, но уже не с отчаянным криком о помощи, который звучал в начале службы, а в контексте того, что мы уже знаем — что было дано обещание, и это обещание было исполнено: Бог совершил то, что обещал, и хотя мы молимся и мучительно переживаем, каковы мы, в стыде, в благоговейном ужасе, но уже в свете нового знания, уверенности, радости. Перечитайте их сами, потому что сейчас слишком долго было бы нам пройти по всему тексту, и вы увидите, что некоторые псалмы выражают именно такое отношение. В других ударение ставится на то, что совершил Бог, на Его деле спасения, это псалмы надежды и радости. Наше сердечное сокрушение не есть отчаяние мира, который потерял Бога и так часто погружен в холод обезбоженной вселенной, сокрушение нашего сердца — отношение сыновей, дочерей Божиих, которым стыдно за свое состояние, свое бедственное положение, они сознают своей грех, который в конечном итоге означает отделенность от Бога, разделенность, отпадение от того, что есть в нас самое глубокое и святое, разделенность и отлученность от нашего ближнего, но все это — на фоне надежды и уже исполнившегося обетования.

Эти псалмы — долгое, спокойное размышление, и Устав говорит, что во время их чтения мы должны стоять в глубокой тишине, в благоговении, сложив руки на груди, склонив голову, ни единым словом, ни движением не отвлекая рядом стоящих, погрузившись как можно глубже в размышление или давая словам молитвы унести нас как можно глубже. Но когда это размышление окончено, провозглашается нечто столь славное, что одновременно является и противопоставлением этому глубокому, спокойному размышлению, и исполнением его, потому что, как я уже говорил, это размышление проходит на фоне исполнившегося обетования, а не в обездоленности потерянного рая. (За шестопсалмием следует — или должна следовать — великая ектенья. Она читается, когда утреня служится как самостоятельная служба, ее можно опустить, когда утреня следует за вечерней, поскольку с этой же ектеньи начинается, как почти любое наше богослужение, вечерня.) Возглашаются стихи: «Бог Господь и явися нам. Благословен Грядый во имя Господне. Исповедайтеся Господеви, яко благ, яко в век милость Его». И хор повторяет эти слова, выражая тем самым уверенность, что эти слова, провозглашенные из алтаря, — это вера, и опыт, и знание Церкви. И следующий стих: «Обышедше обыдоша мя, и именем Господним противляхся им». И снова: «Бог Господь и явися нам…» «Не умру, но жив буду, и повем дела Господня». «Бог Господь и явися нам…» «Камень, егоже небрегоша зиждущии, сей бысть во главе угла; от Господа бысть сей, и есть дивен во очесех наших». И, подхватывая эту тему победы Божией, откровения Божия во Христе Иисусе, хор поет тропарь — или воскресный, или праздника, или святого, провозглашая, как бы вписывая в историю, в течение данного исторического дня величайшую весть, которая звучит от века и которой будет исполнена вечность: «Бог — Господь, и Господь — Бог». И в завершение — песнь в честь Божией Матери, Богородичен, он напоминает нам о Божией Матери, Которая стоит на пороге всех этих обетований, у врат небесных. Она — Вратарница, Она открывает дверь приходу Господа Своей совершенной верой, Своей совершенной отданностью Богу.

И затем начинается провозглашение славы и радости, которое наполняет всю церковь. Уже во время пения стихов «Бог Господь и явися нам» постепенно зажигаются все светильники в храме, и после пения тропарей и Богородична начинается часть службы под названием полиелей. Полиелей — момент, когда горят все огни, вся церковь залита светом, Царские врата открыты и по всему храму будет совершено каждение, как в самом начале, до символического изображения грехопадения, но теперь уже в новой радости, в новой славе. В начале мы созерцали этот мир, каким он возник в своей первозданной чистоте, в хрупкой невинности. Теперь мы провозглашаем победу Божию над грехом, победу Божию над злом, победу, одержанную Богом ради нас. Это уже зрелость мира, который опытно познал грехопадение и искуплен, спасен.

И поется псалом 134-й или отдельные стихи этого псалма: «Хвалите имя Господне, хвалите раби Господа. Благословен Господь от Сиона… Исповедайтеся Господеви, яко благ, яко в век имя Его… Исповедайтеся Богу Небесному…» — и дальше продолжение этого псалма, более или менее полно, в зависимости от того, идет ли служба в монастыре, или в нерадивом приходе, или в более динамичной среде, или где регент, может быть, доносит до нас свою духовную энергию. Если есть праздник, то вместо того чтобы сразу обходить храм с каждением, духовенство выходит на середину, где стоит аналой. По общепринятому обычаю, на аналое уже лежит икона праздника, и к ней мы идем под это хвалебное пение, духовенство останавливается перед иконой и кадит ее. По Уставу, все должно происходить более торжественно. Аналой должен бы оставаться пустым до этого момента, и икона выносилась бы торжественно с престола, в предшествии свещеносцев, дьякона или священника с кадилом, и помещалась на аналой, знаменуя реальное, конкретное наступление праздника в среде данной конкретной общины, вторжение праздника, вторжение события, ознаменованного иконой, как бы содержимого иконой. Как бы то ни было, если речь идет не просто о воскресном дне, а о каком-то празднике, после хвалебного псалма поется особое величание, во время которого кадят икону, помещенную на аналое. И затем, в то время как это величание повторяется снова и снова, священник обходит и кадит всю церковь. И когда я говорю «церковь», то, как вы помните по началу вечерни, церковь — не только стены и иконы на них, это и стены, и иконы, и народ — все они вместе составляют Церковь Божию, живую Церковь Божию.

В воскресный день особого величания не бывает, и каждение совершается во время пения тропарей, говорящих о Воскресении, со стихом: «Благословен еси Господи, научи мя оправданиям Твоим», «Ангельский собор удивися, зря Тебе в мертвых вменившася, смертную же, Спасе, крепость разоривша, и с Собою Адама воздвигша, и от ада вся свобождша». «Почто миро с милостивными слезами, о ученицы, растворяете; блистаяйся во гробе ангел мироносицам вещаше: видите вы гроб и уразумейте, Спас бо воскресе от гроба» — и далее песнопения, которые провозглашают Воскресение Христово.

После тропарей следует малая ектенья, и мы доходим до того, что называется антифонами, или степенными.

Это ряд стихов, взятых из Ветхого Завета или составленных позднее, которые соответствуют восьми гласам, употребляемым в православной Церкви. Если у нас останется время в конце этого года, я хотел бы взять эти антифоны и показать вам, как в них выражается целое учение о духовой жизни, но сейчас было бы слишком долго ввести их, как отдельный ряд образов, в описание службы, это нарушит строй, и вы потеряете из вида поступательное развитие службы. Пример можно дать из 4-го гласа: «От юности моея мнози борют мя страсти; но Сам мя заступи и спаси, Спасе мой. Слава Отцу и Сыну и Святому Духу… Святым Духом всякая душа живится и чистотою освящается, светлеется, Троическим единством священнотайне».

И так мы подходим все ближе к самой сердцевине этой службы, которая, как я уже говорил, может быть, слишком часто, но должен повторить еще, вся благоухает, вся сияет обетованием спасения уже исполненным. Мы подходим все ближе к ее сердцевине, которую составляет чтение Евангелия. Чтение это предваряется, как и в Литургии, стихами из Ветхого Завета, прокимном, который подготавливает нас к слышанию последующего чтения. Каждый субботний вечер провозглашается нам Воскресение и победа Божия, и ответный наш крик о том, чтобы эта победа Божия стала нашей победой, чтобы Его победа стала нашим спасением. Дам вам примеры: «Ныне воскресну, глаголет Господь, положуся во спасение, не обинюся о нем» ( Пс. 11: 6 ) . И церковь отвечает: «Словеса Господня словеса чиста». Или вот другой прокимен: «Восстани, Господи Боже мой, повелением имже заповедал еси, и сонм людей обыдет Тя». И отклик: «Господи Боже мой, на Тя уповах, спаси мя».

Как видите, здесь, с одной стороны, провозглашение Воскресения и победы, с другой стороны, Бог объявляет, что Он спасает и спасет. А Церковь отзывается в смирении и надежде, провозглашая свое убеждение в том, что это слово истинно, выражая свою уверенность, что спасение придет. И завершает это возглас священника: «Яко свят еси, Боже наш, и во святых почиваеши, и Тебе славу воссылаем, Отцу, и Сыну, и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков». Это заключение того, что мы слышали. Этот крик, восходящий от Церкви, выражает все чудо спасающей любви Божией. А если так, то как можем мы не воздать хвалу Богу? И дьякон обращается ко всем собравшимся и к хору и возглашает: «Всякое дыхание да славит Господа! Хвалите Бога во святых Его, хвалите Его во утверждение силы Его». И отозвавшись на эти слова, мы готовы к провозглашению Евангелия.

Но это тоже милость нам. Мы так привыкли к Евангелию, оно настолько нам обычно, что часто мы уже не чувствуем, какое это чудо, какое диво. Миллионы людей полжизни отдали бы за то, чтобы Евангелие было им возвещено, дошло до них. Мы к нему привыкли, и здесь нам напоминание, что не так все просто. Во времена Иоанна Златоустого Евангелие было доступно только грамотным людям, да и то было редкостью, оно переписывалось от руки. И Иоанн Златоустый говорит, что оно свято в самой своей материальности, что никто не должен бы касаться книги Евангелия, не умыв руки, не попросив Духа Святого очистить его сердце и ум, не спросив самого себя, может ли он коснуться этой книги, символа, образа Христа, через которую Бог обращается к нам со Своим словом. Святой Серафим говорил, что Евангелие надо бы читать, стоя на коленях, потому что через него Бог говорит с нами. Так что нам надо вернуться если не делом, то сознанием к благоговению и благодарности, которые Евангелие должно бы вызывать в нас, и вот почему, прежде чем читается Евангелие, дьякон возглашает: «И о сподобитися нам слышания святого Евангелия чтения Господа Бога молим». И еще: «Премудрость! Про́сти! Услышим святого Евангелия чтения». — «Мир всем» — «И духови твоему». И читается отрывок Евангелия, после чего (кроме как в великие двунадесятые праздники) сама книга Евангелия выносится на середину храма для благоговейного поклонения ему.

Почему такие различия между службой в праздник, или в обычный воскресный день, или в празднование некоторых святых? Потому что на середине церкви мы всегда помещаем — для того чтобы поклониться, облобызать, получить благословение и милость — то, что как бы содержит, вмещает Присутствие. В великие праздники, такие как Рождество, Богоявление, Воскресение Христово, Благовещение, реальная суть праздника выражается в иконе. В воскресный день, помимо иконы Воскресения или просто иконы Христа, которая всегда, постоянно находится на середине храма, выносится Евангелие, потому что оно — реальное присутствие как слово и как символ. И стоя перед лицом святого Евангелия, мы читаем молитву, из которой я напомню вам несколько слов (эта же молитва входит в чин литии) : «Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое. Посети мир Твой милостию и щедротами, возвыси рог (укрепи) христиан православных, ниспосли на ны (нас) милости Твоя богатыя…» Затем поминаются святые, и молитва завершается так: «Молим Тя, многомилостиве Господи, услыши нас, грешных, молящихся Тебе и помилуй нас! ».

И хор воспевает Воскресение: «Воскресение Христово видевше, поклонимся святому Господу Иисусу, Единому безгрешному. Кресту Твоему поклоняемся, Христе, и святое воскресение Твое поем и славим. Ты бо еси Бог наш, разве Тебе иного не знаем, имя Твое именуем. Приидите, вси вернии, поклонимся святому Христову Воскресению. Се бо прииде крестом радость всему миру. Всегда благословяще Господа, поем воскресение Его. Распятие бо претерпев, смертию смерть разруши… Молитвами апостолов, Милостиве, очисти множество прегрешений наших… Молитвами Богородицы, Милостиве, очисти множество прегрешений наших… Помилуй нас, Боже, по велицей милости Твоей и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое… Воскрес Иисус от гроба, якоже прорече, даде нам живот вечный и велию милость». И после этого читается канон.

Канон первоначально был поэтической формой из трех песней, которая начиналась с ветхозаветного образа и продолжалась воспеванием празднуемого дня: Воскресения, Распятия, Матери Божией, святого, того или другого воспоминаемого события. Позднее канон расширился и теперь состоит из девяти песней, которые странным образом свелись к восьми, потому что вторая песнь фактически всегда опускается. Канон основан на девяти ветхозаветных песнях, и вторая из них совершенно не праздничная, поэтому она не входит в ряд прославления праздников.

Канон может оказаться чрезвычайно длинным. Во-первых, предполагается, что он весь будет петься, а не читаться. Во-вторых, что петься он будет целиком, без сокращений. Вот почему канон может занять в службе довольно-таки большое место, а в монастырской службе длиться очень долго, потому что предполагается, что каждый тропарь будет спет дважды, правым и левым хором, что вводная ветхозаветная песнь (ирмос) будет повторяться в конце, — все это очень удлиняет службу.

К канону можно относиться по-разному. Некоторые люди, например Иоанн Кронштадтский, жили им, другие — я чуть не сказал: умирали от него, но я не буду распространяться на этот предмет. Во время чтения канона верующие подходят и, поцеловав Евангелие и икону или только икону, получают благословение. И в храмах, где прихожан очень много, существенно важно, чтобы канон был длинный. Потому что если вы окажетесь в храме в России, где три—три с половиной тысячи человек или, как случилось однажды со мной, двенадцать тысяч человек подходят к праздничной иконе, и каждого помазывают или дают благословение, канона должно хватить на то, чтобы все присутствующие успели получить благословение, иначе это может затянуться много дольше, чем сама служба. Особенно если учесть мнение русского человека, что получить благословение — это так благодатно!

Помню, когда я впервые был в России и еще не знал хорошо особенности русского отношения к некоторым вещам, подошла ко мне старушечка за благословением, потом подошла еще раз, потом третий, потом и четвертый… И поскольку в храме стояло около трех с половиной тысяч человек, я подумал, что если все так будут поступать, то служба очень уж растянется. Я ее остановил и говорю: «Бабуся, разве я не тебя благословлял уже три раза? ». Она просияла улыбкой от уха до уха и ответила: «Да, но так замечательно получить благословение! ». По счастью, не все так настроены.

К концу канона, после восьмой песни, наступает нечто, что в каком-то смысле заменяет вторую песню канона, которую мы потеряли. Это песнь в похвалу Божией Матери. Дьякон выходит, кадит Царские врата, икону Спасителя и другие иконы на этой стороне, и, дождавшись, когда хор допоет свое, возглашает: «Богородицу и Матерь Света в песнях возвеличим! ». И тут поется «Величит душа моя Господа…» (Лк.)

1: 46-55 (, и стихи перемежаются второй частью известного гимна в честь Богородицы: «Честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим, без истления Бога Слово родшую, сущую Богородицу, Тя величаем». Теоретически после этого и прежде начала девятой песни должна бы петься песнь Захарии, которую мы находим в Евангелии от Луки) Лк.

1: 68-70 (, но, насколько знаю, во всяком случае, из собственного опыта, этого никогда не бывает в приходском храме и случается только в монастырях. И затем девятая песнь канона, в которой продолжается воспевание Божией Матери. Вводное песнопение посвящено ей, и вся песнь построена вокруг почитания Ее и святых.)

После канона, в котором мы видим исполнение обетования о Воскресении, силу Креста, святость Божией Матери, святых, спасение человечества, идет малая ектенья, которая завершается словами: «Яко Тя хвалят вся силы небесныя, и Тебе славу воссылаем…» И торжественно возглашается: «Свят Господь Бог наш! Над всеми людьми Бог наш! ». Затем несколько строк из псалма, прославление Божией Матери и после возгласа «Слава Тебе, показавшему нам свет! », — великое славословие: «Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение. Хвалим Тя, благословим Тя, кланяем Ти ся, славословим Тя, благодарим Тя, великия ради славы Твоея. Господи, Царю небесный, Боже Отче вседержителю. Господи Сыне Единородный, Иисусе Христе, и Святый Душе. Господи Боже, Агнче Божий. Сыне Отеч. Вземляй грех мира, помилуй нас. Вземляй грехи мира, приими молитву нашу. Седяй одесную Отца, помилуй нас. Яко Ты еси един свят, Ты еси Един Господь, Иисус Христос, в славу Бога Отца». Еще одна молитва, и на этом практически кончается служба, потому что утреня действительно кончается этим славословием Богу, в котором со всей яркостью выражена полнота того, что ему предшествовало, начиная с исполнившегося обетования, которое мы видим в развитии, в действии, в силе, и чтения Евангелия, и нашего ответа на то, что Бог совершил ради нас. Фактически служба завершается двумя ектеньями: сугубой и утренней просительной и отпустом, который мы слышали уже в конце вечерни. После этого обычно читается первый час, и вечернее богослужение кончено.

Как вы видите, несмотря на то что утреня много длиннее, чем вечерня, схема ее чрезвычайно проста. Она начинается с размышления над самим собой, над обетованием Божиим, над его осуществлением, как мы видели его развитие в вечерне. Служба переходит к провозглашению того, что Господь Иисус есть Бог и, следовательно, победа уже пришла, она не далекое обещание, а осуществленная реальность. Царские двери открыты, свет сияет, каждение храма — все это говорит о том, что Господь уже пришел победоносно, эсхатологическое исполнение уже настало, полнота последнего дня уже присутствует в нашем историческом дне. И все это ведет к чтению Евангелия и нашему ответу на него: сначала в размышлении канона, затем в великом славословии, великой хвале, и это все, что мы можем сделать. Последние ектеньи — это как бы время нам успокоиться, протрезветь, потому что невозможно нам выйти из храма на улицу в том состоянии духовного подъема, опьянения, невозможно сразу после того, как мы воспели эту хвалу, выйти в метро, сесть в автобус, все еще воспевая хвалу Богу. А ектеньи дают нам время успокоиться, войти в себя, прийти в чувство, осознать, что, кроме славы, есть и необходимость жить, осуществить в жизни то, что мы узнали, и именно этому посвящены ектеньи. И после этого мы посылаемся во внешний мир во имя Господне.

Я начал эту серию бесед о вечерне и утрени, о всенощной со слов о том, что главная тема этих служб — ви́дение истории человечества, Ветхого Завета вместе с Новым, откровение света во тьме, и что можно сказать, что тема всенощной вместе с первым часом — это переплетение света и тьмы. Сегодня в этой заключительной беседе я хотел бы сказать нечто о свете, и о тьме, и о том, каким образом они бывают явлены, переплетаются, борются в службе и куда ведут нас.

Несколько недель назад одна из наших старых прихожанок обратила мое внимание на что-то, чего я никогда не замечал, во всяком случае, не осознавал, — что можно поместить Пролог Евангелия от Иоанна (Ин.)

1: 1-18 (перед началом книги Бытия, потому что в нем говорится о Боге, Творце всего, говорится о Слове Божием, через Которое все было сотворено, и о Духе; и говорится также о свете, том Свете, который есть Свет миру. Мы знаем из Священного Писания, что Бог есть свет и что нет в Нем никакой тьмы) 1Ин.

1: 5 (. Слово Бог означает на древнем языке «Тот, пред Которым падаешь ниц в священном ужасе», но и латинское, и греческое слова связаны с корнем, который указывает на Его светоносность. Он есть Свет. В Боге нет тьмы, потому что в Нем нет ничего незавершенного, неполного, в Нем все — полнота и слава. А слава — значит великолепие, сияние, блистание. И таким образом в самом начале нашего представления — Живой Бог, в Котором нет тьмы, потому что нет ничего в Нем неисполненного, неполного, незавершенного. И Этот Бог вызывает целый мир из небытия. Этот Бог, призвав мир из небытия как из таинственного хаоса, то есть из совокупности всех возможностей, начинает вызывать все это возможности, дает им расцвести, раскрыться, как раскрывается цветок. Дух носился над бездною, и мир стал: да будет свет! И один за другим, дни творения ставят нас перед лицом того, как постепенно раскрываются возможности этого мира. То, что было темно, что было застывшим полумраком, было не завершено, существовало только как возможность, начинает раскрываться от славы к славе, пока все дело творения не совершено.)

Это показано нам в вечерне, когда открытые Царские двери позволяют нам заглянуть в таинственный и великолепный мир Божий, в алтарь, залитый светом и исполненный благоговейной тишины и молитвы, когда кадят безмолвно святой престол и иконы, движением как бы танца. И мы впитали глазами то, о чем говорит нам пролог Евангелия от Иоанна, и тогда слышим первые слова службы, но и сами эти слова — откровение, явление, раскрытие, вводящее в тварный мир знание о Боге, которое есть свет и есть жизнь: «Слава Святей Единосущней Животворящей и Нераздельней Троице…» На пороге этого видения стоят слова, которые доходят до нас, настигают нас, расцветают в откровение, в проявление, словесное выражение неисследимого, животворного, священного безмолвия, священной тайны Живого Бога. Свет — и откровение, и самая сущность того, что мы знаем о Боге.

Я сказал в начале, что в Боге нет тьмы. Каким же тогда образом целый ряд мистических авторов говорят о «мраке» божественного видения? Здесь нам следует точно понимать значение слов. В греческом языке есть разные слова, означающие «мрак»: skotos означает отсутствие света, как бы тень, покрывающую то, что само по себе является светом. И другое слово — nux, которое говорит о сущностной тьме, о непроницаемом, непознаваемом. Святой Григорий Нисский, говоря о божественном мраке, поясняет, что сияние Божества так ослепительно ярко, что если мы взглянем на него, мы бываем ослеплены и видим только мрак. И в другом смысле Бог представляется нам мраком, тайной, непознаваемостью. Лучше всего это показывает нам рассказ об откровении Бога на Синае (Исх. 19) . Гора покрыта мглой, словно дымом от горящей печи. Если смотреть извне, мгла эта — только страх и тьма, но когда Моисей вошел в этот мрак, мрак оказался сиянием божественной славы. Свет, божественный свет можно познать, только приобщившись ему, он не познается извне, внешним наблюдением.

И другое свойство света: он изобличает тьму. Свет подчеркивает тени, но сам же и разгоняет их. Христос называет Себя светом, пришедшим в мир. Он говорит также, что суд пришел, потому что свет пришел в мир, но люди больше возлюбили тьму, потому что дела их были темны, злы (Ин.)

3: 19 (. Здесь можно видеть отсылку к Ветхому Завету. Древние писатели применяли ко Христу мысль, сравнивали приход Христа в мир с Ноем. О Ное говорится, что он был одновременно осуждением мира и спасением человечества. Он был осуждением, потому что, раз один человек со своим семейством мог остаться чистым и праведным среди всего зла и соблазнов окружающего человечества, значит, это было возможно, и тем, кто не был таков, нечем оправдаться. Они выбрали тьму, а не жизнь. Но вместе с тем Ной был спасением человечества, потому что то, что он и его семья выжили, дало возможность человечеству жить дальше. В этом смысле Христос, Который пришел в мир, свет в просвещение языков и славу людей Своих, Израиля) Лк.

2: 32 (, есть одновременно суд и спасение. И свет разгоняет тьму. Евангелие говорит нам, что все, поставляемое в свет, становится светом, все, что мы выносим на свет, начинает сиять светом. Нет такой тьмы, в которую свет не мог бы проникнуть и разогнать ее. И однако, мы живем в сумерках, потому что Свет — Христос, свет жизни всякого человека, свет, который есть спасение мира, откровение Бога, свет, благодаря которому тварный мир разверзается до безграничности божественного измерения, — этот свет сияет во тьме. Тьма его не принимает, но тьма не может его и заглушить, и тем, кто выбирает свет, Христос дал власть быть сынами Божиими, сынами и дочерьми Живого Бога.)

Если вы помните то, что я говорил в этих беседах о свете и темноте, о борьбе между добром и злом, между грехом и святостью в вечерне и утрени, вы, может быть, увидите, как это обогащается тем, что я только что старался передать: ви́дение славы области Божией, алтаря, и полумрак самого храма. И затем каждение всего храма священником, перед которым идет дьякон со свечой, показывая, что свет пришел в мир, что свет распространяется в мире, словно пламя по сухому дереву, и кто-то загорается и становится новым очагом жизни, и кто-то остается темным. Святой Григорий Палама, говоря об ангелах, называет их «светы вторые». Единственный истинный свет — Бог, но ангелы стали настолько восприимчивыми для света, прозрачными, что свет во всей чистоте сияет через них. Святые причастны этой же тайне прозрачности. Свет Божий доходит и до них, свет Божий сияет в них и через них ради нас.

Во время этого каждения, первого каждения храма, поется предначинательный псалом (Пс. 103) о сотворении мира. Вот в чем состояло, состоит творение: Бог в среде Своего народа, свет, который и других приобщает к Свету, свет, который делает и других причастниками вечной жизни. И когда каждение окончено и священник возвращается в алтарь, Царские врата закрываются, свет гасится, и мы ощутимо можем познать, что означает быть погруженным во мрак. Грех затворил двери, врата Неба, грех разделил тварный мир от источника жизни — Света. И мы в области чего — тьмы? Нет, потому что мы не покинуты. Мы в области полутьмы, потому что свет, когда-то в нас заложенный, не погас, он светит во тьме. Более того, таинственным образом, но ощутимо для тех, кто понимает то, что видит, Сам Бог снисходит из области света в эту область тьмы. Каждение во время пения псалма «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя! », — тут мы встречаемся и с тьмой, и с присутствием, с отчаянным зовом Ветхого Завета о Спасителе, и с новозаветными песнопениями, которые говорят нам о святых, принявших, воспринявших свет и ставших светильниками в сумерках этого мира.

И внезапно отверзаются двери, и выходит свещеносец, и откровение нам — выход священника во время пения догматика. Матерь Божия снова открыла Врата Небесные, совершенством Своей веры, полнотой Своей отданности Она сделала возможным Воплощение. «Премудрость. Про́сти! »: смотри, что все это означает. И Церковь отзывается пением гимна света, гимна Свету: «Свете тихий святыя славы Бессмертного отца Небесного…» Христос назван тихим, радостотворным светом Божественной славы. Свет явился вновь, мы можем с уверенностью знать, что мир выживет не благодаря тому, что осталось в нас от изначального света, — Живой Бог, Слово, Которое есть Свет мира, пришло в мир, стало человеком, никогда не оставит нас, и пришел Он не судить мир, а спасти мир (Ин.)

3: 17 (. И служба развивается дальше, ектеньи и молитвы ведут нас к замечательным словам, воспетым Симеоном: «Ныне отпущаеши раба твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром, яко видесте очи мои спасение Твое, еже еси уготовал пред лицем всех людей, свет во откровение языков и славу людей твоих, Израиля») Лк.

2: 29-32 (. Из недр Ветхого Завета провозглашается первое Новозаветное откровение, Ветхий Завет провозглашает истину Благовещения и рождения Христа. Слава Израиля пришла. Пришел свет, который будет спасением для всего мира. И немного спустя еще другие молитвы снова говорят о Благовещении, говорят о его славе, не описывают ее в тропаре, а передают самыми словами ангельского приветствия, словами, в которых Архангел принес Деве весть: «Радуйся, благодатная Мария, Господь с Тобой! ». На этом кончается вечерня: в свете. Свет пришел, свет был предметом и видением всей службы, и теперь начнется другая часть, которую можно определить в двух словах: начинается она в глубокой темноте, а продолжается и заканчивается в блистании света.)

Начало утрени отмечено тем, что гасятся все огни, пока идет чтение шестопсалмия. Теперь темнота играет совершенно новую роль, имеет совершенно другое значение: темнота разделяет, темнота окутывает нас одиночеством, обездоленностью, брошенностью — и именно это и происходит. В этой темноте каждый из нас может стоять сам по себе перед лицом случившегося и вслушиваться в слова псалма наедине с собственной душой: кто ты? каково твое положение в мире? какое твое отношение к свету, который был явлен? Эта темнота — как бы защитный покров и дает каждому из нас возможность задуматься, глубоко погрузиться в нерассеянное, ничем не нарушаемое безмолвие.

И когда это углубленное размышление позволило нам собрать все наши силы, поставило нас перед Богом в правдивом видении самих себя и в изумленном видении дел Божиих, мы снова слышим славное провозглашение: «Бог Господь и явися нам! Исповедайтеся Господеви, яко благ, яко в век милость Его. Обышедше обыдоша мя, и именем Господним противляхся им. Не умру, но жив буду и повем (поведаю) дела Господня. Камень егоже небрегоша зиждущии (которым пренебрегли строители) , сей бысть во главу угла, от Господа бысть сие и есть дивно во очесех наших». Мы снова перед лицом откровения, перед нами раскрывается, расцветает видение, и все это сказывается светом. И в самом деле, в алтаре зажигается свет, он заполняет весь храм, мы — внутри Откровения.

И после тропаря, который совершенно конкретно говорит о данном событии, будь то воскресный или праздничный день, двери алтаря открываются, и свет его льется на нас, и начинается полиелей. Само слово значит «многосветие». Песнопения и молитвы, все ведет к кульминации — чтению Евангелия, того слова, которое изначально было с Богом и теперь пребывает с нами. Тот Свет, который есть жизнь мира, пребывает среди нас, Сын Божий, Чье Воплощение от Девы мы воспевали, теперь говорит Сам. Все стало светом, и все молитвы, канон, ектеньи сливаются в это раскрытие света, откровения, великолепия. И на этом, по сути, завершается утреня и вся служба.

Но мы не вырваны из этого великолепия, не брошены как бы без приготовления в сумерки, во мрак внешнего мира. Свет, который мы видели, очень похож на опыт, пережитый апостолами на горе Преображения, когда они увидели Христа во славе. Славой просияло Его Божество, божественный нетварный свет сиял в Его плоти, через Его плоть, сиял в Его одеждах и через них, падал на все вокруг, всему давал красочность, свечение, глубину и вызывал из всего тварного ответный внутренний свет. Но еще прежде чем Христос свел Своих учеников с горы вниз, свет этот погас. Они снова увидели Христа в привычном для них, обыденном виде. Пока они сошли с горы вниз, они вышли из своего состояния экстаза, стали самими собой, какими были обычно.

Так же действует на нас конец утрени, ектеньи, последние молитвы и первый час. Свет снова гаснет, но полутьма, темнота нас уже не страшит. Мы приобщились свету, свет достиг до нас словами Евангелия, силой молитвы, благословением свыше. Мы можем задуматься на короткое время, вернуться в свои глубины, собрать внутри себя, в сердце, по примеру Божией Матери, все, что мы слышали, все, что нам дано было видеть, и после этого мы уйдем из храма. Но перед этим мы становимся перед иконой Христа и говорим: «Христе, Свете истинный, просвещаяй и освящаяй всякого человека грядущего в мир. Да знаменуется на нас свет лица Твоего, да в нем узрим свет неприступный, и исправи стопы наша к деланию заповедей Твоих». Мы стояли перед иконой Христа, подобно апостолам, мы видели Его вновь в обыденности Его Воплощения, но мы знаем, что в этом плотском образе живет полнота Божества (Кол.)

2: 9 (, что можно взглянуть в Его лик и увидеть Свет. И после этого мы посылаемся в мир. Последние слова молитвы указывают нам идти обратно в мир и принести в него тот свет, который мы нашли, который, может быть, стал еще ярче, если мы дали ему переплавить нас, сделать новыми, зажечь тот свет, который есть внутри нас. И мы посылаемся, как сказал Христос в вечер Своего Воскресения, как Его послал Отец) Ин. 20: 21 (. На этом я хотел бы закончить эти беседы с вами о вечерне и утрени, и я надеюсь, что благодаря этим беседам, особенно этой последней, вам будет легче уловить смысл происходящего, воспринять то, что оно сообщает нам, и из недели в неделю обновляться.)

IТемой для наших бесед я выбрал Божественную литургию, потому что она является самым средоточием нашего христианского опыта, именно жизни во Христе.

Я хочу сначала остановиться вниманием на тех словах, которыми обозначается Литургия, потому что мы употребляем для этого таинства, этого события нашей жизни разные выражения. Мы называем ее Тайной вечерей, называем ее обедней, или Божественной литургией. Греки называют ее коинонией, то есть приобщением. Каждое из этих слов выражает и раскрывает нам какую-то глубину этого события. Я уже несколько раз употребил слово «событие» и хочу на этом остановиться.

Службы, которые совершаются в Церкви, можно разделить на два рода: одни службы совершаем мы, собираемся в храме и возносим молитвы к Богу, — таковы, например, молебен, панихида, вечерня, утреня, часы. Они не во всем одинаковы. В некоторых случаях мы просто, собравшись, взываем к Богу, вознося Ему хвалу, благодарение, выражая Ему наши прошения, нужды. В других случаях службы более сложны, они не только являются выражением того, что у нас на душе, но также представляют нашей душе обстоятельства, образы, картины, приточные воспоминания, которые способны возбудить нашу душу к молитве. Это сущность всякого символизма и всего нашего богослужения.

Но есть другой род богослужений, который самым резким образом отличается от первого. Это те богослужения, где совершается таинство. В этих богослужениях мы участвуем, но действует в них Сам Бог. Это событие, в которое мы вовлечены, в котором мы принимаем участие, но самое центральное, значительное в них именно то, что Бог действует, а мы соучаствуем в том, что совершается. В этом отношении чрезвычайно значительно и интересно начало нашей Литургии.

После того как священник, один или с дьяконом, совершил проскомидию, после того как хлеб и вино готовы для совершения таинства, дьякон обращается к священнику со словами, которые с греческого можно перевести двояким образом. Или: «пора теперь принести жертву Богу, служить», или: «теперь пришло время Богу действовать». Все, что человек мог сделать, он сделал. Он пришел, принес приготовительные молитвы, выбрал самый чистый, самый достойный в своем недостоинстве хлеб для приношения, приготовил чашу с вином, разведенным каплей воды в образ крови и воды, истекшей из сердца Господня, когда оно было прободено копьем сотника ( Ин. 19: 34 ) . Он покрыл эти дары светлыми покровами в образ жертвы распятия, смерти Христовой. Он воздал им честь молитвой, и теперь человек ничего не может к этому прибавить. Теперь если что-нибудь случится, то только действием и силой Самого Бога, потому что как бы пламенны и искренни ни были наши молитвы, все равно этот хлеб останется хлебом и это вино будет только вином, если Сам Бог Своим действием не вторгнется в наше время или не внесет то, что происходит в нашем времени, в вечное Свое действие.

Вот почему таинства являются событием, вот почему мы в них — соучастники. Мы вовлечены в них, мы в них стоим, мы ими живем, мы совершаем некоторые тайнодействия, которые необходимы для того, чтобы Бог действовал в условиях нашей ограниченной жизни, — но действует Бог. И каждый раз, как совершается таинство, мы находимся перед чудом, потому что чудо определяется не «чудесностью», а тем, что Бог вошел в мир и властно, мощно, божественно в нем действует.

Сказав это, я хочу вернуться к определениям Божественной литургии, тайны причащения, которую мы совершаем в воскресные дни. Воскресный день — это день, когда Литургия особенно исторически значительна, потому что это день, когда Христос воскрес из гроба, разорвал законы времени, законы природы, законы естества и поставил нас перед возможностью уже теперь жить вечностью. Мы называем службу этого таинства Тайной вечерей или обедней. Вечеря — это пир: вы помните, сколько раз Евангелие и Ветхий Завет говорят о вечере, например в притче о званых и избранных ( Мф. 22: 1-14 ) . Что составляет сердцевину, самое значение этих слов для нас? Первое это то, что когда собираются люди вокруг одного стола, когда они преломляют вместе хлеб, они — на равных началах: за одним столом едят только равные, за одним столом едят только те, которые приравнены друг другу гостеприимством и любовью. Это очень важно. Когда Христос возлежал на Тайной вечере со Своими учениками, Он им сказал: Я вас больше не называю рабами, потому что раб не знает, что творит его господин, Я вас называю друзьями, потому что Я вам сказал все ( Ин. 15: 15 ) . Русское слово «друг» значит «другой»: другой не в смысле «иного», не в порядке противоположения, а, наоборот, в порядке признания в том, кого ты видишь, «другого самого себя». Друг — это тот, которого ты признаешь равным с самим собой. И вот вокруг стола Тайной вечери Христос принял учеников как друзей Своих, сравняв их любовью, среди них — и предателя. Это отношение Христа с Иудой разбилось уходом Иуды, не отказом Христа.

Это первое, что мы должны помнить: Господь, приглашая нас на этот пир, приглашает нас как равных. Но мы скажем: «Мы нищие, мы недостойны, как можем мы прийти на этот пир? ». Вспомним притчу о званых и избранных ( Лк. 14: 16-24 ) , о том, как хозяин уготовал пир для брака своего сына и, когда все было готово, послал своих слуг звать приглашенных на пир. Но они не хотели прийти, у каждого была своя забота, им некогда было. Один купил землю, и ему надо было ее осмотреть, другой купил волов, он должен был их испытать, третий женился, ему некогда было думать о чужой радости и о чужом браке. И хозяин разгневался, горько ему стало, что равные ему по праву, друзья его с давних пор так отвернулись от него, сочли, что самые порой мелкие мелочи, самые случайные события их жизни для них важнее исключительного события в его жизни. И он послал своих слуг уже не достойных искать, а голодных, и нищих, и бездомных, искать тех, которые не откажутся, потому что в их жизни ничего нет, не от чего отказываться, они обездолены до конца.

Слуги обошли дороги, и пути, и переулки и собрали Господу нищих. В притче мы видим, как они все воссели, одетые в брачную одежду, в праздничную одежду, достойную брака, кроме одного, который вошел в своих лохмотьях. И можно себе поставить вопрос: почему такая жестокость со стороны хозяина, что этого человека он велел изгнать вон? Откуда тому было взять брачную одежду, как он мог оказаться умытым, убранным, одетым к браку, когда его подобрали на каких-то перекрестках?.. А другие? Все нищие такие были, всех слуги хозяина собрали рваными, грязными, усталыми, но каждый, входя, желая воздать честь хозяину, который такую доброту проявил, умывался, как это было принято в древности. Когда приглашали гостей, им раньше всего предоставляли после пути вымыться и одеться, и чтобы один гость перед другим не стыдился, хозяин предоставлял одежду, которая была достойна праздника.

И вот каждый из них вошел, и умылся, и оделся, и убрался, и пришел на пир. Только один отказался, прошел мимо всего этого, как бы говоря: «Я пришел сюда, потому что здесь едят». Он вошел в своих лохмотьях, потому что до хозяина и до брачного пира ему не было дела. Он хотел просто разделить стол, и он не был принят, потому что на таких началах равным не бываешь. Любовь делает равными, гостеприимство эту любовь облекает в достоинство. И вот почему, подобно нищим, бездомным, оборванным, которых собрали слуги по дорогам и проселкам, и мы можем принять Христово предложение: зная, что мы недостойны, зная, что у нас ничего нет, кроме облекающей нас милости Божией, кроме допускающей нас до равенства любви Господней.

Это первое, что останавливает внимание в этом образе обедни, то есть пира, Тайной вечери. Второе — то, что Господь нам предлагает особую пищу. Пища — это приобщение: когда мы делим хлеб, мы все участвуем в одном хлебе. Но здесь не простой хлеб и не простая чаша, здесь нечто гораздо большее. Господь под таинственным видом хлеба и вина предлагает нам приобщиться Ему Самому, то есть не только разделить с Ним то, что у Него есть, но с Ним разделить то, что Он Сам есть, стать через это приобщение тем, что Он Сам есть. Как Афанасий Великий говорил, Бог стал человеком, чтобы человек стал Богом. Бог во всех отношениях стал тем, что мы есть, чтобы через это нам дать возможность стать тем, что Он есть. Тайна есть в пище и в питании. С одной стороны, человек — плотяной и вещественный, он своими корнями уходит в сотворенный мир. Часть своей жизненной силы, своего существования, жизни своей мы черпаем в этом естественном мире: мы едим хлеб, мы пьем воду, мы приобщаемся всему тому, что видимо вокруг нас. Мир вокруг нас, как один русский богослов сказал, — как трапеза. Мир представляется нам минутами как Божия любовь, ставшая животворящей пищей, и в этом отношении, приобщаясь тварному, мы от него неотделимы, и наша человеческая судьба включает в себя судьбу всего видимого.

С другой стороны, человек духовен, он своими глубинами приобщен Богу, он живет не одним хлебом, но и словом Божиим, творческим словом, которое его вызвало из небытия в бытие, словом жизни, прощения, которое его содержит и животворит и, наконец, словом воскрешающим, которым мы облечемся телесностью для вечной жизни.

И в этом тварном мире, где человек отпал от Бога, где он уже бессилен вознестись к Богу духом пламенным, Бог делается человеком. Он делается плотью для того, чтобы стать нам доступным на том простейшем уровне, который нам безусловно доступен: не на шатком уровне наших душевных переживаний, которые то яснее, то туманнее и всегда неустойчивы, но на той природной тварной глубине, которая не подлежит случайностям наших переживаний, — на уровне нашей телесности. Через этот хлеб, который стал Его Телом, через это вино, ставшее Его Кровью, Он нас приобщает к области духа и к Божественному миру.

И вот здесь мы видим, что эта тайна общего стола обедни, Тайной вечери имеет, с одной стороны, такое громадное нравственное значение: через любовь Господню, через то, что мы ее принимаем трепетно и благоговейно, мы удостаиваемся Его гостеприимства, и делаемся Его друзьями, и приравниваемся Ему, ставшему Человеком нашего ради спасения. И, с другой стороны, в пределах этой любви и гостеприимства, вокруг этого стола мы приобщаемся вечной жизни, делаемся причастниками хлеба и вина, которые стали Телом и Кровью воплощенного Слова Божия.

Нам придется еще вернуться к вопросу о значении вещества, потому что значение вещества забывается, и на Западе, может быть, еще больше, чем на нашем православном Востоке. Но сейчас я не буду останавливаться на этом, а хочу обратить ваше внимание на другое слово, на слово «Литургия». Греческое слово Литургия переводится «общее дело», дело народное, и, значит, сказанное в самом начале о том, что Божественная литургия является событием, совершаемым Богом, не до конца исчерпывает вопрос. Да, действует Бог, но действует Бог не без нас. Это общее дело Божьего народа, с одной стороны, и Бога этого народа — с другой стороны. Это соучастие, это сотрудничество, это событие в том смысле, что это — со-бытие Его и наше. Мы не только совершаем вещественное приготовление хлеба и вина, мы делаем гораздо больше: мы предоставляем Богу нашу веру, и нашу надежду, и посильную нашу любовь. Где нет веры, там нет чуда, потому что нет Царствия Божия, и в этом отношении без человеческой веры Бог не может нас сделать участниками этой тайны Небесного Царства. В этом отношении наша вера так же необходима, как Божественное воздействие. Общее дело может быть еще более дивным, чем гостеприимство, потому что мы не являемся только теми, кто получает от Бога, мы являемся одновременно теми, кто обусловливает Божий дар не только своим нищенством, но и ответом этого нищенства на Божию любовь и щедрость.

Я думаю, что только такой человек, который отказывается от общей жизни во Христе, должен считать, что он вне Литургии, потому что (и это мне кажется очень важным для нашего православного сознания) мы не ставим на первое место приобщение, а — приобщенность. Приобщение, то, что мы принимали таинство в такой-то день за таким-то богослужением, обусловливается всецело тем, что я приобщен цельной, всецелой жизни Церкви и через нее — Христу. И человек, который не приобщается за Литургией сегодня, потому что его духовная жизнь следует определенному ходу и он хочет приобщиться в определенный момент, когда он к этому созрел, прав, так же как другой человек, у которого ход духовной жизни иной, тоже не подпадает под осуждение. Но тот и другой до конца участвуют в Литургии, постольку поскольку они до конца участвуют в жизни Церкви. Я говорю, разумеется, не о каком-то внешнем участии, а о той основной, глубокой приобщенности к тайне Церкви, вне которой не может быть самого причащения.

Вы сказали о нравственном значении причащения. Разве его значение не превосходит уровень просто нравственности?

Я употребил слово «нравственное» в более широком смысле, чем просто нравственность, — как все внутреннее, все нутро. И конечно, во всякой молитве, во всяком таинстве, но особенно в Божественной литургии, которая является как бы небом на земле, это переживание, этот мистический момент может быть наиболее глубок.

Если мы, лично и вместе, не будем из тех таинственных откровений, которые нам даются постоянно в Литургии, учиться жить духовной жизнью, а будем оставаться только в области душевности, то Литургия будет нам в самом основном и глубоком непонятна. Нам часто кажется, что духовное — это чрезвычайно высокая, утонченная, особенно близкая к Богу душевность. На самом деле из чтения молитв, из изучения облика святых ясно, что есть какой-то разрыв между этими двумя областями, есть какой-то предел душевности, и есть область духа совсем иная, где Бог действует совершенно иным образом. Разумеется, все, что в человеке происходит, имеет тоже отражение в его душевности и в его телесности, но то, что происходит особо в духе, — не есть душевность, как бы она ни была высока. Это приобщенность чему-то, что превосходит тварность, и в этом отношении аскетический подвиг как его понимает православие — очень своеобразен. С одной стороны, он использует все силы душевные и все силы телесные, но, с другой стороны, он не имеет целью что-то создать, а освободить человека, сделать богоприемным, раскрыть его, как чашу, как руки. Подвиг не стремится сделать человека самодовлеющим. В этом важная черта аскетических советов, которые мы находим в Православии, — богоприемная немощь, то, о чем апостол Павел говорит так подчеркнуто: сила Божия в немощи совершается ( 2Кор. 12: 9 ) . II Раньше, чем коснуться вопроса о призывании Святого Духа в Литургии и о том месте, которое в ней уделено Лицам Святой Троицы, я хочу остановить ваше внимание на двух выражениях, которыми характеризуется Божественная литургия, потому что эти два слова нам откроют нечто, что для нас важно в понимании этой службы. Это, во-первых, слово «Евхаристия», а во-вторых, греческое выражение кинония, то есть общение. «Евхаристия» обозначает две вещи. В современном словоупотреблении это слово значит «благодарение», но в более древний период, так же как русское слово «благодать», это слово значило одновременно и благой дар, и самое благодарение. Употребление слова «благодать» в смысле благого дара, подарка мы находим в каноне святому ангелу-хранителю, находим в одной из утренних молитв: «если по заслугам спасешь нас, Господи, это не благодать, а долг только», говорится в молитве. Здесь слово «благодать» надо понять в простом смысле: не благой дар, не подарок Твоей любви, а выплата заслуженного, то есть погашение с Твоей стороны долга, который Ты имеешь, вернее, имел бы по отношению к праведнику. Так и слово «евхаристия», хотя значит преимущественно или даже исключительно «благодарение», имеет эти два смысла, и каждый из этих смыслов в соединении с другим дает полную, богатую картину того, о чем идет речь.

Литургия есть величайший дар, самый благой, самый совершенный дар, который Бог может нам подарить. В Литургии мы находимся уже теперь, будучи земными людьми, на небе. Это, как выражался Иоанн Кронштадтский, уже «небо на земле», причем небо в полном, богатом смысле этого слова: присутствие Самого Живого Бога в нашей человеческой жизни и обстановке и превращение этой земной обстановки в явление небесных вещей, когда каждое действие, совершенное на земле, имеет небесный смысл, когда каждый предмет, который мы употребляем на земле, обозначает нечто небесное.

К этому мы вернемся, когда будем говорить о символах Литургии, но это так прозрачно и ясно, например, в великом входе, в херувимской песни, Иже херувимы тайно образующе: «Мы, которые таинственно, неизреченно являемся образом самих херувимов и поем Живоначальной Троице трисвятую песнь, отложим теперь всякое земное попечение». С одной стороны, если смотреть глазами плоти, мы видим, что идет шествие людей: идет прислужник со свечой, идет дьякон и несет сосуд с хлебом, идет священник и выносит чашу с вином. Они двигаются из того предела, где заготовлены были дары, для того чтобы поставить их на святом престоле, действие необходимое и простое, потому что приготовленное сначала должно быть принесено теперь в центр молитвенного церковного события. Это физические действия, которые всякий может обнаружить, но одновременно для тех, кто знает, о чем идет речь, здесь явно что-то другое.

Этот хлеб — образ Божия Агнца, Мужа скорбей ( Ис. 53: 5 ) , воплотившегося Сына Божия, агнца, который был приготовлен на проскомидии и заклан, надрезан крестообразно, и так же в чаше приготовлен образ Его крови. Это шествие, когда закланный агнец приносится на алтарь освящения, и молитва, которую священник в это время читает, об этом говорит: «Благообразный Иосиф с древа снем (сняв) пречистое Тело Твое, плащаницею чистою обвив и вонями (ароматами) во гробе нове покрыв положи». Это погребальное шествие закланного Агнца, закланного Сына Божия, но за ним мы опять-таки видим другую реальность. Заклание это — не только событие в истории, но и событие, которое покоится в самых глубинах Божией премудрости, это тайна, сокрытая до начала века, это тайна, которая пребывала в Боге как знание о том, что будет, когда человек будет сотворен, когда он отпадет от своей славы, будет ужален смертью и когда Сам Бог станет человеком, чтобы человека сделать Богом, по слову Афанасия Великого.

Поэтому в образе закланного Агнца мы видим покоящиеся в самых глубинах Божественной любви сострадание к человеку и предведение о том, что будет, и спасительное Божие действие. Это то, что можно видеть на земле, но Церковь видит больше. Она видит и знает из опыта церковного, что Христос воскрес из мертвых, смертию смерть поправ, что крестная смерть Христа Спасителя была победой над смертью, что не было такого момента, когда воплотившийся Сын Божий был поражен злом, был только миг, когда казалось, будто зло и смерть восторжествовали, тогда как на деле в это самое мгновение зло, и смерть, и ад были поражены смертельной раной. Церковь в этом закланном Агнце, мертвом теле Христа видит уже победу. И она видит еще больше, потому что Тот, Который умер на земле крестной смертью, Тот, Который погребается Иосифом и Никодимом, Тот, над Которым рыдает Мать, Тот, Который оставляет Своих учеников осиротевшими и отчаянными, никогда не разлучался от славы Отчей.

В начале Литургии священник кадит вокруг престола и говорит: «Во гробе плотски, во аде же с душею яко Бог, в рай с разбойником, и на престоле был еси со Отцем и Духом, вся исполняя, Неописанный (Неограниченный) ». То есть, пока Ты лежал плотью Своею во гробе, душа Твоя, сияя Божеством, была в аде, побеждая ад, освобождая пленников от века, как говорит другая церковная песнь. Но вместе с этим Ты был уже в раю с тем разбойником, которому Ты обещал, что он будет в тот же день вместе с Тобою в раю, и все время Ты находился одесную славы Бога и Отца с Духом Святым, Неописанный, то есть неограниченный ничем.

И это Церковь прозревает: в то время, как слепой плотской ум видит только вещественное перенесение хлеба и вина, нужных для совершения таинства, вера прозревает смысл действия. И еще Церковь нам открывает, что это шествие, которое казалось поражением, является славой, и Христос, Который как будто здесь уносится на погребение, одновременно торжествующе движется во славе. Об этом — вторая часть херувимской песни: «яко да Царя всех подымем, ангельскими невидимо дориносимого чинами. Аллилуйя». То есть отложим всякое земное попечение с тем, чтобы встретить Царя всех, Который, как победоносец, носим теперь ангельскими чинами. Аллилуйя: слава Богу, слава Богу, слава Богу.

Вот каким образом переплетается видимое и невидимое, и каким образом через видимое и постигаемое умудренный смыслом человек восходит еще дальше к тому, что невидимо, и открывается вере и раскрывается Богу. Это я привел в пример тех церковных действий, которые так богато нам раскрывают одновременно две разные стороны того же события.

Что касается до Евхаристии, именно это и случается. Богатейший дар и одновременно — наше благодарение. Что Литургия является богатейшим даром Божиим, предельным выражением Божественной любви — нам не трудно понять, но каким образом Литургия может являться одновременно самым совершенным способом нашего благодарения? Тут, мне кажется, нам дает намек на ответ, и больше, чем намек, один из псалмов, который читается в правиле, приготовляющем нас к причащению Святых Тайн. Там говорится: Что воздам Господеви о всех яже воздаде ми? ( Пс. 11: 3 ) — чем я отплачу Господу за все, чем Он меня одарил? Если поставить этот вопрос, то многие, вероятно, все начнут думать: что я могу дать Богу, что выражало бы как можно более совершенно мою признательность, мою любовь, мое изумление о том, каков Он есть и что Он для меня делает? И поставив вопрос так, мы можем думать, что единственное, что мы можем дать Богу, — это любовь. И на самом деле, в книге Притчей говорится: Чадо, дай мне сердце твое ( Притч. 23: 26 ) . Что мы Богу можем дать? Все — дело Его собственных рук, все принадлежит Ему, но одно мы можем Ему дать, над чем Он не имеет власти — это наше сердце, потому что любовь не может быть получена иначе как дар, как подарок. Святой Максим Исповедник говорит: Бог все может, кроме одного, — Он не может заставить человека Его любить, потому что любовь и свобода неразлучимы друг от друга.

Значит, сердце человеческое можно отдать, любовь можно дать Богу. Но любовь — понятие многогранное. Когда мы говорим о любви, нам всегда думается о радости давать: человеку, которого мы любим, Богу, поскольку мы Его любим, мы хотим что-то принести в дар. Возьмите волхвов, которые, увидев звезду, предварившую приход Спасителя, принесли Ему свои дары — золото, фимиам и мирру. Золото — как царю, фимиам — как Богу, а мирру — как человеку, предназначенному к погребению. И каждому человеку, и Самому Господу мы в той или иной мере хотим принести эти же самые дары. Но любовь не ограничивается принесением дара. Апостол Павел в одном из своих посланий, повторяя слова Христа, которые не записаны в Евангелии, пишет: как говорит Господь, блаженнее давать, чем принимать ( Деян. 20: 35 ) . В псалме, которым я начал это рассуждение: что воздам Господеви о всех яже воздаде ми? — псалмопевец дает ответ: чашу спасения прииму и имя Господне призову ( Пс. 115: 4 ) . Приму чашу спасения… Для того чтобы быть в состоянии принять дар сердцем открытым, сердцем радующимся, надо не только любить, но надо верить в любовь того, кто дает. В нашем земном опыте это так ясно: если человек, которого мы не любим, нам дает, мы стараемся отплатить чем-нибудь, лишь бы быть свободным от долга благодарности и от душевной связи, которая создается через подарок. Если мы не верим в любовь человека, дающего нам подарок, нам тяжело получать. Только когда, с одной стороны, мы уверены в чистоте, совершенной светлости любви, из которой исходит дар, и, с другой стороны, когда сами любим дающего так, чтобы его дар был для нас чистой радостью, можем мы получить и принять до конца. Но тогда принятие нами предложенного подарка является самым глубоким, самым совершенным выражением нашей благодарности. Вот почему Евхаристия, которая является величайшим даром Божиим, когда она нами принимается сердцем открытым, ликующим, умиленно-благодарным, нежным, является одновременно и самым совершенным нашим благодарением, то есть той самой совершенной радостью, которую мы можем принести Богу.

Это нам важно помнить, потому что Литургия является уже новым соотношением в вечности, радостью не земной, а небесной. Если мы поставим себе вопрос: за что мы благодарим Бога? — мы получаем два ответа. С одной стороны, в Божественной литургии Господь предлагает нам пищу, которая нас делает не только небожителями, но делает нас общниками, соучастниками Божественной природы. Через Божественную литургию, в пределах Церкви, силой и благодатью Божией мы так соединяемся с Христом Спасителем, как члены тела являются одно между собой, с главою и друг с другом. И в этой тайне тела, в котором каждая клетка, каждый член является не частью механизма, где одна часть может быть заменена для того, чтобы сам механизм не был уничтожен, каждый член есть именно плоть от плоти и кость от кости. В этом теле совершается то, что Игнатий Богоносец называл «всецелый Христос», «явление всецелого Христа». Глава вместе со всеми частями тела связана так, чтобы Церковь вырастала из тысячелетия в тысячелетие, принимая все новых и новых живых людей и соединяя их все глубже и глубже со Христом. И это тело становится постепенно всечеловечеством, но не природным, каким мы знаем человечество, и себя, и друг друга, а человечеством, возведенным к настоящему его призванию — быть тем, что есть Христос в отношении к Богу и Отцу.

Здесь есть за что благодарить, но более конкретно еще мы благодарим за то, что Божественная любовь, предлагая нам вечную славу, не предлагает нам собственным трудом, кровью своей только получить небесное Царство. Божественная любовь в воплощении Сына Божия являет нам беспредельность своей жертвенности, своей спасительной солидарности с нами. За это мы тоже благодарим. И тут мы доходим до момента, который очень важен. Если мы действительно, на самом деле, всерьез верим, что через причащение Святых Тайн мы соединяемся со Христом, так что во веки вечные Его слава будет по приобщению нашей славой, что Его Сыновство по нашему приобщению к Нему станет нашим сыновством по отношению к Богу и Отцу, что нашим приобщением на земле начинается приобщение и вечной славе, и временной исторической судьбе Христовой, — если мы хотим с Ним быть во славе, мы должны быть с Ним на кресте.

Помните место в Евангелии, где мать апостолов Иакова и Иоанна, услышав, что Господь идет в Иерусалим, чтобы завершить Свое дело служения, подходит к Нему и начинает молить о своих сыновьях: дай им воссесть одесную и ошуюю Тебя в Царствии небесном ( Мф. 20: 20 ) . И Христос ставит им вопрос: способны ли вы пить чашу, которую Я буду пить? — то есть приобщиться той судьбе, которая Моя судьба; способны ли вы креститься тем крещением, которым Я буду креститься?

Здесь выражение, трудно понимаемое на русском языке, но на греческом слово «крещение» значит «погружение»: готовы ли вы погрузиться, уйти с головой во все то, что будет сейчас со Мною происходить? И их ответ: да. И тогда Христос им говорит: Чашу, которую Я буду пить, и вы испиете, крещением, которым Я буду креститься, и вы будете креститься, а кто сядет одесную и ошуюю Меня, то определить не от Меня зависит.

И здесь обетование Христа обращено не к нашим духовным вожделениям, не к мечтам о небесной славе, а к готовности любовь проявить делом: если вы Меня любите, то вы со Мной до конца разделите Мою земную трагическую судьбу. Если вы ее не хотите, значит, вы не хотите делить судьбу со Мной, а хотите только трагедией Моей жизни и смерти извлечь себе пользу, выгоду… Это та же самая картина, как то, о чем мы говорили в прошлый раз, когда я упоминал о человеке, который вошел в небрачной одежде на пир Господень: ему не нужно было быть гостем, ему нужна была предложенная пища. Глубокое отношение гостя и хозяина ему было неинтересно, он только хотел хлеба.

В Евангелии мы находим нечто подобное в другом месте, когда люди хотели Христа сделать царем, после того как Он их накормил хлебами и рыбой в пустыне. Он им говорит: вы потому этого хотите, что вы ели хлеб (Ин.)

6: 26 (. Тут та же самая тема: если нас со Христом соединяет любовь, то эта любовь нас должна сделать неразлучными с Ним в трагедии Его жизни, и если наша любовь совершенна, то мы должны быть готовы с Ним разделить трагедию крестной любви, проявленной в Нем, даже не задумываясь над тем, что потом будет. Достаточно нам так любить, чтобы с Ним быть одно во всем, но конечно, раньше всего в горе, в страдании, в трагедии, а только потом в ином. И здесь третий аспект вообще любви — способность не только давать и получать, но так крепко соединиться с любимым, чтобы жить только им и в нем, иначе сказать, умереть для себя с тем, чтобы жить для него.)

И это сказывается тоже в Божественной литургии, когда мы благодарим Бога не только за Его благодеяния, но за все в жизни, не ограничивая никаким образом нашу благодарность. Потому что если мы во Христе, все в жизни является нашим со-участием в Его судьбе на земле, за исключением нашего греха, который и является тем, что должно быть очищено и изжито.

И тут я хочу сказать одно слово о последнем выражении, характеризующем Литургию: «кинония», общение. Общение со Христом, во Христе с Духом Святым, действием Святого Духа, Который есть Дух сыновства, неизреченно взывающего в нашем сердце Авва, Отче (Рим.)

3: 3 (. Но кроме того, это общение идет не только в глубь вечности, но и в ширь времени. Все те, которые из одной чаши причастились Тела и Крови, сроднились через Христа в одну единосущную семью, приобщенную истинному человечеству Христову, — это новая тварь, о которой говорит Священное Писание: во Христе вы стали новой тварью) 2Кор.

5: 17 (не только нравственно, но всем, что только в нас есть. Приобщаясь Святых Тайн, мы приобщаемся Христу Спасителю, через Него сродняемся неизреченным образом с Духом и Отцом, но одновременно приобщаемся и соединяемся по-новому, по-благодатному, по-небесному и чудесному со всей тварью, со всяким человеком, и дальше человека — со всем тем, что Богом сотворено и что в Боге движется и имеет свое бытие. III Каждая церковная и частная молитва, каждая православная молитва начинается всегда призыванием Святого Духа. Часто нам объясняется, что мы только Духом Святым можем обратиться к Богу. Это Тот Дух, Который есть Дух Христов, Дух сыновства, и только вдохновением Святого Духа мы можем обращаться к Богу и Отцу именно как к Отцу, только Он в глубинах нашей души может нас подвигнуть к тому, чтобы говорить Богу Авва, Отче) Гал.

Но настаивают также и на том, что всякая церковная молитва построена по схеме нашей веры во Святую Троицу. Духом Святым нам дается познание Христа, без вдохновения Святого Духа, без того чтобы Он нам открыл, что Иисус есть Христос Сын Божий, мы этого познать не можем ( 1Кор. 12: 3 ) . И дальше, как говорит Сам Спаситель в Евангелии от Матфея, никто не знает Сына токмо Отец, ни Отца никто не знает токмо Сын и ему же аще волит Сын открыти ( Мф. 11: 27 ) , то есть никто не знает Сына, кроме Отца, и никто не знает Отца, кроме Сына и тех, которым Сын эту тайну откроет, если захочет и как захочет.

Таким образом Дух Святой нам открывает ведение Христа, приводит нас к познанию Его как Бога нашего, как Спасителя и как Сына Отчего, и это познание, вернее, Христос, нами познаваемый, оказывается, по Его собственному выражению в Евангелии от Иоанна, дверью ( Ин. 10: 7 ) , через которую надлежит войти, которой надлежит пройти для того, чтобы через Сына познать Отца. И только пройдя Духом Святым путем Сына, мы можем подойти к Отцу и поклониться Ему в Духе и в Сыне.

Но, кроме того, надо обратить внимание на чрезвычайно важное свойство молитвы Святому Духу. Евангелие нас учит, что Дух Святой был послан Сыном от Отца сначала совокупности всей Церкви, как нам повествует об этом Евангелие от Иоанна в 20-й главе, в вечер Воскресения Господня, когда Спаситель стал посреди Своих учеников, дунул и сказал: Примите Святого Духа ( Ин. 20: 22 ) . И затем, пятьдесят дней спустя, в день, который мы называем праздником Святой Троицы, этот же Святой Дух, живущий в Церкви, был дан каждому из учеников Христовых, созревших к тому. До этого Дух Святой, конечно, был, Дух Божий дышал над водами, как нам рассказывает начало книги Бытия (Быт.)

1: 2 (. Духом Божиим созданы небеса и земля, Дух Божий вдохновлял пророков, но Его отношение к твари было как бы внешнее. Теперь Он вошел в совершенно новое отношение к твари через искупление, совершенное Христом, и через дар Святого Духа Церкви, которая стала храмом Святого Духа, местом Его пребывания на земле, стал как бы внутри-тварным. Но Дух Святой, который дается Церкви, это уже предвкушение тайны будущего века. Познание Христа в каком-то смысле) конечно, далеко не полном (находится в пределах исторической судьбы мира. Христос стал человеком, Христос есть Спаситель, и мы Его познае́м как Судию на грани между временем и вечностью. И только в вечности мы Его позна́ем в полном смысле как Слово Божие в Его таинственном соотношении с Отцом. Но Дух Святой и Его присутствие в мире, в пределах Церкви, уже дает нам предвкусить тайну будущего века.)

В этом отношении призывание Святого Духа в каждой церковной молитве говорит о том, что всякая церковная молитва, будь то частная, будь то коллективная или всецерковная, уже за пределом нашего исторического становления. Эта молитва уже принадлежит вечности, хотя она происходит в этом мире, точно так же как земная жизнь Церкви есть уже жизнь будущего века в пределах нашего времени. Это небо на земле, пока земля еще не прошла. Это еще не будущий век, когда будет новая земля и новое небо ( Откр. 21: 1-2 ) , но это уже соединение вечного и временного.

Так что призывание Святого Духа, с одной стороны, является нашим свидетельством о том, что мы действительно находимся в пределах вечности, а не только в пределах времени, а с другой стороны, призывая Святого Духа, мы Его умоляем расширить наше временное бывание до безмерных пределов вечного.

В одном месте Литургии это как-то особенно ярко чувствуется: это то место, когда перед освящением Святых Даров, перед тем, как священник произносит над ними слова: и сотвори хлеб сей пречистое Тело Христа Твоего, а яже в чаше сей — честную Кровь Христа Твоего, — перед этими словами возносится молитва Святому Духу. Очень важно понять, какое она имеет значение. Речь не идет о том, Которое Лицо Святой Троицы совершает это чудо изменения хлеба в Тело Христово и вина в Кровь Христову. Во всяком действии нашего спасения со-действуют, со-участвуют все Три Лица Святой Троицы. Речь идет не о том, как совершается это чудо преложения Святых Даров — именем ли Христовым и повторением Его слов, как считается у западных христиан, или действием Святого Духа, как ожидаем мы. Речь идет о том, что самое чудо освящения Святых Даров немыслимо как событие земное, совершающееся только в пределах земли или даже в пределах времени. Это событие, которое возможно только в вечности, когда мы уже будем находиться или, вернее, когда мы уже находимся как бы предварительно, как бы упреждая ход истории, в Божией вечности.

Тут эсхатологический момент имеет центральное и решающее значение. Вся церковная действительность, включая этот хлеб и это вино, вдруг становится содержанием вечности, а вечность — содержанием данного мгновения времени. В этой вечности нет ни «раньше», ни «позже», ни «теперь», а все со-присутствует Богу, все одновременно содержится в Нем. Тайна вечери Христовой, первой Евхаристии, первой Литургии, совершенной самим Спасителем, делается реальностью данного мгновения. Это не повторение, не изображение того, что когда-то произошло, но сама сверхвременная реальность: мы входим в вечность, где нет ни прошлого, ни будущего, а только одно настоящее. Очень важно понять, что весь смысл, все значение этой молитвы в том, чтобы подчеркнуть в нашем сознании и осуществить в церковном опыте этот переход от времени к вечности, от непрерывного течения, изменения, становления и относительности к абсолютному, безусловному, неизменному. «Неизменность» здесь не есть неподвижность, но преизбытствующая творческая жизнь, в которой одно мгновение не вытесняется другим, как на земле, а входит во всеобъемлющую полноту жизни.

Мы начинаем Литургию тоже призыванием Святого Духа. Перед тем как произнести первые слова: Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа… — священник молится именно молитвой Святому Духу, Царю Небесный.

Уже раньше, когда он совершал проскомидию, то есть приготовление, все обрамлялось мыслью, что Литургия вневременна, что она совершается и пребывает в вечности, являя вечность в пределах времени. Только это делает возможными некоторые другие свойства и черты Литургии. Это позволяет рассматривать Литургию как благодарение и делает возможным для христианина, поскольку он приобщен духу Церкви, духу Христа, приносить это всецелое и порой почти невыносимое для наших человеческих способностей и сил благодарение за все, такое благодарение, которое охватывает не только счастье, не только очевидные благодеяния Божии, не только как бы даже скрытые Божии благодеяния, но охватывает и всю трагедию мира, охватывает все без исключения, не оставляя в стороне ничего.

Так благодарить можно только в вечности, потому что только в вечности можно оглянуться на всю трагедию мира и истории и увидеть ее оправданной и осмысленной. Только когда все совершится, все будет завершено, все будет закончено, сможет тварь сказать, что Бог был прав. До этого происходит постоянное борение между безусловным доверием к Богу и ужасом, который охватывает тварь перед лицом ею переживаемого. Вы наверно помните место из книги Откровения Иоанна Богослова, где нам говорится, что, когда все совершится, станут мученики, и восхвалят Бога, и скажут: Ты был прав, Господи, во всех путях Твоих ( Откр. 15: 3, 16: 7 ) . Или то место из Евангелия, где Христос нам говорит, что премудрость будет оправдана детьми своими ( Мф. 11: 19 ) . Это возможно только когда все совершилось, когда все завершено и тварь может взглянуть и понять, что действительно премудр замысел Господень, несмотря на всю трагедию земли, на все страдания, на весь ужас, на все то, что разрывало душу и тело твари, — Бог был прав в Своем замысле и прав в Своих путях его осуществления. И только если мы врастаем в вечность, то есть только если мы живем Духом Святым, если мы прошли тесными вратами, дверью, которая есть Христос, если мы прошли путем, который есть Сам Христос, — Он Сам, а не просто что-то — и вошли в устойчивые пажити вечности ( Ин. 10: 9 ) , можем мы это сказать.

В этом отношении мы не должны обманываться: для нас чрезвычайно трудно рассматривать Божественную литургию, Евхаристию как благодарение и всецело в этом благодарении участвовать. Хотя каким-то краем души, а иногда почти всей душой мы касаемся тайны вечности, мы колеблемся, тогда как все, что мы можем сделать, это повторить слова одной из тайных молитв евхаристического канона, которую священник произносит перед словами: Поюще, вопиюще, взывающе и глаголюще, где он говорит: Благодарим Тя, Господи, за все, за все Твои благодеяния ведомые и неведомые, как бы прикрывая этим словом «неведомые» и то, что мы назвали бы благодеянием, и то, что, по нашей немощи и неспособности познать пути Божии, мы не в силах назвать благодеяниями.

Я думаю, что нам чрезвычайно важно это понять для того, чтобы место Святого Духа в Божественной литургии стало ясным, потому что положение Святого Духа сложное в нашем понимании и в нашем богословии. Он неуловим. Как говорил Владимир Николаевич Лосский в одной из своих лекций, Отец открывается через Сына, Сын открывается через Духа, а Дух остается в тайне невыразимого опыта. По слову святого Василия Великого, Сын является как бы печатью, которая нам раскрывает иначе непонятную тайну Отца. Дух Святой открывает нам глаза и раскрывает душу для того, чтобы мы узнали во Христе Того, Кто Он на самом деле есть. Но Дух Святой остается неуловим, неопределим, о Нем и Спаситель сказал: Дух дышит, где хочет, откуда Он приходит и куда Он идет никто не знает (Ин.)

3: 8 (. Единственное, что мы можем о Нем знать, это что Он нас коснулся, как ветер. И вместе с этим Он дышит во всей Божественной литургии. Как я уже говорил, Он Литургию раскрывает до беспредельности не только охвата в том смысле, что Литургия своей молитвой, своей заботой охватывает весь мир, всякого человека, всякое положение или состояние и нужду. Он раскрывает Литургию до глубин вечности, перенося нас в вечность вместе с тем временем, в котором мы находимся, как бы врываясь во время и разверзая его до пределов беспредельности, как выражается святой Максим Исповедник. Но, кроме того, Дух Святой присутствует во всей молитве Церкви, потому что, как я сказал в начале, Он есть Дух Христов, Дух сыновства, и только Его силой, действием, вдохновением мы оказываемся способными обратиться к Богу как к нашему Отцу: Авва, Отче!) Гал.

4: 6 (. И тут я хочу подчеркнуть второе особое свойство Литургии. Божественная литургия — единственная служба, которая вся обращена к Отцу — через Сына, в Духе Святом. Она обращена именно к Отцу, и это понятно) поскольку вещи нам вообще понятны (, потому что Литургия — действие всей Церкви, которая есть тело Христово и храм Святого Духа. Это действие Церкви, понятой как Тело Христово, где Глава Христос и Его члены составляют одно неразделимое целое, которое Игнатий Богоносец еще в I веке называл «всецелым Христом». И в этом теле Христовом, в единстве Самого Христа и всех тех, которые являются живыми членами Его тела, живет Святой Дух, данный сначала всей Церкви, а потом каждому лично, это тело является храмом, притом живым, трепетным храмом, пронизанным присутствием Святого Духа. Это тело по отношению к Отцу находится в исключительном, единственном и неповторимом положении.)

Вот до какого непостижимого величия нас возводит Литургия. Это действие через нас, в нас и вместе с нами Самого Сына Божия. Литургия не является просто действием какой-то человеческой общины как таковой, как группы людей, которая устремлена к Богу. Это действие Сына Божия Единородного и нас, живых членов Его тела. В этом смысле Литургия всегда и бесконечно больше каждого из нас и всех нас. Не только ее вместить до конца мы никогда не сможем, но мы никогда не сможем вырасти в ее меру. Она всегда будет тем пределом, к которому мы можем стремиться и которого достигнем только тогда, когда все уже будет завершено, за пределом Страшного суда. Но уже на земле Литургия, в силу того что является делом Единородного Сына в совокупности со всеми теми, которые Духом Святым являются в Нем живыми членами этого тела, нас ставит по отношению к Отцу в абсолютно единственное, неповторимое и ни с чем не сравнимое положение. Вот почему Литургия является единственной службой, обращенной к Богу и Отцу не посредством Сына, а в Сыне, потому что тут действие Сына, не только Иисуса из Назарета, но всех нас, ставших одним телом, одним существом с Ним и одновременно храмом Святого Духа.

Я думаю, что дело вот в чем. Напряжением всех сил нашей веры и при очень значительной нашей ослепленности, когда мы просто не видим перед собой пути, не видим ответа, мы можем сказать: я не сомневаюсь, что Бог в конечном итоге прав, но я не понимаю… Например, отец Софроний говорит в своем введении к русскому изданию книги о старце Силуане, что часто стоишь перед Богом и говоришь: «Я не могу, Господи, Тебя понять». Это может выражаться просто в нашем стоянии перед очень сложной, глубокой тайной всего в целом. Это может быть созерцательное, благоговейное настроение, когда мы стоим и видим перед собой непостижимое и говорим: «Господи, я не понимаю Тебя! Однако это лишь показывает, что я только напряжением веры могу принять Тебя».

Но гораздо чаще в жизни, особенно когда мы сталкиваемся с острым, тяжелым, как будто бессмысленным горем в своей или в чужой жизни, в событиях мира и т. д., мы идем дальше. Мы говорим: «Я не понимаю», но с таким оттенком, будто только отказавшись от понимания вообще, можно не взбунтоваться и не отвернуться. Я не говорю сейчас, что это законно или правильно — это просто факт. Та цитата, которую я давал, — это указание Иоанна Богослова, что когда все, что Бог решил совершить для спасения мира, будет совершено, когда все это принесет плод победы, тогда человек увидит, что Бог победил не для Себя, а победил для всех. И тогда все страдания, свои и даже чужие, весь ужас истории откроется перед нами как пройденный путь, не бессмысленный, а единственно возможный путь к тому, чтобы дойти до того состояния и до того взаимоотношения с Богом, которые Бог задумал для нас: чтобы мы были вовеки Его друзьями и разделяли пир с Ним в том смысле, в котором я старался этот пир объяснить в первой беседе. И тогда человек сможет сказать: «Да, Господи, Ты был прав! ».

Бог хочет нашего спасения, и Он нас к этому ведет, а мы все время делаем вещи, которые не соответствуют Его промыслу. Зачем молиться «да будет воля Твоя», если мы не творим волю Его?

Нельзя сказать, что все случающееся в мире является положительной волей Божией в том смысле, что Он хочет каждого события. Но при каждой ситуации всякое событие, всякая встреча, сложное пересечение людей и вещей является Божиим как бы творчеством, которое нам дает возможность, если мы только вникнем в Божии замыслы и не станем искать своего разума и воли, поступить правильно в пределах иногда уродливого положения. После того как Адам и Ева съели свое первое яблоко, все заколебалось, и теперь нет такого положения, которое можно назвать нормальным с точки зрения Бога. Все ненормально, потому что мы живем в падшем мире.

И Бог не только терпит. Он вместе с нами постоянно творчески старается и в нас что-то менять, и через нас что-то в мире менять, но мы-то очень часто, вместо того чтобы быть Ему сотрудниками, стараемся по-своему поступить. Мы говорим: «Ты, Господи, подожди, я это устрою, как надо, а уж потом мы поговорим. Ты говоришь: подставь ему другую щеку. Я ему сначала в зубы дам, потом подставлю щеку, и Ты увидишь, так будет гораздо лучше». И в каком-то смысле это, к сожалению, оправдывается на малюсеньком отрезке времени, потому что когда человека побьют, он становится смирным на какое-то время. И в результате мы говорим Богу: «Видишь, а если бы я подставил щеку, что было бы? ». И так мы делаем со всеми заповедями Господними, с Его советами, со всем тем, что составляет Его точку зрения на жизнь. Если бы мы исполняли то, что уже знаем как волю Божию, мы, может быть, что-нибудь узнали бы и о другом. Но беда в том, что и то, что мы знаем, мы не делаем. Например, есть какие-то основные правила, которые Господь нам предложил, а мы говорим: «Это я слышал, а Ты мне лучше скажи, что мне делать в этом специальном положении. Ты же говорил Серафиму Саровскому! ». Дело только в том, что раньше, чем Серафим Саровский услышал от Бога: «Скажи Мансурову — встань и иди », Серафим Саровский сорок с лишком лет творил Его волю в других областях. Вот единственная между нами и им разница. И мы постоянно хотим частного откровения для данной минуты, всегда оставляя в стороне общее откровение на все времена.

Кроме того, мы очень редко даем себе время посмотреть на вещи, мы большей частью спешим что-то сделать. Если посмотришь на жизнь святых: сколько лет они просто вглядывались в жизнь до того момента, когда что-то в ней увидят. Знаете, бывают для детей такие беспорядочные рисунки с вопросом: «где заяц? ». И вот держишь картинку, вертишь во все стороны, смотришь, смотришь и не видишь. Потом вдруг замечаешь зайца и тогда удивляешься, как можно было его не видеть. Так мы живем на самом деле. Жизнь является очень сложной картиной, в которую вписаны и заяц, и охотник, и собака, и многое другое. Если вместо того чтобы сказать: «собаки не видно, я сам буду лаять», мы сели бы и смотрели с уверенностью, что если достаточно долго молчать, смотреть и быть свободным от предрассудков и преждевременных решений, то мы увидим — мы, может быть, и увидели бы, и тогда нужно было бы что-то делать. Но нам кажется, что если я сейчас что-то не сделаю, то все пропадет, как будто вообще нет Бога, Который и за этим может посмотреть. Нам кажется, что если мы сейчас же чего-нибудь не сделаем, то случится что-то непоправимое. Но то, что мы делаем, часто более непоправимо, чем если бы мы переждали и попробовали понять. В некоторых областях это совершенно очевидно и ясно. Скажем, когда вы зовете врача, он вас сначала осмотрит, прослушает, потом подумает, может, опять придет, и только тогда, часто после нескольких недель, скажет: теперь я понимаю. Но в жизни мы так не поступаем, мы хотим сразу, как только увидели, так и действовать. Но для этого надо быть святыми, вот в чем проблема. Бог тоже не доволен падшим миром и знает, что мир не таков, каким Он его задумал, но знает тоже, что Он мир так сотворил, что он в конечном итоге оправдается. IV В прошлой беседе, если вы ее еще помните, я говорил о том, что призывание Святого Духа, которое является характерной чертой во всяком таинстве, и особенно в Литургии, является раскрытием перед нами того, что веянием Святого Духа, Его жизнью в Церкви мы находимся уже в будущем веке. И тем, что мы уже в будущем веке, обусловливается и освящение Святых Даров.

Теперь мне хочется отметить другую черту: это присутствие и веяние Святого Духа относится не только к Святым Дарам, к хлебу и вину. Дух Божий заполняет Собой весь храм, и всякий человек, всякий верующий, который в нем находится, тоже погружен уже теперь, в пределах нашего исторического времени, в это непостижимое присутствие вечности. Освящение, которое теперь совершается, является не только освящением Святых Даров, хлеба и вина, но одновременно — всех собравшихся. В этом смысл последнего, предельного возгласа, который вы слышите перед причащением Тайн, перед причащением священника и затем мирян. После дьяконского возгласа «Вонмем! », то есть «сосредоточим внимание, сейчас будет сказано что-то решающее, что-то имеющее основное значение», священник возглашает: «Святая святым», то есть — то, что было освящено — тем, которые освящены, то, что Божие, — народу Божиему.

И это предел того двойного ряда освящений, который можно проследить через всю Литургию. Потому что, как, может быть, мне удастся вам показать, когда мы будем подробнее разбирать самый ход богослужения, шаг за шагом не только Святые Дары освящаются, но приготовляется всякий верующий и вся совокупность верующих к тому, чтобы, освященные Духом Святым, они стали способными принять Святые Дары. В молитве, которая предшествует освящению Даров, священник молится о том, чтобы Дух Святой сошел на нас — то есть на народ — и на Дары. Если Дух Святой не сойдет на народ, если народ не станет по-новому народом Божиим, если он не будет освящен веянием и вселением Святого Духа, то некому принять приобщения Святых Тайн, не для кого совершать это таинство.

Поэтому так важно, чтобы всякий человек, который собирается принять участие в Литургии, пусть даже не причащаясь, а молясь, присутствуя, участвуя молчанием или действием или пением в Литургии, себя готовил так же сосредоточенно, так же серьезно, как мы приготовляем святой хлеб и святое вино для совершения таинства. И поэтому так важно, чтобы все без исключения в храме были настроены, чтобы это был действительно Божий народ, тело Христово, ожидающее сошествия Святого Духа, Который коснется каждого, освятит каждого, кто будет себя к этому готовить и будет к этому стремиться. Иное отношение к Литургии кощунственно, и это мы все должны помнить и понимать. Будем ли мы причащаться или нет, мы должны одинаково готовиться к участию в этом таинстве, потому что участие начинается нашим приходом и тем, что вместе с другими мы составляем Церковь, Божий народ, и мы не имеем права вносить сюда что бы то ни было, что не есть Божие.

В этом смысле мы должны быть предельно строги и честны, и в древней Церкви было правило, что никто не остается на той части Литургии, в которой он не может до конца принять участие. Этим объясняется то, что в какой-то момент оглашенные высылались из храма, позже кающиеся высылались из храма, позже еще выходили из храма те, которые не будут причащаться, потому что нельзя принимать участие в том или другом частично. Это не значит, что обязательно причащение за каждой Литургией при определенных условиях, о которых мы еще будем говорить, но пока я подчеркиваю эту сторону. И всякий участник в Литургии, то есть всякий человек, который на ней присутствует и молится, несет ответственность за неоскверненность святыни, потому что эта святыня дается не тому или другому причастнику, а дается в совокупности всему телу церковному.

После молитвы, в которой священник просит Господа Отца ниспослать Святого Духа, вернее, просит Христа послать Духа Отчего на народ и на Святые Дары, следуют две другие молитвы. Одна молитва, где священник умоляет Господа послать Духа Святого на нас так же, как Он послал Его на Своих апостолов, потому что, как я уже сказал, если некому принимать Тайны, то не для кого совершать таинства, и вторая — молитва освящения Святых Даров. Здесь соединяются воедино эти два течения, эти два ряда освящения, постепенных, прогрессивных, которые шаг за шагом ведут к встрече верующего со своим Господом в таинствах и в молитве.

Здесь я хочу сразу перейти на другую тему. Я сказал о том, что встреча с Господом происходит в таинствах, отцы древней Церкви это подчеркивали постоянно. Они подчеркивали, что таинство является дверью к познанию Бога. Познать Бога умом, переживанием вне таинств невозможно, потому что только через таинства мы приобщаемся к непостижимой жизни и реальности Божией. Только познав ее изнутри через таинства, мы можем начать ее знать всеми свойствами нашей человеческой природы — и умом, поскольку Бог уму открывается, и сердцем, и телом, и всем нашим естеством.

И тут встает вопрос о том, каким образом Бог раскрывается нам, людям, через вещество этого мира — через воды Крещения, через миро Миропомазания, через Хлеб и Вино освященные, Тело и Кровь Христовы в Божественной литургии, через освященное масло в Помазании больных и так далее. Каким образом то видимое вещество, которое нас окружает, которое кажется нам мертвым и недуховным, может стать путем, каким до нас доходит Божественная благодать? Каким образом Бог до нас доходит через вещество, тогда как мы, люди, оказывается, неспособны до Него подняться ни верой, ни молитвой, ни любовью, ни всей устремленностью иногда очень глубокой и мощной души?

Мы всегда думаем о материи, о том, что в нашем мире видимо, осязаемо, как о мертвом веществе, но не таково учение ни Ветхого, ни Нового Заветов и не таков опыт верующих в Церкви. Ветхий Завет нам ясно показывает, что Бог ничего не создал мертвым, таким, что оно не может быть в Боге, не может жить Богом, не может быть Ему послушным, не может жить в Божественной гармонии. Все Богом созданное способно на какое-то для нас непостижимое познание Бога и жизни в Боге. В Ветхом и Новом Заветах ярче всего об этом говорят чудеса.

Есть чудеса, в которых как связывающее звено участвует человеческая душа, — чудеса исцеления, например. Но есть другие чудеса, где человеческая душевность, вера, сознание не участвуют никаким образом. Это чудеса, которые Бог совершает над самой природой. Вспомните, например, усмирение бури на море Тивериадском, когда Христос, встав на корме лодки, которая погибала, обратился к ветрам и морю и повелел им стать тихими, умолкнуть (Мк.)

4: 36-41 (. Такое чудо можно понять и объяснить только двояко: это либо насилие, совершенное Богом над природой, которая бесчувственна, которая не воспринимает Божие слово, но порабощена Божией властью. Это то, что называется магией: власть воли над бесчувственным естеством. Но не таково отношение Христово, не таково отношение Бога в Ветхом Завете. Мы видим, что все Ему послушно, об этом постоянно говорит, например, Псалтирь) Пс. 18: 2, Пс. 96 и др. (. А послушно — значит способно услышать Божий глас, и, услышав Его, откликнуться радостью, и войти в ту гармонию, которую только Божия воля может установить и глас Божий может восстановить. Таким образом, мы видим, что природа создана Богом таковой, что она Его волю принимает, что она чутка и понятлива.)

С другой стороны, есть основное чудо Ветхого и Нового Завета — это воплощение. Мы о воплощении Слова Божия думаем постоянно в категориях человеческой истории, нашего спасения, и думаем о том, что Сын Божий стал Сыном человеческим, что Слово Божие стало человеком. А вместе с тем Священное Писание нам говорит, что Слово плоть бысть, Слово стало плотью (Ин.)

1: 14 (. Есть в воплощении два аспекта: с одной стороны — спасение мира, спасение человека, восстановление совершенно небывалых взаимоотношений между Богом и человеком. Но, с другой стороны, есть еще нечто. Бог, вочеловечиваясь, становится человеком не только по отношению к его душе, но и по отношению к его плоти. Божество соединяется с человеческим физическим естеством, так же как Оно соединяется с человеческим душевным естеством. Об этом говорит, например, то, что мы верим, что Тело Христово оставалось нетленно во гробе, потому именно что это тело не разлучилось с Божеством, тогда как оно разлучилось с человеческой душой Богочеловека.)

И есть целая проблема вещества по отношению к воплощению, по отношению к Богу, которая недостаточно продумана. Бог соединяется с веществом Своего неповторимого человеческого тела, и в этом соединении раскрывается что-то совершенно изумительное. Оказывается, что физическая природа способна быть богоносной, что видимый наш мир, пусть в единственном пока примере, оказался способным соединиться с Божеством и не сгореть в этом огне. Это говорит о том, чем может быть наш видимый мир. Об этом уже можно кое-что предчувствовать, предвидеть в чуде Преображения Господня, потому что Евангелие нам ясно говорит, что не только свет Божественный, нетварный лился от Христа, от Его рук и лика, но и одежда на Нем просияла светом, охваченная благодатным состоянием как бы внутри славы Божией.

И то же самое мы видим в таинствах. Хлеб и вино веянием, благодатью, наитием, силой, действом Святого Духа делаются Телом и Кровью Христовой, Божество соединяется с природой этого мира. Опять-таки это имеет громадное и недостаточно исследованное значение — о нем говорили древние отцы, а потом оно забылось. Значение в том, что воплощение Христово имеет всемирное значение, значение для всей видимой твари, для всего вещества видимого мира. Воплощение Христово по своему существу космично, потому что случившееся с плотью Богочеловека — это только явление того, к чему призвано все видимое, вся видимая, материальная тварь.

Поэтому совершение таинств имеет значение не только для нас, людей, которые приобщаются им, но имеет вселенское, космическое значение. Когда Христос стал человеком, этот видимый нами мир принял в себя Божество, соединился с Ним и вырос в совершенно небывалую меру. В Вознесении же Господнем мы видим, что то же самое тело Христово, пусть воскресшее, но все равно человеческое тело, то есть вещество этого видимого мира, возносится, и Христос восседает одесную Бога и Отца, и наша вещественность, видимый состав этого мира входит в самые глубины Троичной тайны. И каждый раз, как совершается таинство, вещество нашего мира переживает перемену.

Что случается на самом деле с этим веществом в таинстве? Своей верой, тем, что он — Божий, человек изымает из контекста падшего, греховного, тленного мира какую-то, пусть самую малую, частицу: небольшое количество воды, которая станет крещальными водами или водами Богоявления, или частицу хлеба и немного вина, или масла, или то сложное вещество, которое мы называем миром. Оно изымается из контекста греха, падения, обезбоженности и человеческой верой приносится в дар Богу. И Бог дар принимает, и эти воды, этот хлеб и вино, и масло, и миро вырываются из тленного мира и возвращаются в нетленный. Они возвращаются в свободу, они делаются такими, какими их задумал и создал Господь. Больше того: при сотворении они создавались со всеми возможностями преображения, а теперь сошествием и действием Святого Духа они уже принадлежат тайне будущего века и делаются такими, какими будут явлены в будущем веке.

Но они потому делаются способными принять благодать, что они исполнены силой Святого Духа. Они делаются способными и нас омыть от тления, и нас приобщить к миру нетленности, к миру, который за пределом смерти, к миру вечной жизни. Таким образом, Бог соединен с веществом в таинствах, но ясно, что Он соединяется с веществом разно. Воды Крещения остаются водами, они освящены, они очищены, они преображены, они исполнены благодатной силы. Но хлеб и вино, которые освящаются в таинствах, не только изъяты и преображены, они приобщены лично к тайне воплощенности Слова Божия, они являются Телом и Кровью Христа. И еще иначе соединяется благодать Святого Духа с миром. Мы верим, что когда человек помазуется святым миром после Крещения, он получает печать дара Святого Духа, и что в этой печати, в этом запечатлении он получает Самого Святого Духа, в него вселяется Господь Бог Святой Дух. Каким образом по молитве Церкви, через освящение этого вещества Святой Дух соединен с ним — нам непостижимо, потому что это миро не есть Святой Дух, и однако, оно дает нам Духа Святого.

Так же можно было бы говорить дальше и о других таинствах, в которых вещество как будто и роли не играет, где вещество заменяется словом — словом освящающим, словом очищающим, обновляющим, как в таинстве покаяния, где словом Божиим разрешаются грехи, или в таинстве брака, где слово Божие соединяет двух воедино. Или есть очень глубокая, интересная молитва на освящение колоколов, где молятся о том, чтобы Господь дал благодать этому колоколу своим звуком пробуждать в жизнь вечную заснувшие души.

В совокупности всего этого мы видим, что в Божественной литургии речь идет действительно о таинстве будущего века, когда не только проснутся человеческие души к вере, к надежде, к любви, к евангельской жизни, к устремленности к Богу; речь идет о том, что пришла эта жизнь и собой охватывает всего человека и, за пределом человека, все естество видимого мира. И происходит это воплощением Христа, освящением Тайн и изменением через приобщение человеческого естества, которое теперь стало духоносным и Богоносным.

Здесь начинается и завершается какой-то круг. Он начинается верой человека и Божиим действием, он продолжается через освященность, преображенность, духовность, богоносность видимого вещества. Он возвращается к человеку, освящая и обновляя его, приобщая тайне будущего века. Но приобщенный человек остается свободным, и здесь начинается новый круг веры, горения, духовного роста, оставления, возвращения, обновления через покаяние, очищение словом, державным Божиим словом и новым освящением духоносной, богоносной вещественностью нашего мира.

VЛитургия совершается ради тела Христова, живого организма, который, кажется, Хомяков называл «организм любви». Поэтому первое ее действие — собирание народа, не толпы, а общины, которая стоит перед лицом Божиим и только тогда может стоять достойно перед Божиим лицом, когда эта община есть организм любви.

Отсюда прямое следствие — то, что говорит Спаситель: если соберешься в храм и вспомнишь, что брат твой на тебя что-либо имеет, оставь свой дар, пойди примирись с твоим братом и только тогда иди в храм (Мф.)

5: 23-24 (, потому что вне таинства любви присутствие в храме бессмысленно. Если у нас нет сил, надо бороться, но нельзя принимать за нормальное, естественное — стояние в храме с чувством отчужденности по отношению к тем, которые в одном храме с вами стоят. Они являются плотью от плоти вашей, костью от кости вашей, они являются единым телом Христовым, в котором каждый член дорог и значителен для других. Вспомните слова Павла: может ли болеть один член тела без того, чтобы все тело не страдало? Может ли радоваться один член без того, чтобы эта радость не простиралась на всех?) 1Кор. 12: 26 (. А если не так, то это не Церковь, и тот, кто вне этой тайны любви, также вне тайны Божественной литургии. И это надо воспринимать самым резким, беспощадным, прямолинейным образом. Потому у нас так все слабо, так все неглубоко, что мы гораздо легче относимся к нашему участию в Божественной службе.)

Первое — подготовка, приход в храм. Если мы воспринимаем храм как Церковь, которую мы все составляем, тогда понятны наставления отцов Церкви и духовных писателей и мои настойчивые призывы к тому, что в храме должны царствовать совершенная тишина и безмолвие: это время, когда мы можем встретиться друг со другом только на глубинах, а совсем не на той поверхности, которая сказывается приветствиями, улыбками, разговорами.

Мы все знаем, как трудно собраться, как трудно сосредоточиться, войти в себя, установиться на той глубине и на той точке молитвенного покоя, где можно стоять перед Богом. И всякий человек, который не делает этого для себя, поступает преступно и по отношению к себе, и по отношению к святыне, которая будет совершаться. Он относится к ней небрежно, сознательно небрежно, и подпадает под суд опять-таки библейского слова: проклят всякий творящий дело Божие с небрежением ( Иер. 48: 10 ) . Горе ему! И кроме того, всякий, кто не дает другому войти во внутреннюю клеть своей души, углубиться и вмолчаться в тишину, стать перед лицом Божиим, поступает преступно, потому что нарушает самое основное в общей молитве. Общая молитва может начаться только из этих глубин, общая молитва не начинается на поверхности, на поверхности может быть почитание Бога устами, могут быть те или иные действия, которые можно совершить почти без внимания, но это не молитва, это не церковное предстояние. На этой плоскости мы Бога не встречаем или встречаем только самым краем души, где хоть на небольшой глубине мы все-таки можем что-то ощутить и пережить. Поэтому всякий приходящий в храм обязан молчать, обязан хранить свою душу для Бога и обязан и чужую душу уберечь, и кто этого не делает, тот в каком-то смысле делается преступником против чужой души и всецерковной молитвы, против тайны предстоящей Богу Церкви. И это, повторяю, надо воспринимать в самом резком, точном смысле этих слов.

Настоящая молитва не в устах начинается. Настоящая молитва идет из глубин человеческого сознания. Мы все знаем, что иногда находит на нас какая-то углубленность, внутренняя духовная тишина, которую и не хочется нарушить ни словом, ни движением, которая понуждает нас закрыть глаза, умолкнуть, утихнуть до самых недр нашей души. И когда мы уйдем так далеко в глубины наши, что найдем точку соприкосновения с вечностью, тогда мы можем кратко, тихо, собранно принести Богу несколько молитвенных слов. Но только из глубины молчания могут вырасти, родиться, заискриться слова, которые выражают молчание, не нарушая его. И это очень важно. Когда наши слова нарушают наше молчание — случилось горе, а тем более когда пустые слова нарушают зарождающееся молитвенное молчание, тогда горе это действительно неутешное.

Один из западных писателей XII века, оставшийся безымянным, говорит где-то, что если мы действительно называем Христа Словом Божиим, то есть совершенным явлением для нас воли Божией, Божией премудрости, Божией любви, то мы можем сказать также, что Отец — то бездонное творческое молчание, из которого только может прозвучать Слово, до конца Его выражающее. И это же мы должны признать о глубинах своего молитвенного молчания, о тех редких, скупых, но драгоценных словах, которые рождаются в недрах души, когда мы ушли в молчание.

И это чрезвычайно важно, потому что вне этого безмолвия не только не родится в нашей душе подлинная молитва, но вне него мы остаемся разобщенными. Пока мы вместе молимся вслух, участвуем действенно в богослужебных обрядах, мы остаемся «особыми», мы обособлены друг от друга, и только в молитвенном молчании, которое может дойти до напряжения, называемого созерцательным безмолвием, мы встречаемся на той глубине, которую не может нарушить ничто, никакая человеческая разобщенность, никакое человеческое непонимание, никакая отдаленность. Именно этого мы должны добиваться.

Если мы умеем молчать, и вживаться, и вслушиваться в то молчание, которое покоится в церкви, то скоро обнаружим, что это молчание, тишина церковная не является просто отсутствием внешнего шума, защищенностью от городского гама. Это молчание, эта тишина имеет совершенно иное качество и иную глубину. В сердце этого молчания мы можем найти присутствие Живого Бога. Это то безмолвие, которым Он облечен, это та глубина, в которую нам надо погрузиться для того, чтобы Его найти.

Если бы мы так готовились к участию в Литургии! Если бы мы с вечера знали, что нам предстоит дивная радость войти в Божественную тишину, приобщиться небу, если ради этого мы внимательно, трепетно, радостно готовились бы постом, воздержанием от всего того, что рассеивает (будь то разговор, будь то пустое, бесцельное чтение, уж не говоря о всех других видах рассеянности) , если мы встали бы утром и встретили утро молитвой, хотя бы теми словами, которыми мы на Пасху предваряем вход наш в храм: Сей день, егоже сотвори Господь, возрадуемся и возвеселимся в онь!.. ( Пс. 117: 24 ) Это день, который вышел из рук Божиих, из Его премудрости, из Его любви, и содержание этого дня — моя встреча с Богом, и в этой встрече — обнаружение всего мира, включая самых близких людей, которых я знаю часто так поверхностно и так безбожно, и включение всех в чудо Небесного Царства, уже пришедшего Духом Святым.

И затем идти в церковь, идти, стараясь не расплескать углубленность настроения, которое так легко в себе создать при внимательном, строгом отношении к себе. Дальше — вступление в храм как в то место, где присутствует Бог: Вниду в дом Твой, поклонюсь ко храму святому во страсе Твоем (Пс.)

5: 8 (. И радость этой встречи, и бережное, благоговейное отношение ко всякому человеку, который уже там или придет туда после нас. И собирание своей тишины и своего безмолвия, чтобы другому было легче на них опереться и уйти в собственное безмолвие и тишину. И охранение взаимного благоговения и молитвы — это начало такое же значительное, такое же необходимое, как и различные церковные действия.)

А затем различные действия. Молитва священника, дьякона перед Царскими вратами, где он умоляет Господа ему дать совершить это таинство. Ведь человеку сейчас придется войти в алтарь, в место, которое принадлежит только Богу. Он будет стоять перед престолом, который вместе есть жертвенник, то есть место, где приносится жертва заколения, он будет произносить слова, которые страшно произнести, совершать действия, которые превышают всякую человеческую возможность. Потому он и облачен в священнические одежды, которые символически значат защиту.

С какой бережностью надо было бы общине относиться к собранности и молитвенности своего священника, молиться с ним, молиться за него, когда он оборачивается и говорит: Простите меня отцы и братья, простите мне, людие вси, простите и благословите… С какой глубиной мы должны бы ответить, безмолвно или вслух, прощением и призыванием Бога, чтобы Бог его благословил.

И затем совершается облачение священника: он надевает на себя белую одежду, которая напоминает крещальную одежду. С какой радостью можно было бы эту одежду надевать, если бы душа не болела о том, что человек грешен: Возрадуется душа моя о Господе, облече бо мя в ризу спасения и одеждою веселия одея мя, яко жениху возложи ми венец и яко невесту украси мя красотою ( Ис. 61: 10 ) . Возрадуется душа моя о Господе… После покаянных молитв он дерзает надеть на себя эту одежду крещения, которая напоминает день, когда, отрекшись от сатаны, и от всех дел его, и от всей гордыни его, и от всей силы его, человек сочетался со Христом. А затем Господь призвал человека, потому что, как говорит апостол Павел, никто сам на себя честь не приемлет, а только кому дано от Господа ( Рим. 12: 3-8; 1Кор. )

Священник надевает епитрахиль: Благословен Бог изливаяй благодать Свою на священники Своя, яко миро на главе, сходящее на браду, браду Аароню, сходящее на ометы одежды его ( Пс. 132: 2 ) . Епитрахиль образно напоминает нам о том, что когда Аарона, брата Моисеева, посвящали в священники Бога Живого, по указанию Божию на его голову излили освященное масло, которое прообразует собой и милость и крепость Господни, и это масло текло по его волосам, по его плечам, вдоль его одежд и до земли. Так и тут: священник надевает через голову епитрахиль, которая ложится вдоль его тела до самых ног и знаменует благодать, благой Божий дар для того, чтобы человек оказался в силах делать то, что ему совершенно невозможно сделать, — стоять перед лицом Божиим, призывать благодать Всесвятого Духа, словом и действием быть как бы орудием освящения твари и превращения этого хлеба в Тело Господне и этого вина в Кровь Господню.

И для этого нужна крепость, но крепость не человеческая. В свое время, во время боя, Моисей стоял, воздев руки, и молился в течение всей битвы, всего борения, но у него не хватало сил держать руки воздетыми к небу, чтобы они не опустились к земле ( Исх. 17: 11 ) . Тогда речь шла о молитве, а здесь речь идет о таком тайнодействии, в котором человеческая поддержка недостаточна. Эти руки должен облечь крепостью Сам Господь, и вот надеваются на эти руки поручи: Руце Твои сотвористе мя и создаете мя: вразуми мя и научуся заповедем Твоим ( Пс. 118: 73 ) . Десница Твоя, Господи, прославися в крепости, десная рука Твоя сокруши враги, и множеством славы Твоея стерл еси супостаты ( Исх. 15: 6-7 ) . Нужна крепость для всего, но Божия крепость, потому что человеческая сила может только разбить Божие дело. Священнику для служения нужна Божия сила, в немощи совершающаяся: Благословен Бог, препоясуяй мя силою, и положи непорочен путь мой, совершаяй нозе мои яко елени, и на высоких поставляяй мя ( Пс. 17: 33 ) . И священник препоясуется поясом, как на работу, надевает пояс и собирается в путь.

И наконец, поверх всего, риза: Священници Твои, Господи, облекутся в правду и преподобные Твои радостью возрадуются ( Пс. 131: 9 ) . И омовение рук: Умыю в неповинных руце мои и обыду жертвенник Твой, Господи, еже услышати ми глас хвалы Твоея и поведати вся чудеса Твоя. Господи, возлюбих благолепие дома Твоего и место селения славы Твоея. Да не погубиши с нечестивыми душу мою и с мужи кровей жизни моея ( Пс. 25: 6-9 ) . Облачение совершается в алтаре, должно бы совершаться, пока народ безмолвствует, пока народ трепетом готовится войти в таинственное служение и в этот праздник церковный. Теперь священник готов служить. Но, облаченный как он есть теперь в священнические одежды, он представляет не только себя, он — евангельский образ. Он — икона, икона Того, Кто был помазанником, Христом (по-гречески Христос означает «помазанник») . И в течение богослужения он будет, с одной стороны, как Богом помазанный в образе Христа, совершать служение сверх человеческой меры, а с другой стороны, сам, внутри своего сердца, хотя он облечен в эту трагическую славу, будет предстоять перед Богом с трепетом и ужасом и внутренним плачем.

Затем начнется проскомидия, приготовление хлеба и вина, которые должны стать Телом и Кровью Христовой, а затем и самая Литургия, на грани которой стоят те слова, которые я вам уже приводил: «Теперь время Богу действовать». Теперь настало время, когда человек ничего не может прибавить к тому, что он уже сделал: то, что теперь ожидается, может осуществить только Сам Бог. VI В прошлый раз мы говорили о приготовлении народа к богослужению, о той части проскомидии, которая собой представляет приготовление людей, и часть эта, как я настаивал, чрезвычайно важная. Дальше мы увидим, что вся Литургия построена как два ряда постепенного освящения и приготовления, с одной стороны, народа, с другой стороны — вещества таинства, которые друг ко другу приближаются и встречаются в момент, когда священник провозглашает слова: Святая святым! — то есть то, что принадлежит Богу, то, что Божие до конца, — для тех, которые Божии до конца. И продолжается это движение вместе до момента самого Причащения.

Теперь я хочу сказать нечто о самой проскомидии в том смысле, в котором она всегда понимается технически как приготовление Святых Тайн. Проскомидия происходит на жертвеннике. Священник, пришедши в храм, помолившись и облачившись, приготовляет на жертвеннике дискос (по-гречески дискос значит — тарелка или блюдо) . Это блюдо на подставке, на ножке, на котором будут расположены Агнец, то есть та частица, которая потом будет освящена, и другие частицы, о которых мы будем еще говорить. Приготовляет чашу, приготовляет отдельно в небольшом сосуде вино, смешанное с водой, и впереди чаши — некое блюдо, на котором будет совершаться вынимание просфор, то есть вырезывание частиц. Направо, если глядеть в сторону чаши и дискоса, он кладет копье, налево он кладет лжицу, то есть ложечку причащения, она по своей форме и по своей идее представляет губку, вонзенную на трость, о которой говорит Евангелие ( Мк. 15: 36 ) . Поэтому они расположены одно направо, другая налево от того места, где будет совершаться это приготовление, так же, как изображается на Распятии.

Когда это все приготовлено, жертвенник представляет собой, вместе с чашей, дискосом и всем тем, что на нем есть, нечто двойственное. Часто в описаниях нам указывают, что дискос, покрытый и приготовленный, представляет собой пещеру рождения Христова. С другой стороны, он одновременно представляет собой место заклания Христа, и я сразу хочу подчеркнуть, что эти две темы (и к ним добавочно еще одна, о которой я скажу несколько слов) не являются просто сопоставлением разных тем, они связаны между собой очень глубокой связью.

Всякий человек, который рождается в мир, вызван Богом из небытия: его не было, и по державному, творческому слову он появляется в мир. В этом мире он живет, в этом мире он проходит все свое человеческое созревание и становление, и этот мир является для него началом вечной жизни за гранью смерти. Человек рождается в жизнь относительную, жизнь временную, в хрупкую человеческую жизнь, и вырастает из этой жизни через врата смерти в вечность. Для него, появляющегося из небытия, рождение — это начало жизни.

Если мы думаем о Христе и о воплощении Слова Божия, мы видим, что для Христа дело обстоит не совсем так. Слово Божие, Сын Божий, вечный, не ограниченный ни временем, ни пространством, извечный Сын Своим рождением от Девы не входит в область жизни, потому что Он есть Жизнь, а выходит из области вечной, торжествующей, победной Жизни для того, чтобы войти в область смерти, потому что Его воплощение — это уже начало умирания. Мы рождаемся из небытия в бытие, а из него — в жизнь вечную. Христос из полноты бытия входит в область бывания, относительного, ограниченного земного бытия, где царствует время, пространство и конец которому на земле — смерть.

И потому не удивительно, что тот же дискос, тот же жертвенник представляет для нас рождение Христа и начало Его смерти. Христос рождается в смерть, Он рождается в нашу смерть, Его рождение — начало умирания, и это очень ярко подчеркнуто тем, что совершается дальше.

А совершается следующее: священник берет один из хлебов, которые называются просфорами, то есть «приношение», и молитвенно вырезает из него кубическую частицу, которая собой изображает Христа. Эта кубическая частица не случайно изображает Христа: в Ветхом Завете Христос называется камнем нерукосечным (Дан.)

1: 13 (. Эта кубическая частица изображает собой именно краеугольный камень всего мироздания, Который есть Христос. В Его образ был создан человек, и Он есть начало новой твари. Но этого мало. Эта частица кладется на дискос, и тут совершается что-то очень страшное: священник заносит копие, то есть треугольный нож, и надрезает эту частицу крестообразно: Жрется) приносится в жертву (Агнец Божий, вземляй грех мира, за жизнь мира и за спасение мира, как бы указывая на заклание Агнца, и не только указывая, а мистически, таинственно, больше чем образно совершая его. И затем, положив Агнца снова на дискос, священник прободает одну сторону, ту частицу, на которой указана надпись «Иисус» и говорит: един от воин копием ребра Ему прободе.)

И затем, благословляя чашу, в которой вино и вода, прибавляет слова: и абие изыде кровь и вода, и видевший свидетельствует об этом, и свидетельство его истинно ( Ин. 19: 34-35 ) . Вот теперь перед нами образ, действительно образ рождения Христа в смерть, действительность присутствия Его, Агнца, закланного до создания мира, присутствие Агнца, ставшее действительностью теперь в пределах нашего исторического мира и бытия, причем именно подчеркивается Его смерть. Он рожден в смерть, тело и кровь Его отделены друг от друга, тело на дискосе, кровь в чаше. Это рождение в смерть, и когда я вам сказал раньше, что священник совершает действие, которое он не может не совершать с глубоким трепетом и ужасом, я думал вот о чем: у кого поднимется рука совершить заклание Агнца? Это заклание совершилось крестной любовью Святой Троицы, это заклание совершилось в воле Отца, в единстве воли Сына и Духа, но на земле это заклание совершилось преступной человеческой волей как результат человеческого греха, как печать последнего, предельного богоотступничества. И совершить это заклание на земле можно либо как совершили его распинатели Христовы, либо можно его совершить, так соединившись с волей Божией духом, верой, любовью, единством жизни, приобщенностью, чтобы совершал это действие Сам Господь нашими трепетными, испуганными руками. И совершая это, каждый священник стоит перед вопросом: что он делает? Совершает ли он таинственно, страшно то действие, которое совершил над Собой единственный Первосвященник Христос, является ли он только руками Того Христа, Который принес Себя в жертву заколения? или находит он в своем сердце что-то, что его приобщает к сонму распинателей? Здесь происходит очень страшный суд над душой священника, совершающего это действие.

Но вот заготовлен на дискосе закланный Агнец, и в чаше — излитая Им кровь. Они еще не освящены, но уже образно представляют собой реального и действительного Христа, пришедшего умереть за нас. Они еще не освящены в Тело и Кровь Христовы в том смысле, в котором они будут потом осиянны Святым Духом, Его действием, но они уже то, что святой Василий Великий называет «вместообра́зная святаго Тела и Крови», то есть то, что образно занимает место Тела и Крови и станет Телом и Кровью в течение Божественной, таинственной и страшной Литургии.

А затем вокруг Агнца собирается вся Церковь, и первая частица, которая вынимается после Агнца и поставляется на дискос, — это треугольная частица, изображающая Божию Матерь. Агнец носит Ее плоть, по плоти Он — Сын Девы, и здесь Она образно предстоит по той же причине, почему после освящения Святых Даров, когда действительно хлеб стал Телом Христовым, мы раньше всего поем песнь Божией Матери: Достойно есть яко воистину блажити Тя, Богородицу… — потому что перед нами чудом воплощения, которое сейчас продолжено освящением Даров, предлежит Тело Христово, и это Тело взято от Девы.

А затем разные члены Церкви: опять же, самый близкий после Божией Матери ко Христу духом и служением — святой Креститель Иоанн, затем святые пророки, затем святые апостолы, затем святители, то есть епископы, святые, бывшие вслед за апостолами теми основными камнями, из которых путем таинств и учения была создана Церковь. Затем мученики, которые так поверили Богу, что Его возлюбили до смерти включительно, затем те, которые не пострадали от чужой руки, но всю свою жизнь, душу и тело подчинили подвигам, действию и вдохновению Святого Духа и стали действительно образом, иконой Христа, — преподобные, то есть святые подвижники. Затем ряд святых, во главе которых стоят Иоаким и Анна, родители Пречистой Девы Богородицы. Тут поминаются святые данного храма, данного дня и те святые, которые почему-либо особенно почитаются в этом храме. И, наконец, тот святой, чья Литургия совершается. Вы знаете, что обычно у нас совершается Литургия Иоанна Златоустого. Десять раз в году, то есть во все воскресные дни Великого поста, и сверх того — в день Василия Великого, в канун Рождества и в канун Богоявления совершается Литургия Василия Великого. В древности еще совершалась (и теперь еще совершается раз в году в Иерусалиме) Литургия святого апостола Иакова. Частицы, которые изображают святых, кладутся рядом сверху вниз по три в три ряда рядом с Агнцем.

Затем поминаются предстоятели православных Церквей, епископ данной епархии, народ и правители страны и родина и, наконец, вынимается частица о всех усопших. И напоследок священник вынимает частицу, поминая епископа, который его рукоположил, и себя самого, а затем вынимаются частицы за всех, кого может успеть помянуть священник.

Говоря уже практически, чрезвычайно важно, чтобы у священника было время молиться и вынимать эти частицы. В этом отношении, конечно, составляет большую трудность и большую помеху необходимость исповедовать перед Литургией или заниматься каким бы то ни было делом перед Литургией, потому что для того, чтобы помолиться хотя бы о каждом из наших прихожан, нужно относительно много времени. Если читать внимательно каждую записку самому и молиться действительно о каждом имени, нужно много времени, и люди, приходя на исповедь перед Литургией, лишают священника радости этой молитвы. Но и тех, о которых кто-либо хочет помолиться, они лишают того, чтобы священник мог сам это делать. Тогда кто-нибудь должен читать эти записки вслух, пока он вынимает частицы, и это, конечно, большой ущерб, во всяком случае для него.

Когда все частицы положены на дискос, мы видим перед собой земную Церковь, какая она есть в действительности. Пока мир стоит и пока хоть один грешник еще не спасен, Христос является закланным Агнцем. Когда мы смотрим на иконы Христова воскресения, мы Его видим воскресшим, но с руками и ногами, пробитыми гвоздями, и с открытой раной в боку: Он — Агнец закланный, пока не совершится все, что в мудрости Божией было предусмотрено для нашего спасения. Агнец закланный и вокруг Него те, которые вошли в тайну Божией любви, Божественной крестной любви и в тайну Христова Воплощения для спасения мира, — святые. Но вместе с ними все те, ради которых Христос вошел во время и пространство, ради которых Он жил и умер, ради которых и святые несли свой подвиг любви и жертвы.

И вот мы все собраны вокруг закланного Агнца. Если мы умели бы смотреть на этот образ Церкви, то нам стало бы ясно, что мы делаем, согрешая против Бога. Если порой человеку случается увидеть страшные последствия своего преступления, он ужасается и, может быть, благотворно ужасается. Этот ужас мог бы нас охватить каждый раз, когда мы знаем, что предлежит перед глазами не священника одного, но ангелов Божиих, которые трепетно присутствуют при совершении этого приготовительного действия: распятие. Но не только распятие, потому что жертвенник, который собой изображает место рождения Христова в смерть, место, где предлежит нам уже от века, прежде века закланный Агнец, есть тоже место, откуда будет совершаться позже, в течение Литургии, торжественное шествие во время херувимской песни. Этот Агнец, закланный до сложения мира, будет выноситься видимо в образе хлеба и вина, внутренне — в виде Агнца закланного, распятого, грядущего на смерть. Но вместе с этим Он видится ангелами и нами в вере именно так, как говорит о том херувимская песнь: это торжественное шествие, где ангелы Божии носят Победителя, Сына Божия, Слово Божие, ставшее плотью. И, начав с тайны рождества, пройдя через всю тайну воплощения и распятия, мы останавливаемся у пределов воскресения.

Смертию смерть поправ, Он как победитель будет потом носим ангелами, когда мы на земле еще с ужасом видим Его распятие.

Расположив частицы на дискосе, священник ставит над ним согнутую подставку, как бы два скрещенных полуобруча, которая называется звездицей и напоминает нам о той звезде, которая остановилась над местом рождения Христова. Священник покрывает все это одним покровом, чашу — другим, потом покрываются оба сосуда большим покрывалом, читается последняя молитва — и все готово. Очень многое уже готово, очень многое совершено: народ собрался, молитвенно приготовившись уже раньше, молитвенно собравшийся духом священник, дьякон, служащие приготовились к этому страшному, величественному действию, приготовлены хлеб и вино, Церковь Христова собрана образно, и теперь мы стоим на грани совершения самой Литургии.

И вот на этой грани я вам напоминаю слова, которые говорит дьякон по-славянски: Время сотворити Господеви.

Выражение неясное, которое еще менее ясно на греческом языке, его можно перевести двояко. Либо: «Пришла теперь пора послужить Богу», — но тогда что же было сделано раньше? чем занимались? разве это не было богослужением? Либо так, как некоторые переводят: «Теперь пришло время Богу действовать».

На самом деле пришло время действовать только Богу, потому что все, что можно было по-человечески сделать, сделано, но то, чего мы ожидаем, что будет сейчас совершаться, что составляет собой сердцевину совершающегося, то есть претворение хлеба в Тело Христово, вина — в Кровь Христову, встреча между живыми душами и Живым Богом, приобщение верующих к жизни и действительности Христовой — все это никакими человеческими силами нельзя совершить. Это может совершить только Бог, и поэтому на этой грани дьякон говорит священнику, что теперь пришло время действовать Богу.

Теперь священник будет устами провозглашать слова и совершать действия, которые превосходят его во всех отношениях. То, что до сих пор было совершено, человек может совершать, стоя перед лицом чего-то очень большого, но то, что сейчас будет совершаться, он совершить не может сам, сделать не может, не может довести до конца. Он может произносить за Бога, во имя Бога решающие слова, совершать действие, которое имеет решающее значение, но силу этим действиям, силу этим словам может придать только Сам Бог, Который в действительности совершает то, о чем провозглашает священник.

И действительно, по учению Православной Церкви единственный Первосвященник, единственный Совершитель каждого таинства — Сам Христос. Тайная вечеря, как я уже говорил в одной из предыдущих бесед, не повторяется. Она была совершена единственный раз Христом, она делается реальностью данного времени и данного места, но это та же самая Тайная вечеря. Мы входим в единственную Тайную вечерю, которая была единожды и неповторимо совершена. Но это совершается в глубинах вечности, и в этом отношении — повторю уже сказанное — наше призывание Святого Духа именно это подчеркивает: присутствие, веяние, действие, пребывание в нашей среде Святого Духа говорит о том, что совершающееся принадлежит вечности. Присутствие Святого Духа — уже начало будущего века, и вся Литургия с этого момента имеет этот характер: это уже вечность, раскрывающаяся перед нами, вечность, в которую мы уже вошли, вступили, пребываем, но в которой мы еще не можем удержаться до конца. Мы пребудем в ней, а потом отзвучат литургийные слова, закончится служба и, Божиим благословением, как Сын Божий оставил славу Отчую для того, чтобы войти в грешный мир ради его спасения, так и мы выступим из этих глубин вечности, в которые мы на мгновение были погружены, для того чтобы вернуться в мир, но уже осиянными вечностью, для того чтобы в мир принести слово оттуда, опыт оттуда.

Как можно понять, что Тайная вечеря совершалась один раз и она неповторима? То есть каждый раз, когда мы приносим в жертву закланного Агнца, мы творим — «сие творите в Мое воспоминание» — новую жертву, или это всегда то же самое?

Единственная жертва — это смерть Христа на кресте, и в этом смысле она абсолютно единственна и неповторима. Тайная вечеря, которую Христос совершал, это было событие, которое, хотя произошло до распятия (потом ему не было места совершиться) , но живое действие Тайная вечеря получила только после крестной смерти, только когда был дан дар Духа Святого, и это мы видим на учениках. Христовы ученики приобщились Тела и Крови от руки Самого Спасителя, в ту же ночь они спали от уныния, бежали от страха, не смели объявить себя Его учениками, укрылись в доме Иоанна Марка страха ради иудейского ( Ин. 20: 19 ) . И только после воскресения Христова они воспрянули духом, и только после дара Святого Духа они вышли в силе и славе своего призвания. Тем, что им было дано на Тайной вечере, они не могли воспользоваться, это было как бы сокровище, которое они умели только сохранить, но плоды они могли принести только тогда, когда то, что в тот момент было образом грядущей смерти, стало уже действенным образом совершившегося искупления на кресте и дара Святого Духа, который открыл измерение вечности.

Каждый раз, когда совершается Литургия, совершается (конечно, в иной форме) сущность Тайной вечери, то есть крестная смерть Спасителя, воскресение, дар Духа Святого, вознесение, но все это содержится исторически в крестной смерти Христа и в том, что последовало. А для нас — содержится в вечности, которая не есть «раньше» или «позже», а есть каждый день, и час, и столетие пребывающее ныне, теперь. Если мы хотим приобщиться реальности события, мы приобщаемся в глубинах вечности именно Духом Святым тому, что раз совершилось, но пребывает вовек как реальность каждого мгновения. Если же мы думаем об этом как о воспоминании, которое мы повторяем, мы именно его совершаем в порядке истории, то есть события, которое имеет прошлое, настоящее и будущее, которое может отзвучать и остаться воспоминанием прошлого. И в этом отношении, говоря не о том, что на самом деле совершается, потому что об этом знает только Бог, а о том, как об этом думают люди, когда протестантские общины нам говорят «это не реальность, это воспоминание о прошлом», они ставят себя вне пребывающего ныне Бога, вне того, что у Бога нет истекшего прошлого или грядущего будущего. Есть в Нем прошлое, которое никогда не истекает, и будущее, которое никогда не является для Него новизной, а является в совокупности реальностью, покоящейся на точке, где вечность соединяет в себе прошлое, настоящее и будущее. Вот в этом отношении я хотел сказать, что мы приобщаемся одной только Тайной вечере, которая вообще только одна и была.

Это было историческое событие, но мы не можем этому историческому событию приобщиться. Мы не можем вернуться в прошлое. Мы можем приобщиться этому событию, ставшему реальностью вечности, то есть каждого мгновения. Я помню священника, который говорил, что это можно себе представить так: распятие, воскресение, вознесение, дар Святого Духа, Тайная вечеря являются как неподвижные картины, перед которыми проходит прозрачный фильм истории. Все время течет мимо, а это стоит неподвижно, и каждый раз, как время доходит, это является настоящим временем для Него, и вот в каком смысле. Когда мы погружаемся в то, что вечно, мы одновременно приобщаемся тому, что когда-то случилось, но никогда не кончилось, потому что распятие Христово случилось, но распятый и воскресший Христос носит на Себе раны распятия, пока мир не искуплен. Он и воскресший является Христом распятым, а не Христом, Который оставил позади трагедию распятия и теперь вне трагедии, — трагедия продолжается.

Если служат несколько священников, должен ли тот же священник, который совершает проскомидию, совершать освящение Даров?

Нет. Совершает проскомидию один из священников, представляя собой остальных, но Литургия совершается всеми священниками как одним человеком, то есть как священство. По Уставу (который никогда не соблюдается, потому что практически неудобно) , слова: Примите, ядите…Пиите от нея вси… должны произноситься в один голос всеми служащими, не только старшим, который служит. VII Я хочу начать сегодняшнюю беседу с замечания или вопроса, который мне был поставлен, о том, какое место личным заботам, какое место человеческому отношению отводится в богослужении, в частности — в Божественной литургии. Это можно проследить в самой структуре службы. После того как была совершена проскомидия, то есть приготовление хлеба, вина, служащих, народа к совершению этой тайны, таинственной встречи с Богом, и после того как дьякон, как бы на рубеже таинства, произнес столь многозначительные слова: «Теперь время Богу действовать», первое слово, произносимое священником, — это провозглашение Царства: Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа… Здесь провозглашаются две вещи. С одной стороны, мы признаем, что принадлежим Богу как Царю нашему, что Он есть наш Царь, Господь, что у Него над нами всякая власть, что мы добровольно, свободно, сознательно, любовно в эту власть отдаемся. В этом отношении эти слова нам напоминают первую заповедь блаженства: Блаженны нищие духом яко тех есть Царство Небесное (Мф.)

5: 3 (: тех, которые духом своим, своим опытом вечного и Божественного познали Бога как своего Господа, тех, которые познали свое нищенство, то есть осознали, что у них ничего нет, что принадлежало бы им, но вместе с тем — что они так богаты Божией любовью, действительно блаженны нищенством своим и тем, что через это нищенство Бог делается их Господом безраздельно.)

Но кроме того, что здесь провозглашается безусловное, неограниченное признание наше Господа как Царя, провозглашается и другое: в момент, когда совершается Литургия, мы находимся уже в Царстве Божием, в Царстве Божием уже наставшем, в Царстве Божием, которое уже невидимо, незримо, но ощутимо уже пришло, уже нас охватило, и мы вошли уже в вечность.

Я говорил на одной из предыдущих бесед, что призывание Святого Духа, молитва Ему в начале Литургии и в решающий момент освящения Даров говорит нам о том, что это совершается именно в вечности, уже пришедшей к нам, в вечности, которая уже вошла во время, исполнила время, которая в нем действует, живет, трепещет и в которой мы тоже живем и оживаем.

В этом контексте Царства произносятся и следующие молитвенные слова. Провозгласив Царство, которое есть Царство только любви, Царство, где нет ненависти, где нет тьмы, Царство, о котором говорит святой Иоанн Златоуст в Слове Пасхальном: «никтоже да рыдает своего убожества, ибо наста общее Царство» (никто пусть не рыдает о своей бедности: богатство одного является богатством другого, и не только людей, но и Самого Бога, единственно подлинно богатого) , первое действие детей Царства — вознести заступническую молитву перед Богом о всех нуждах земли: миром Господу помолимся.

Христос в первый вечер после Своего воскресения явился ученикам и сказал им: Мир вам ( Ин. 20: 19 ) и этими словами действительно внес в смятенные их души, в отчаянные их сердца мир, который земля дать не может, но который Он один может дать. Так и тут, осознав, что мы принадлежим этому Царству, войдя сознанием, всем нашим существом в состояние Божиего Царства, мы произносим первые слова: помолимся миром, то есть в мире Божественном, в мире, который превосходит тревоги земли, трагедии земли, все земное, в том мире, которого не может отнять ни страдание, ни гонение, ничто, потому что это мир, который Бога дает. И дальше: О свышнем мире и о спасении душ наших Господу помолимся.

Мы сознаем, что принадлежим этому Царству, что мы возносим наши молитвы в этом Божественном мире, и однако — и здесь вся тайна нашей способности и нашей борьбы за спасение — этот мир, который принадлежит всем, который дышит вокруг нас, который действует вокруг нас, каждый из нас должен усвоить, получить, принять, сделать своим, каждый должен стать чадом Божественного мира. Потому мы и просим, чтобы этот мир, который свыше сходит, который есть Божий, был дан нам, хотя он уже тут присутствует, и чтобы с этим миром пришло и спасение. Мир, о котором здесь говорится, — это один из плодов Святого Духа, один из плодов действия Духа над нашими душами, над нашим человечеством. Мир, радость, кротость, долготерпение, воздержание, вера, смирение — вот плоды Духа, о которых говорит апостол Павел в двух различных местах своих посланий (Гал.)

3: 12 (. И спасение не в том только, чтобы избежать греха, а в том, чтобы принести еще на земле плоды Святого Духа, Который есть вечность. И дальше: О мире всего мира, о благостоянии святых Божиих Церквей и о спасении всех Господу помолимся.)

Если есть в человеке сознание того, что он принадлежит Царствию Божию, что он — один из детей этого Царства, что он живет жизнью Христовой, не может быть, чтобы человек не обернулся милосердием, жалостью, готовностью принести хотя бы последнюю жертву жизни или смерти за спасение мира, потому что так возлюбил Бог мир, что отдал Единородного Своего Сына, чтобы мир был спасен. Христос говорит о Себе несколько раз: Я не пришел судить мир, но спасти мир (Ин.)

3: 17 (. И вот первая мысль этого общества людей, которые собрались во имя Христа, которые познали Его как своего Господа и Бога, — вознести молитву, которая была бы исполнением воли Отчей, отражением всего дела Христова: Его воплощения, жизни, проповеди, страдания, смерти, воскресения и дара Святого Духа. Но для этого нужна стойкость, крепость в любви, притом такой, которая превосходит простые человеческие силы. Любить евангельски, любить врагов, любить их с готовностью отдать свою жизнь, чтобы они были спасены, любить, как апостол Павел говорит о любви не только в своем послании к Коринфянам) 1Кор. 13 (, но когда восклицает, что готов быть отлучен от Христа, лишь бы другие спаслись) Рим.

И поэтому молимся о благостоянии, не благосостоянии: не о том, чтобы Церквам Христовым было хорошо, а о том, чтобы они стояли добрым стоянием, чтобы они стояли в крепости Господней, в силе духа, в чистоте веры, в непоколебимой Божественной любви. Здесь нет молитвы о том, чтобы Церквам было хорошо, нет молитвы о благополучии, есть молитва только о том, чтобы эти Церкви были достойны своего церковного, Христова призвания во Христе и Духе. И о соединении всех, потому что всякая рознь, разделенность, вражда, взаимоосуждение, проклинание — все это есть отрицание самого прихода Христова. Христос пришел для того, чтобы расстоящееся привести воедино, то есть чтобы то, что разошлось, воссоединить, чтобы человечество, раздробленное на особи, сделать снова одним телом, притом телом Своим, Христовым телом.

Затем забота обращается от всего мира, от условий его спасения к тем людям, которые собрались здесь, потому что, думая о Церкви в широком, неограниченном ее составе, мы можем забыть о конкретном живом человеке, о небольшой горсточке людей, которая иногда несет в определенном месте всю тяжесть креста Христова или посредством которой трагически продолжает совершаться спасение, трагически продолжает стоять крест Господень: О святом храме сем и о всех с верой, благоговением и страхом Божиим входящих в онь (в него) Господу помолимся.

Дальше забота, которая была общая, стала частной, потому что каждый стоящий в этом храме чувствует, как велико его призвание и как малы его силы, как божественно его призвание и как хрупок он по-человечески.

Забота переходит, в частности, ко всем тем, кто в особенной нужде, или к тем положениям людской жизни, которые требуют особенной заботы, вызывают особенную тревогу. Во-первых, молимся о тех, которые у власти, — у власти Церкви и у власти в миру. Власть всегда ставит человека на грань двух миров: Божией воли, единой, цельной, и воли человеческой, противоречивой, раздробленной. И призвание всякого человека, который у власти, в сущности, только в том, чтобы сделать волю человеческую единой с волей Божией. Будь то епископ, будь то священник, будь то правитель земной, знает ли он это или не знает — он стоит на этом страшном пороге. Он стоит и будет отвечать, и поэтому Церковь с такой заботой и тревогой молится о тех, которые у власти. Священник стоит там, где только Христос может стоять, он стоит во святилище, куда с трепетом проникают ангелы. Как человек, он там стоять не может, он может стоять только защищенный священством Христа, веянием Святого Духа и тем, что он на это служение поставлен от лица всей Церкви, Тела Христова, храма Святого Духа.

А правитель народа — древняя Церковь не разбирала, каков он, она не разбирала, друг ли он христианства или враг, гонитель или защититель, потому что Церковь Христова в ранние трагические годы своего сознания понимала, что плох ли он, хорош ли он — все равно, его положение страшно и трагично на этом рубеже воли человеческой и воли Господней. И если человек поступает хорошо, если он воин и слуга Христов, то за него трепетно, но если он враг Христов, то за него страшно. И кто бы ни стоял на этой грани, будь он самый жестокий гонитель или самый благочестивый правитель, все равно забота Церкви о нем одна, тревога одна, потому что Церковь мыслит только о спасении людей и с ужасом видит опасность их погибели. Этим объясняется, что Церковь в моменты самых страшных гонений молилась за тех правителей, которые гнали христиан и уничтожали Церковь. Этим объясняется и то, что, например, в Литургии апостола Марка есть специальное прошение о гонителях и о их спасении. За них особенно страшно, и за них надо молиться особенно. Теперь это прошение вышло из употребления уже столетиями, но в нашем храме мы в одной из ектений молимся о всех ненавидящих и обидящих нас, о творящих или желающих нам зла, чтобы им не погибнуть, и в этом мы продолжаем древнюю трезвую, мужественную традицию христианской Церкви.

Но Церковь так реально смотрит на вещи, так углубленно просто смотрит на все, что она не только думает о вечном спасении, не только заботится о тех, которые в особенно ответственном положении. Церковь думает о всем, о каждой человеческой нужде, о каждой человеческой заботе: нет мелких вещей, все значительно, все имеет смысл, ничего нет такого, что можно было бы вычеркнуть из человеческой жизни и забыть о том. И потому, вознося молитву о граде сем и верою живущих в нем, Церковь дальше молится о благорастворении воздухов, о изобилии плодов земных и о временех мирных, о том, чтобы был мир среди людей, чтобы вражда утихла, чтобы ненависть заглохла, чтобы перестала литься кровь. Молится и о том, чтобы Господь послал изобилие плодов земных, то есть богатый урожай, чтобы людям не гибнуть от голода, чтобы не умирать им напрасно.

Молится она дальше о тех людях, которые в течение своей нормальной, обычной жизни подвергаются той или иной нужде, или о людях, которые с точки зрения общества, может быть, поступили нехорошо, но которых жалко Церкви. Молится о плавающих, путешествующих, о недугующих, о страждущих. Молится и о плененных — одни из них попали в плен на войне, другие гонимы и страдают в тюрьмах и застенках, а еще другие нехорошо поступили и справедливо наказуемы, но над всеми простирается та же забота церковная, та же тревога о том, чтобы к горю земному не прибавилось еще непоправимое горе погибели.

О избавитися нам от всякия скорби, гнева и нужды… Заступи, спаси, помилуй и сохрани нас, Боже, Твоею благодатию.

И затем обращение к Божией Матери, чтобы Ее заступление вместе с заступлением святых поддержало нашу молитву. Эта молитва, эта просьба к Божией Матери и святым о заступлении в контексте явленного, переживаемого единства всех в Царстве стирает всякую грань между живыми и мертвыми. Все — одна Христова Церковь, одно общество любви, одна тайна вечной жизни, живущая, ликующая, бьющая, как ключ воды живой, в сердцах людей. И молятся не только видимые, собравшиеся в этом храме люди, молятся ангелы Божии, молятся святые, когда-то усопшие, когда-то жившие на земле, которые знают ее тяготу, молится Матерь Божия, Матерь Воплощения, Которая стояла у Креста и ни одним словом не взывала о том, чтобы Ее Сын не умер, потому что Она, вместе с Божественным Отцом, Его отдавала во спасение мира.

В этом отношении каждый раз, как мы обращаемся с молитвой к Божией Матери, мы должны себе отдавать отчет, сколько в этом неосознанной, большей частью, веры в Ее великодушие и в Ее любовь. Ведь каждый из нас ответствен за смерть Ее Сына. Если бы один только из нас согрешил, Сын Божий стал бы Сыном человеческим, чтобы его спасти. И каждый из нас, кто грешит, кто разрушает своей жизнью то Царство Божие, которое Христос пришел принести на землю, ответствен за Крест Господень. И каждый раз, как мы идем к Божией Матери с молитвой, мы, в сущности, Ей говорим: «Мать, я убил Твоего Сына своим грехом, но Ты заступись за меня, чтобы мне быть прощенным, потому что если Ты, Мать, простишь, то никто не осудит, мимо Твоего прощения никто не пройдет». И это мы должны помнить: что мы просим от Божией Матери чего-то непостижимого для нас, великого и по-человечески непостижимо страшного.

С этого начинается церковная молитва. Не случайно эта ектенья, эти прошения следуют друг за другом после провозглашения Царства. Это конкретное, живое, действенное явление того, что представляет собой Царство любви, какой заботой, какими мыслями оно исполняет сердца людей, которые ему отдаются. И если проследить дальше главные ектеньи в Литургии, мы находим тот же контекст, то же сочетание вещей.

После чтения Евангелия — сугубая ектенья: сугубая в том смысле, что это удвоенное, настойчивое моление Богу, опять-таки построенное по тому же принципу: моление о всех людях, о всех нуждах. И сюда вносится, в виде специальных прошений, молитва о тех конкретных нуждах, которые мы знаем вокруг нас, в приходе, в мире, в той обстановке, в которой мы находимся, — о больных, о страждущих.

После сугубой ектеньи не кончается ряд прошений, а выделяются некоторые нужды, которые особенно трогательны для нас. Во-первых, усопшие. Усопшие для себя уже ничего не могут сделать, но мы для них можем сделать много. Молитвы об усопших не сводятся к тому, чтобы Господь по Своему милосердию и в ответ на наши молитвы поступил по отношению к усопшим несправедливо, отменил справедливое Свое суждение. Нет, эти молитвы являются свидетельством перед Богом о том, что те люди, которые покинули мир и теперь стоят перед лицом Божиим, за собой оставили добрый след, своей жизнью посеяли в каких-то сердцах, хоть в одном чутком, живом сердце — любовь, жалость, трепет об их вечной судьбе. И эта любовь, эта жалость, этот трепет восприняты, поскольку мы находимся в Божием Царстве, поскольку это Царство любви воспринято всеми, кто тут находится и которые едины, каждый со всеми и друг с другом.

Дальше специальная молитва об оглашенных, о тех, которые услышали хоть краем души призыв Господень и сейчас готовятся стать детьми того Царства, куда мы уже восприняты. Оглашенные — те, до кого зов Господень дошел, кто услышал животворящее евангельское слово и стоит на грани Церкви. В древности они стояли в притворе, теперь они допускаются в храм, но все равно они стоят на грани Крещения, обновления, новой жизни, и за них возносятся особенные молитвы.

Почему, после чтения Евангелия, этот ряд молитв? Да потому, что все Евангелие говорит только об одном — о любви к Богу и о любви к людям. И если мы услышали этот призыв Божий любить Его и любить друг друга, если мы поняли слово в Послании апостола Иоанна о том, что если мы говорим, что любим Бога, Которого не видим, а ближнего нашего, которого видим, не умеем любить — мы лжем (1Ин.)

И дальше — великий вход, который напоминает нам, с одной стороны, о погребальной процессии, когда Тело Христово уносилось в гроб. В тот момент, когда Дары поставлены на престоле, в тот момент, когда мы видим, чего стоил Богу и воплощенному Сыну Его наш грех и грех всея земли, снова Церковь возносит напряженно свои молитвы в новой ектенье, в новом ряде прошений о том, чтобы этого больше не было. К деталям этих молитв мы еще вернемся.

И наконец (хотя это не последняя молитва, я просто беру эти отдельные моменты как примеры) , после освящения Святых Даров, когда под таинственными образами Хлеба и Вина мы перед собой видим на престоле уже не хлеб и вино, а закланного на смерть Христа, в тайной молитве священник снова молится о всех — и о праведных, и о тех, которые сейчас на земле живут, и о всем мире. Всех охватывает эта молитва, потому что если мы не отвечаем тревожной, любящей, заботливой молитвой на то, что мы сейчас увидели, то мы чужды всякого понимания.

И в самом конце — еще другая ектенья, где опять-таки в контексте Креста и Воскресения и дара Духа Святого, освящения этих Даров, то есть в контексте Царства Божия, пришедшего в силе, пришедшего для того, чтобы мощно, победоносно спасать людей, мы снова молимся о том, чтобы все это было не напрасно, ни для кого, ни для чего.

Вот как отражается в структуре молитв Божественной литургии человеческая забота, вдумчивая, чуткая забота детей Царства. Тут есть место для каждой нужды, для каждого человека, но нет места для того, чтобы кто-нибудь занял такое значительное место, чтобы собой вытеснить заботу о других. И здесь нам приходится учиться охватывать своей любовью, своей молитвой всех, и никогда не заменить слово «всех» тем или другим частным именем, как бы вытесняя всех, чтобы включить в церковную молитву только тех немногих, которых мы умеем любить. Да, они включены, но выделены они не должны быть, потому что каждый раз, когда Царство делается частным, оно перестает быть общим, теряет свою глубину, свою всеобъемлемость. Да, мы посылаем в алтарь имена тех, о ком хотим молиться особенно, чтобы священник в свое время, когда положено, молился о них. Когда произносятся ектеньи, мы можем вплетать в них все конкретные имена. Но мы должны разомкнуться, должны открыться, быть шире каких бы то ни было привязанностей, дружб, какой бы то ни было частной любви и охватить вместе со Христом весь мир. Потому что церковная молитва только тогда является подлинной молитвой Церкви, когда она является молитвой Самого Христа, продолжением Его молитвы, как Церковь есть продолжение, продление через века, в пространстве воплощения Христова. VIII В прошлой беседе я попробовал показать, как различные молитвы, различные ектеньи в течение Литургии располагаются по отношению к основным событиям Литургии, давая новую глубину и новое содержание прошениям, молитвам и отношениям, которые существуют и без них, но получают новую глубину в этом сопоставлении. Меня просили вернуться еще к вопросу, который мне кажется очень важным, о роли человеческих чувств, о человеческих отношениях в Литургии.

Если вы помните, я указывал на то, что Литургия начинается словами Благословенно Царство, Царство Отца, Сына и Святого Духа, царство, самым содержанием которого, внутренним двигателем и законом является любовь. И в ответ на этот призыв, на этот зов вознести Богу хвалу за Его Царство, Церковь отвечает молитвой, которая является делом конкретной, вдумчивой любви по отношению ко всем людям, ко всем нуждам. Эта молитва — великая ектенья, с которой начинается Литургия. И те же нужды, но в различных видах будут уже дальше представляться в связи с малыми ектеньями, в виде тех молитв, которые читает священник.

Второй поворотный пункт, который по-новому оттеняет молитвенное сознание верующих, — это чтение Евангелия. В начале Литургии после ектеньи идет поучительная часть. В древности она начиналась чтением Ветхого Завета, теперь от Ветхого Завета остается только прокимен, несколько стихов, «аллилуйя» и опять несколько стихов, которые выбраны из-за пророческого, вечного их значения. Затем следует чтение Апостола и чтение Евангелия. И вот после Евангельского чтения вопрос ставится перед каждым из нас: если это чтение было не напрасно, что мы из этого чтения извлекли? Разумеется, из каждого конкретного чтения мы извлекаем конкретные уроки, но из всякого Евангельского чтения мы слышим Божий призыв к любви, любви к Богу и любви к людям, сливающейся в единственный опыт Божественной любви, которой нам дано приобщиться. И тут начинается снова ряд молитвенных криков, взываний: это сугубая ектенья, где молятся о всех людях. Затем ектенья, которая посвящена как будто наиболее беспомощным в этом отношении — усопшим. Мы можем за них молиться, мы можем жить так, чтобы в какой-то день стать перед Богом их оправданием, поэтому специальная молитва о них возносится. Затем о людях, которые тоже по-своему беспомощны — это те, которые услышали призыв Божий, стали оглашенными, то есть стоят у самой ограды Церкви, но в Церковь еще не приняты по неподготовленности, потому что они не прошли через тайну Крещения. За них особенно молятся, потому что их нужда должна особенно трогать наши сердца и нас волновать.

Затем молитвы снова сосредотачиваются на одной нужде в двух ее выражениях. Эта нужда вот в чем: верующие, которые собрались в храме, через несколько минут приступят к совершению таинства Евхаристии, а это нечто, чего человеческими силами не осуществить. Человек, стоящий здесь, находится на той грани, через которую переступает Бог, чтобы принести небесную тайну на землю к нам. И вот собравшиеся люди молятся, с одной стороны, о себе, потому что страшно предстоять перед совершением тайны. Мы недостаточно отдаем себе в этом отчет, но если мы могли бы пережить, как переживали святые, веяние Святого Духа, если мы могли бы прочувствовать, что сейчас тайносовершителем является Сам Господь, потому что человек не может совершить то, что будет совершаться, то, конечно, мы с бо́льшим трепетом предстояли бы в безмолвии перед тем, что совершается.

И вот народ молится, вернее священник от имени народа в тайной молитве возносит специальное прошение о том, чтобы было дано этому народу предстоять, чтобы этим людям было дано не в суд и не в осуждение причаститься Тайн. И затем, во второй молитве, — о том, чтобы было дано священникам, как добрым строителям тайн Господних, совершить таинство. Здесь тоже все течет от нового евангельского откровения о любви. С одной стороны, в Евангелии нам открывается Божия любовь, которая переливается в наши души и нас учит относиться друг ко другу так, как относится Сам Господь. С другой стороны, именно оттого, что нам открывается эта глубина Божественных действий, мы сознаем, что стоим на грани, перейти которую своими силами мы не можем.

Затем третий поворотный пункт: освящение Святых Даров, после чего снова льется молитва, которая до своего предела дойдет, именно молитва любви перед тем, что совершилось, когда народ будет петь Отче наш. А что совершилось — мы видим воочию: мы видели великий вход, о котором мы уже говорили, мы видим на престоле Тело и Кровь Господни разъединенные, подчеркивающие заклание Агнца, излияние крови, смерть. И перед совершившимся мы снова возносим Богу молитвы о том, чтобы Его жертва была не напрасна. Мы принесли то, что по человечеству могли принести, и молим, чтобы Господь нам даровал Дух, и чтобы все люди получили помилование, и все нужды встретили Господню заботу. И в конечном нашем излиянии, в крике души поется молитва Господня, Отче наш. Я об этом вам только напоминаю, потому что об этом говорилось подробно в прошлый раз. Очень нам важно помнить, что Литургия есть «небо на земле», как ее называл Иоанн Кронштадтский. Все земное является содержанием и предметом литургической молитвенной тайносовершительной заботы, но, с другой стороны, это не только ряд человеческих молений, это событие чисто небесное, с которым переплетается земное именно так, как в деле спасения переплетается земное и небесное.

Теперь если поставить себе вопрос о том, что же чисто божественное, какие тут действия совершаются, где мы можем видеть почти воочию действующего Бога, то можно несколько моментов выдвинуть. Первый — это основной общий момент: Церковь не является просто земным обществом, это общество сложное, это общество одновременно и равно земное и божественное, человеческое и божеское. И то, что совершается в Церкви, принадлежит одновременно двум мирам. В Церкви есть человеческий момент, но он не ограничивается только нами. Когда мы смотрим на Церковь в нашем лице, она действительно представляется как хрупкое, шаткое, ищущее общество людей. Но это только один аспект Церкви, притом даже один из аспектов только человечества в Церкви, потому что в Церкви есть один Человек, который принадлежит до конца земле и одновременно принадлежит до конца небу, — это Господь Иисус Христос. Он истинно и подлинно Человек, но Он и истинно, подлинно Бог. Оставляя на минуту мысль о Его Божестве, если мы подумаем о Его человечности, о человечестве в Нем, то увидим, что, как Священное Писание нас учит, как опыт нас учит, Он является человеком, во всем подобным нам, за исключением греха (Евр.)

4: 15 (. Нет ничего человеческого, что было бы Ему чуждо, кроме отпадения от Бога, отречения от Бога, активного безбожия, которое есть в конечном итоге корень всякого греха. Но, с другой стороны, Он являет нам не просто одного из множества людей, а в Его лице является образ того, чем человек может быть: все, чем человек может быть, мы находим в Его лице. И в Церкви мы видим человечество в двух видах, падшем и истинном. Мы видим человечество, какое мы есть, и мы видим человечество, каким оно может быть, потому что оно явлено во Христе. К этому можно добавить, что еще одно лицо в Церкви уже осуществило эту дивную человечность — это Божия Матерь.)

Мы видим таким образом, что даже в своем чисто человеческом аспекте Церковь не является только эмпирическим обществом, которое мы знаем в опыте жизни, но в ней явлено, что такое человек в окончательном, совершенном, полном смысле слова. Церковь в этом отношении принадлежит и нынешнему веку, и будущему веку, и полноте и не-полноте. Мы еще не выросли в свою меру, но эта мера человека нам дана во Христе. Мы можем ее созерцать, познавать и уподобляться Ему. Но я сказал уже, что во Христе, как Священное Писание нас учит, обитала полнота Божества телесно (Кол.)

2: 9 (, и таким образом даже если думать о Церкви только по отношению ко Христу, она не является обществом людским, она является человеческим и божественным обществом одновременно.)

Но, кроме того, в книге Деяний мы читаем рассказ о том, как члены Церкви, в которой живет Святой Дух, когда они выросли в ту меру, которую им определил Господь, каждый порознь, каждый лично получил дар Святого Духа и вошел с Ним в небывалое до того соотношение (Деян.)

4: 7 (, потому что Святой Дух присутствует в Церкви в нашей исторической реальности, в нас, хрупких и порой очень хрупких храмах, Он живет и действует. И тут тоже, не только во Христе, но и в Духе, вечное и временное, историческое и неизменное, человеческое и Божественное соединены как бы крепким узлом, неразделимо, одно действует в другом и через другого.)

И, наконец (и здесь я буду очень краток и только укажу на эту тайну) , Священное Писание нас учит, что во Христе и действием Духа Святого мы входим в совершенно новое отношение с Богом и Отцом. Послание к колосянам нам говорит, что наша жизнь сокрыта со Христом в Боге (Кол.)

3: 3 (. Спаситель, в конце одиннадцатой главы Евангелия от Матфея нам говорит: вся Мне предана суть Отцем Моим, и никто не знает Сына кроме Отца и никто не знает Отца кроме Сына, и тот, кому, если того захочет Сын, Он это откроет) Мф. 11: 27 (. И это дало основание одному из древних отцов Церкви, Игнатию Антиохийскому, указывать, что, соединяясь уже неразлучным единством со Христом через Крещение, через Причащение Тайн, через жизнь церковную в ее совокупности, мы делаемся вместе со Христом тем, что он называет «всецелым Христом», подчеркивая, что Христос, опять-таки по учению апостола Павла, является главой, мы являемся членами) 1Кор. 12: 12 (и вместе составляем всецелое явление Человека с большой буквы, в полном смысле слова, нарастающее в мире. А по отношению к Отцу, следуя учению Священного Писания, вы наверно помните то место, где говорится, что Дух Святой воздыханиями неизреченными молится в нас и учит нас взывать к Отцу словами Авва, Отче) Рим.

4: 6 (, то есть именно теми словами, которые Христос употребляет по отношению к Отцу. Духом Святым мы делаемся по отношению к Богу сыновьями, родными детьми не только потому, что мы принадлежим Христу, но и потому что приобщены Христу.)

4: 4-7 (. Я думаю, мы слишком подчеркиваем то, как мы делаемся детьми Божиими, и забываем, что Бог различения не делает между Своими детьми. Этим объясняется то, что святой Ириней Лионский так смело говорит, что Духом Святым, делаясь едиными со Христом, мы, в конечном итоге, призваны не только быть общниками Божественной природы, как говорит апостол Петр) 2Пет.

Всецелый Христос, глава и члены, вошедшие в это неизреченное соотношение со Отцом, — вот какова Церковь, в которой совершается таинство.

После этого не удивительно, что можно говорить о Церкви как о небе на земле, как о тайне будущего века, потому что будущий век, то есть вечность, присутствует и действует в Церкви, в которой мы живем. И таинства церковные являются подлинно Божественными действиями, такими действиями, которые возможны в самой Церкви и невозможны вне нее, в том смысле, что это не прорывы как бы Божественной власти и силы, порабощающие себе тварь, которая иначе была бы непослушной. Это значит, что в пределах тайны церковной, где хотя бы волей, хотя бы в намерении уже восстановлена гармония между Богом и нами, Бог свободно и беспрепятственно может действовать, в полную меру Его Божественной власти и в меру нашей веры. IX Мы говорили в прошлый раз о действии Божием в Божественной литургии, и мне хочется сказать снова на ту же тему.

Несколько лет тому назад мне пришлось быть в Гааге на Литургии, которую совершал митрополит Николай Крутицкий. Алтарь был чрезвычайно маленький, храм невелик, а народа было очень много. И в течение какого-то времени мне показалось совершенно невозможно молиться, показалось, что в этой обстановке совершенно невозможно совершать Литургию. В алтаре собралось довольно много духовенства и прислужников, так что настоящей, глубокой молитвенной тишины там не было. В храме было такое разнообразие — не людей, а настроений, что, казалось, невозможно собрать их воедино никаким образом. Были прихожане этого храма, которые пришли с благоговением, но тоже с большой долей любопытства встретить человека, о котором говорили много, о котором мнения расходились. Он был значительный человек, но неизвестно было, в хорошую или в плохую сторону. Были люди, которые пришли просто из любопытства, для кого Литургия, которая должна была совершиться, в сущности, не имела никакого значения: они хотели видеть этого человека, хотели его слышать, либо чтобы создать себе мнение о нем, либо для того чтобы можно было вспомнить, что они его встречали. Собралось немало таких людей, которые и православную Церковь не любили, и патриаршей Церкви были недругами, которые пришли туда только для того, чтобы искать повода уловить русского епископа в слове или в чем-нибудь.

И в этом переплете намерений, настроений, чувств мне показалось одну минуту, что нет места для совершения Литургии. Я тогда посмотрел на митрополита Николая, который, как вы знаете, столько пережил с начала революции до смерти и который, вероятно, служил в обстановках еще более трудных, сложных, противоречивых, напряженных. Он стоял, как скала, с закрытыми глазами, молился и совершал богослужение. Перед ним к тому моменту, после великого входа, на престоле стояли чаша и дискос, закланный Агнец и излитая Кровь. И мне вдруг представилось, что именно эта обстановка лучше всего отражает то, что когда-то, около двух тысяч лет тому назад, совершилось на Голгофе.

Там тоже был центр, средоточие совершенного божественного безмолвия, когда все чувства, все мысли, все совершающееся было как бы вобрано в тайну спасения, совершаемого Богом. А вокруг было все, начиная с веры, но были и сомнение, и недоумение, и колебание, и искания, и грубый разгул ненависти — все было. Притом в нашем небольшом гаагском храме это все как-то звенело и дребезжало мыслями и чувствами, столкновениями переживаний, все это чувствовалось, но на Голгофе все это разразилось шумно, громко, безобразно.

И тогда, вглядываясь в чашу и дискос, во Христа, закланного на спасение мира, глядя на митрополита Николая, который сумел войти в это страшное, таинственное безмолвие, и затем мысленно вперяя взор в нас самих, мне представилось, что эта Литургия (но и каждая Литургия в каком-то очень страшном смысле) является голгофской тайной, и то, что было когда-то на Голгофе, как бы оно ни было прикровенно изо дня в день, из недели в неделю в нашей жизни, совершается при каждой Литургии.

Посмотрим, что там было. В центре всего, в центре маленького пригорка Голгофского и в центре мироздания, в средоточии мира стоял Крест. На этом Кресте висел Сын Божий, ставший Сыном человеческим. Он умирал всей глубиной и всем ужасом человеческой смерти. Было совершенное и страшное безмолвие, несколько слов, которые произнес Спаситель, это безмолвие делают более глубоким: они раскрывают тайну Его погруженности в Бога, они раскрывают нам тайну вступления Бога в человеческую судьбу и историю. В самом глубоком средоточии этой тайны —слова Спасителя: Боже Мой! Боже Мой! Зачем Ты Меня оставил? ( Мк. 15: 34 ) . Это не просто слова пророческого псалма ( Пс. 21: 2 ) ; это момент, когда Христос приобщился не только к телесному умиранию человека, но к той страшной тайне богооставленности, лишенности Бога, без божия, которое сделало смерть и смертность реальностью земли. Не потеряв Бога, человек не может умереть, не потеряв Бога, Сын Божий не мог приобщиться к самому трагическому, к самому основному, что является драмой человеческой истории, — к обезбоженности. Без нее смерть — не смерть, а успение, она то, чем смерть стала для нас после смерти и воскресения Христовых. Но до смерти Христа смерть была потерей Бога, и то сошествие во ад, о котором повествуют нам иконы воскресения Христова и победы Христовой, было сошествие в то место, где Бога нет и не будет.

Это и совершалось в средоточии истории, в сердцевине мира, и, приобщенные к этой тайне безмолвия, в ужасе, в священном ужасе, стояли Мать и любимый ученик. Мать тоже безмолвствовала. В Евангелии мы не видим того, что изображают многие западные картины, — женщину в слезах, в полуобмороке. Евангелие нам Ее показывает стоящую в безмолвии, так приобщенную тайне Христа, что Она может отдавать Своего Сына и со умирать с Ним. Она погружается с Ним в смерть, из которой Он выйдет воскресением, и об этом мы поем в Великую субботу: Не рыдай Мене, Мати, зряще во гробе… И ученик, тот, который был провозвестником любви, Иоанн, бессловно, безмолвно стоящий и созерцающий эту тайну, эту двойную тайну умирающего Христа и безмолвно со умирающей Матери, приносящей в жертву Своего Сына… И когда я говорю об этом жертвоприношении, я думаю о дивном и таком страшном празднике Сретения Господня и о таком дивном и страшном приношении детей и воцерковлении их в нашей православной Церкви. Праздник, который мы торжественно вспоминаем в Сретении Господнем, установлен еще в Ветхом Завете. После того как евреи вышли из Египта, Господь сказал Моисею, что в выкуп за египетских младенцев, которые должны были погибнуть ради освобождения Израиля от рабства, в выкуп за тех, кто тоже был Божией тварью, любимый Ему Израиль должен из столетия в столетие приносить Богу всякого перворожденного младенца мужеского пола. Бог получал над каждым из них право жизни и смерти. Они приносились Ему в кровавую жертву, и милосердием Господним было разрешено их заменять агнцем или двумя голубями. Один только раз в истории всего мира Бог принял эту жертву в лице Единородного Сына Своего, ставшего человеком. Он принял Его и заклал подлинного и единственного Агнца много лет спустя на Кресте Голгофском. В этом приношении в храм Своего Младенца Пречистая Дева принесла Его в кровавую жертву, и не напрасно пророческое слово Ее настигло: и Тебе оружие пройдет сердце (Лк.)

2: 35 (. Это сердцевина того, что совершилось на Голгофе, это то, что я тогда мог видеть на престоле Господнем в виде Агнца надрезанного и закланного, в виде Крови, излитой в чаше, и в виде человека, который среди всего шума, всей тревоги, всего колебания чувств и мыслей непоколебимо стоял в этой тайне.)

А направо и налево от Христа — два разбойника. У ног Спасителя — воины, исполняющие свои обязанности в окаменелом безразличии. Они привели осужденных, они их прибили ко крестам, они воздвигли эти кресты, а теперь бросали жребий: кому что достанется из того, что сорвано с этих умирающих людей. Они чувствуют себя совершенно неответственными, их это не касается. Какая-то судебная власть приняла решение, они не участвуют в этом решении, они так же безучастны при убийстве и смерти. Позже один только из них, сотник Лонгин, который должен был наблюдать над совершающимся, когда увидел все, сказал: Поистине этот человек был Сын Божий ( Мф. 27: 54 ) . А вокруг — шумная восточная толпа, люди, которые пришли из ненависти: первосвященники, фарисеи, саддукеи, политические враги Христа, и другие, которые пришли из любопытства посмотреть, как человек умирает. Были и такие, которые пришли с разделенными мыслями: одни — потому что их тронула, взволновала проповедь Христа, потому что они видели чудеса, потому что они пережили некоторые из этих чудес — ожидали, что Христос сойдет со Креста. Но им было страшно идти против людей. Если бы Христос теперь сошел со креста, то можно было бы верить победоносно и безопасно, а если Он не сойдет, то вместе с Ним идти на этот позор и страх, и на эту смерть — нет.

А были такие, которых глубоко ранило, может быть, слово Христово о любви, в которых блеснула возможность веры, но они испугались, им эта евангельская любовь показалась слишком страшной. Те, может быть, стояли и думали: только бы Он не сошел со креста, только бы оказалось, что проповедь эта — пустая мечта и Сам Бог нам показывает, что можно не верить… А проповедь Христа действительно страшная. Может быть, самое страшное, что есть во всем Евангелии, — слово Христово о любви, о том, что человек должен так совершенно умереть всему тому, что собирательно мы называем себялюбием, так умереть до конца, чтобы жить для другого, в другом, ради другого. Это проповедь о такой страшной смерти, которой нет подобной на земле, она значит умереть заживо всему, что, нам кажется, есть наша жизнь. Принять такую проповедь любви можно благодатью Святого Духа, но и тогда она бывает порой так страшна!

Много еще разных оттенков было, наверное, на Голгофе: были жены-мироносицы, были два разбойника, о которых можно было бы говорить отдельно, но по существу там был такой страшный разнобой криков и безмолвия, переживаний, душевных движений, намерений, надежд противоречивых. И оглянувшись тогда на наш алтарь и на толпу в храме, я увидел, что это та же самая страшная Голгофа. И с тех пор каждый раз как я оглядываюсь на храм, где совершается Божественная литургия, я вижу и эту Голгофу, и ту сердцевину безмолвной тайны спасения, и тот ужас, который тогда происходил и в нашем храме в Гааге, и на Голгофе две тысячи лет тому назад.

Здесь мы видим, что Бог совершает над нами, и нам становится понятно, почему нам говорят: «Иди, иди в церковь, стой, если ничего другого в тебе нет, стой, если нет чувств, переживаний, стой, если все в тебе возмущается, стой. Что бы ни происходило, даже мертвая зыбь, стой и смотри, потому что простоять там нельзя напрасно». Это одна из самых важных вещей, которую мы, стоящие во храме, должны понять о том, что в нем совершается. С одной стороны, тайна, которую ничто не может поколебать, а с другой стороны, именно потому что совершается эта тайна — такое колебание души, жизни, судьбы мира, всего мироздания, что иногда делается невыносимым, и впору бежать с криком, только бы уйти от этого. И никуда не уйдешь, потому что, как говорит псалом, куда мне бежать от лица Твоего, Господи? На небе Ты еси, земля — подножие Твоих ног, в ад ли (то есть в преисподнюю) ? — и там Ты находишься после смерти и воскресения Христовых ( Пс. 138: 7-8 ) . И последний образ: два разбойника. Последний, потому что он говорит нам о последнем суде, который, в конечном итоге, разделяет нас всех на две категории. Одни видят, что умирает Невинный на Кресте, и отвергают человеческое правосудие, смысл событий, не могут верить, что во всем Божия рука и Божие действие. Другие видят, как умирает Невинный, и становятся способны все принять в тайне Голгофского умирания.

Как бы нам из этой пестрой, шумной, крикливой, противоречивой толпы подойти ближе, как бы нам оказаться пригвожденными к кресту! Вот к чему надо стремиться, вот чего надо искать: дойти до того момента и места, когда мы или направо, или налево от креста, вернее, когда мы прибиты к этому неотвратимому суду, и премудростью Господней, благодатью Духа оказаться одесную, а не ошуюю.

Евхаристия — это благодарение, то есть величайшая радость, но мне кажется, что вы говорите немного грустно. Мне хочется радоваться и благодарить на Литургии, не то чтобы танцевать, но бывает иногда страшно возвышенное настроение на Литургии. Как надо это понимать?

6: 16 (, и я все больше и больше убежден, что, например, Пасхальную заутреню надо было бы ритмически совершать, то есть не совсем танцевать ее, но чтобы движения соответствовали пению.)

Но насчет сегодняшней беседы — во-первых, у меня есть, вероятно, мрачная черта, а во-вторых, я сегодня говорил именно об этом аспекте в связи с другими вещами. Я, кажется, раньше говорил о благодарении и о радости, но вообще о радости я, очевидно, говорить не умею. Слово «евхаристия», так же как славянское «благодать», имело двойное значение: с одной стороны, «благой дар», то, что ты получаешь, и, с другой стороны, «благодарение». Это мы находим в каноне ангелу-хранителю, где слово благодать употребляется именно как «дар благой». В Литургии находятся эти два момента: это величайший дар, который мы можем получить, и в ответ на величайший дар — величайшее ликование, но в этом ликовании есть один момент трудный. Сказать Богу, что мы Его благодарим за все без исключения перед лицом того, что совершается на земле, можно, либо забыв на время, что совершается (а это немыслимо, потому что в тайне любви забыть нельзя) , либо если мы действительно находимся уже в эсхатологическом веке, то есть если Литургия есть небо на земле, если она есть тайна будущего века.

XЯ получил письмо по поводу прошлой моей беседы и хотел бы из него кое-что вычитать и с этого начать сегодня. Я это делаю тем более охотно, что в конце письма сказано: «может быть, в какой-нибудь из ваших бесед вы ответите на некоторые вопросы из моего письма». Таким образом, надеюсь, я отвечу на письмо отсутствующего члена нашего собрания и, кроме того, начну нашу беседу с очень важного, что здесь указано. «Беседа ваша меня привела в глубокое уныние, может быть, потому что я нездорова и плохо соображаю, а может, правда, в вашем толковании есть что-то очень страшное. По вашим словам, на каждой Литургии, совершаемой на бесчисленных алтарях вот уже две тысячи лет, Господь снова умирает мучительной крестной смертью, а мы стоим и смотрим в безмолвном ужасе, и этой непрекращающейся Голгофе не будет конца, пока в нас останется хоть капля себялюбия. Где же радость и торжество воскресения? Где слова апостола Павла: Христос, воскресший из мертвых, уже не умирает. Смерть уже не имеет над Ним власти (Рим.)

Вот первая часть этого письма, с которой я хочу начать сегодняшнюю беседу. В прошлой беседе я действительно настаивал как можно более сильно на одном из аспектов нашей Литургии, со всем чувством, которое он во мне вызывает, — именно на том, что когда мы присутствуем на Литургии, мы присутствуем хоть в какие-то определенные моменты при Голгофской трагедии. Каждый раз, как священник заколает Агнца на жертвеннике, каждый раз, когда этот хлеб образует собой Агнца, закланного еще до начала мира, когда лежат перед нами освященные Тело и Кровь, разделенные друг от друга, перед нами ставится вопрос о Голгофе. Вопрос этот стоит перед нами, перед каждым из нас, потому что Христос умер не вообще за человеческий род, Он умер за каждого из нас. Это одна из сторон тайны Божественной литургии, и это мы должны принять как факт: что это страшно, более, вероятно, страшно, чем мы даже представить себе можем, потому что это относится к каждому из нас в отдельности, не в нашей совокупности, а каждый из нас перед этим вопросом стоит. И дай Бог, чтобы слова этого письма отражали правду, когда пишущая говорит: «а мы стоим и смотрим в безмолвном ужасе». Если бы мы стояли в безмолвном ужасе, если бы только мы так стояли! Если бы хоть раз на Литургии нас охватил именно ужас и сковал нас до безмолвия, мы не могли бы уйти из храма и моментально вернуться в мир в самом худом, самом неприглядном смысле этого слова. А это, к сожалению, так, и различные противоречивые настроения, которые я описывал в прошлый раз и которые можно было бы еще подробнее, еще углубленнее описать и уловить в себе, действительно окружают Крест Господень. Так что в этом отношении я от своих слов не отказываюсь: действительно, это так, действительно, это страшно.

Но вполне справедливо, что это далеко не исчерпывает тайны Божественной литургии. В ней есть и другое. Есть то, что выражается первым возгласом, который священник делает в начале службы: Благословенно Царство… Мы благословляем то, что для нас наступило Царство Божие, что для нас Господь есть Царь, что мы вошли в такое состояние и взаимное отношение в пределах Церкви, когда действительно Царство Божие дошло до нас больше или меньше. Оно зачинается внутри каждого человека, растет, как горчичное зерно, развивается, разрастается, перерастает самого человека. Как опять-таки в притче Христовой говорится, оно вырастает в целое дерево, под которым могут укрыться птицы небесные ( Мф. 13: 32 ) , и, может быть, засеменяет собой почву шире, дальше, так чтобы стать реальностью какого-то общества или, в свое время, всего мира. И это мы предвкушаем не только надеждой, не только как будущее, а, как я старался объяснить, когда мы говорили о призывании Святого Духа на Литургии, как что-то уже случившееся. Призывание Святого Духа, Его присутствие, Его действие на Литургии нам говорит о том, что наш мир как бы перерос себя, раскрылся, и что в этот открытый мир вошла тайна будущего века. Уже действуют законы будущего века, а не только законы времени, и в этом уже торжество и радость бесконечные.

Но притом мы сознаем, что это нам дано только зачаточно, что мы обладаем этим только частично. Тому есть две причины. Бог Духа Своего дает без меры, но мы-то принимаем Его в меру нашей открытости Святому Духу. И кроме того, эта тайна будущего века как бы двоится: с одной стороны, она пришла, а с другой — она еще в будущем. Слово, которое по-гречески выражает эти понятия и дало в русском языке слово эсхатология, то эсхатон, показывает на двоякий смысл. То эсхатон — нечто решающе и нечто завершенное. И в этом отношении Крест Христов, вся тайна домостроительства Христова совершили что-то решающее для судьбы мира. Прибавить к этому ничего нельзя, ничего не нужно, все уже совершено Крестом, все Духом Святым нам уже дается. Но вместе с этим то, что дано, что дается Христом и во Христе, должно стать достоянием каждого из нас. Оно еще находится в состоянии становления в нас, и по мере того как мы приобщаемся, мы меняемся, мы врастаем в тайну будущего века.

И поэтому несмотря на то, что таинство будущего века, радость и победа Царства нас ощутимо достигли, все-таки стоит перед нами Крест Господень. Пока есть становление, пока есть какие-то души, которые еще не спасены, которые еще не ищут спасения, Царство как победа Господня и Крест как Господень подвиг нашего ради спасения все еще соприсутствуют, стоят рядом.

Дальше мы произносим молитву Отче наш. Бог, Отец Единородного Сына через наше хоть зачаточное приобщение ко Христу уже стал самым настоящим образом нашим Отцом, а вместе с тем мы так часто остаемся по отношению к Нему блудными сынами. И опять-таки это совмещается. С одной стороны, нам во Христе все дано, потому что мы с Ним соединяемся не только в таинстве Крещения, но всей любовью церковной, всей жизнью Церкви. А с другой стороны, нам еще надо совершить путь из далекой страны обратно в отчий дом. Да, мы дети Божии, мы сыновья Господни, а все-таки мы не в самом Царстве, а еще на пути. И это одно от другого различно, но не противоречит одно другому.

Дальше в Божественной литургии все основано на воплощении и воскресении Господнем. Не только Крест обусловлен воплощением, воскресение тоже обусловлено воплощением, и также наше обо́жение, то есть то, что, приобщаясь Богочеловечеству Христову, мы приобщаемся к Божественной жизни и делаемся человеком по образу Создавшего нас, делаемся человеком в подлинном смысле слова, а не только в том смысле, в котором мы наблюдаем человека на земле, падшего. Воплощение обусловливает самую возможность таинств. Только потому что Христос стал Человеком, только потому, что человеческая плоть соединилась с Божеством, видимое нашего мира, плоть нашего мира, вещество нашего мира уже связано с Божеством и может приобщиться к тайне Божества, может стать духоносным и Богоносным для нас. Этот хлеб и это вино делаются Богоносными, потому что Христос стал плотоносец, облекся в плоть. И в этом ликующее торжество, которое мы поем по случаю Рождества Христова, поклонения волхвов, Крещения Господня, Преображения, Воскресения и Вознесения, когда вещество нашего мира, собранного в личности Христа в виде плоти воплощенного Сына Божия, возносится на небо и покоится теперь в самых глубинах тайны Святой Троицы. Человек во Христе, через Христа, человек Иисус Христос, как Его называет апостол Павел (Рим.)

В этом, конечно, ликующая и торжествующая радость, но мы не можем забыть, что вся эта радость нам дана во Христе, Который назван Перворожденным из мертвых ( 1Кор. 15: 20 ) , о Котором говорится, что Он — Первый, за Кем должны последовать другие. Но последовать как, почему? Потому что из смерти мы должны родиться в жизнь, потому что от зла мы должны перейти к добру, потому что от обезбоженности мы должны перейти к богообщению, к приобщению к Богу и к обожению. Но все это пока не совершилось, и все равно пребывает ужас Голгофы и ужас ночи в Гефсиманском саду. Пока есть один грешник на земле, Гефсиманская тайна в действии, как и тайна Голгофская. Да, Христос воскрес из мертвых, Он уже не умирает, но Его смерть присутствует среди нас. Она присутствует разно: она присутствует как наше воспоминание, как наш безмолвный ужас перед тем, что это должно было случиться из-за меня. В этом смысле то, что она случилась, не требует, чтобы она постоянно вновь случалась, чтобы меня заковать в безмолвный ужас. И она присутствует еще иначе. Как говорит апостол Павел, мы — как насмертники до скончания мира, до Страшного суда. Смерть Христова действует в нас, она присутствует как сила, убивающая в нас все то, что противно Христу, то есть ветхого Адама, чтобы он умер до конца и ожил новый Адам, новый человек родился бы в нас и действовал по образу Христа. Да, смерть уже не имеет власти над Ним, потому что смертью смерть Он победил, но можем ли мы это забыть?

В письме еще поставлен вопрос о том, что на каждой Литургии, совершаемой на бесчисленных алтарях, вот уже две тысячи лет Господь снова умирает мучительной крестной смертью. Это и так — и не так. Христос умер однажды и больше не умирает, но каждый раз, когда совершается Божественная литургия, это событие, которое случилось раз в истории, но пребывает как действительность всей вечности, вдруг оказывается перед нашими глазами реальностью нашего опыта. Вечность врывается во время, потому что во время Литургии мы не живем моментом нынешнего дня и не возвращаемся в тот момент истории, когда был убит Христос, а стоим перед лицом события, которое — от века утаенная тайна нашего спасения, тайна крестной Божественной любви.

Крестной она была до воплощения, до смерти Христа на Голгофе. Это событие вечное, перед которым мы находимся, также как та Тайная вечеря, которой мы приобщаемся, когда мы причащаемся Святых Тайн. Это не новая Тайная вечеря, это та единственная Тайная вечеря, которая только один раз и могла быть совершена, потому что ее совершает никто как Христос, и эта Тайная вечеря, поскольку вечность прорывается в наше время и мы в ней живем во время Литургии, эта Тайная вечеря, однажды только совершенная, делается реальностью для нас в этом мире, в это мгновение, в этом храме, в этом чуде приобщения. Одна Голгофа, одна крестная смерть, одна-единственная Тайная вечеря, но мы, потому что вступаем в вечность, находимся лицом к лицу с этим единственным событием со всей реальностью и во всем ужасе совершившегося.

Я говорил, что эта тайна, сокрытая от нас до момента, когда она открылась нам в ужасе Гефсиманской ночи, Страстной седмицы и смерти Христа на Голгофе, уже присутствовала, пребывала в Боге раньше, вот в каком смысле. Не падение человека и не необходимость его искупить внесли в Божественную любовь крестный, трагический момент. Любовь в себе содержит его, Бог как полнота любви в Себе содержит изначально радость давать, радость получать и трагедию самоуничижения.

И тут мы приходим к второй теме этого письма: к вопросу о самоутверждении и самости. Об этом я хотел бы говорить в следующий раз в связи с остальными моментами этого письма, а сейчас предлагаю перейти к собеседованию. Но я хочу сначала вернуться к теме о славе, о радости, о торжестве Божественной литургии.

Вся Божественная литургия возможна только потому, что воскрес Христос. Если бы Христос не воскрес, все было бы безумно, бессмысленно. Ничему не было бы места, потому что тогда все, во что мы верим, было бы основано на иллюзии, на мечте, на том, чего на самом деле никогда не было, никогда не случалось. Если Христос не воскрес, говорит апостол Павел, то мы самые несчастные из людей, потому что мы живем ложью и мечтаем о несбываемой надежде ( 1Кор. 15: 17 ) . Все, что совершается в Литургии, основано на этой изумительной радости воскресения Христова. Но кроме радости воскресения я хочу обратить ваше внимание на одну вещь: каждая Литургия остается незаконченным событием.

В конце Литургии священник говорит: Вознесися на небеса, Боже, и по всей земли слава Твоя, и потом поворачивается к народу и говорит про себя: Благословен Бог наш, и вслух: всегда, ныне и присно и во веки веков.

1: 11 (. Когда Святой Дух дается, опять-таки Дух Святой и святая Церковь ждет возвращения Христа во славе: Ей, гряди Господи Иисусе!) Откр. 22: 17 (Что же здесь совершается? В чем эта незаконченность и в чем она нас касается? Она имеет прямое к нам отношение и вот какое: эти Тайны Христовы, к которым мы приобщились, нас делают в самом страшном смысле слова присутствием Христа на земле. Мы приобщены Его Телу и Крови, мы делаемся соучастниками Его человечества и хоть частично, зачаточно приобщаемся тайне Его Божества. Хлеб и вино, которые торжествующе, ликующе, дивно, радуя весь видимый вещественный мир, стали Телом и Кровью Христа, хлеб и вино совершили весь свой действительно таинственный путь от вещества к приобщенности тайне будущего века. Но мы — нет, мы только отчасти. Хлеб и вино вне греха и потому могли стать богоносными, но мы во грехе и только постольку делаемся Христовы по образу Его человечества и приобщаясь Его Божеству, поскольку преодолеваем грех и делаемся новой тварью силой благодати и силой своей верности Богу.)

И незаконченность Литургии обращена на нас. Все то, что касалось вещества, завершено, большей славы оно не может достигнуть. Но мы, которые через это освященное вещество приобщились ко Христу, теперь только начинаем свой новый путь или заново начинаем путь, на который нас поставило Крещение, Миропомазание и первое наше Приобщение. Эти Тайны, которые должны нас преобразить, теперь должны начать действовать в нас. И Литургия в полном смысле будет только тогда завершена в одном отдельном человеке, когда он достигнет святости, и Литургия только тогда будет завершена на земле, когда после последнего суда явится слава сынов Божиих, победа Господня во всех, и Бог будет все во всех ( 1Кор. 15: 28 ) . Так что здесь опять-таки та ликующая и торжествующая слава воскресения, вознесения, дара Святого Духа, пришедшего Царствия будущего века, которое уже достигло до нас, вошло и стало зерном горчичным внутри нас, раскинулось вокруг нас, охватывает нас, уже теперь вводит нас в самую вечность. Вся эта слава нам дана, и вместе с тем она вся еще впереди, она все еще — наше призвание. Церковь одновременно уже в Отчем доме и, в лице каждого своего члена, еще на пути. И в этом отношении каждая Литургия остается незаконченной, потому что только последнее свершение закончит тайну Божественной литургии, потому что только тогда Евхаристия как последнее ликование благодарной твари будет доведена до конца, когда вся тварь сможет сказать перед лицом Божиим: Ты был прав, Господи, во всех путях Твоих ( Откр. 15: 3, 16: 7 ) , когда все будет совершено и исполнено.

Вот что я хотел сказать в ответ на первую часть этого письма, а в следующий раз будем продолжать его разбор. XI За последнее время я продолжал размышлять над заданным мне здесь вопросом и над двумя письмами, которые я получил по поводу того, что мои беседы своим содержанием просто повергают в отчаяние и отнимают радость Литургии.

И я стал задумываться над тем, каким это образом я вполне серьезно и, сколько умею, ответственно говорил то, что говорил до сих пор, а сам этой радости Литургии не теряю? Почему выходит, что я разрушаю чужую радость, хотя моя радость от этого не разрушается? Я себе поставил вопрос: в чем моя радость Литургии? — и теперь хочу попробовать ответить на этот вопрос, и, может быть, что-нибудь прояснится и в других моих замечаниях.

Во-первых, вся Литургия опирается на то, что Христос воскрес. Это событие, которое имело место столько-то столетий тому назад, имело место в истории человечества, принадлежит людям. А с другой стороны, это событие, которое стоит вне ряда других исторических событий в том отношении, что все события человеческой истории случаются, имеют последствия, но сами никак не присутствуют из столетия в столетие. Воскресение же Христово присутствует из столетия в столетие не только в сознании, но в реальном опыте людей, потому что Христос, Который однажды умер и воскрес, уже не умирает, смерть над Ним больше власти не имеет (Рим.)

6: 9 (, Он живой, и Он среди нас живет. В этом отношении воскресение Христово присутствует изо дня в день, и каждый из нас может опытно знать, что Христос воскрес, потому что сам может опытно знать воскресшего Христа.)

Но самая радость воскресения выражается разно. Она выражается в пасхальную ночь резко, ошеломляюще, ломит глаза, а затем этот свет воскресения, который так ярко вторгается в нашу жизнь в пасхальную ночь, не исчезает, но делается тем, о чем поет Церковь в вечерне: Свете тихий святыя славы бессмертного Отца небесного, святаго блаженного, Иисусе Христе… Этот ломящий глаза свет делается тихим, пронизывает собой все, освещает все, он везде, он всегда с нами.

И может быть, я мало, меньше, чем должен бы, чувствую из недели в неделю этот резкий, потрясающий день воскресения, потому что мне кажется, что воскресший Христос с нами так постоянно, так неотъемлемо, что этот свет невечерний, о котором поется Свете тихий (радостный, радостотворный свет) , с нами всегда. И в этом свете — наша радость: нам, в каком-то отношении, не нужно ничего другого, мы стали детьми света, мы живем в этом свете, и это источник спокойной, тихой радости. Это свет, о котором в Евангелии говорится, что свет во тьме светит и тьма не приемлет его и не может его погасить (Ин.)

Трудно уйти от противоположения света и тьмы. Свет загорелся во тьме для того, чтобы тьма постепенно разошлась. И здесь я чувствую, вероятно, слишком исключительно трагический момент этой тьмы. Мне жалко всего того, что во тьме живет, и сколько бы ни было света, пока есть тьма, мне кажется, нельзя утешиться до конца.

Но в этом свете есть еще и другое. Внутри этого света нам открывается радость, во-первых, присутствия Самого Господа. Он нам говорит: Где двое или трое будут собраны во имя Мое, там и Я буду среди них ( Мф. 18: 20 ) . Среди нас Христос, и в этом радость несказанная. Но если посмотришь на Христа, когда Он станет перед тобой так, как Он стал в вечер воскресения, Он стоит воскресший, а на руках и ногах и в боку — раны от гвоздей и от копья. Каждый из нас, как Фома, может это видеть. И здесь тоже радость и трагедия переплетаются.

И еще. Во Христе мы видим единственного человека, который настоящий Человек, Человек в полном, совершенном, неограниченном смысле этого слова. И наше призвание — стать людьми, человеками, подобными Ему. Изумительная радость видеть, чем может быть человек: мера человека — Иисус Христос из Назарета. Это человек, и это явление того, что человек есть, — и в этом радость. Но наряду с этим есть сознание, что я не такой человек. В этом тоже радость, потому что если, будучи тем человеком, каковы мы, можно иметь такое колоссальное богатство жизни, и радости, и познания Бога, то каково будет познание, какова радость, какова жизнь, когда мы вырастем в полную меру роста Христова, как говорит апостол Павел (Еф.)

4: 13 (! И тут встречаешься опять с другой вещью, встречаешься с тем, что для того, чтобы это было, Бог должен был стать Человеком, и этот Человек должен был умереть позорной и мучительной смертью, и весь мой рост обусловлен Крестом. Опять радость и трагедия переплетшиеся, и нельзя уйти ни от одного, ни от другого. И это идет дальше. Тот мир, в котором мы живем, весь связан со Христом, потому что Христос не только Человеком стал, Он воплотился, то есть стал плотью, и вещество нашего тварного мира соединилось с Божеством. В каком-то смысле, очень точном, определенном, во Христе присутствует все видимое, образно представлено все вещество тварного мира, от самого малого атома до величайших созвездий. Все глядится во Христе, как в зеркале, все себя видит соединенным с Богом, исполненным, доведенным до желанного предела, до предела, который пока есть мечта. И через воплощение Христово и смерть Христову явлено видимой твари, что смерть бессильна разъединить то, что соединилось в Боге, разбить ту цельность, которая зиждется на Боге, создалась в Боге.)

А в вознесении Христовом, после воскресения Спасителя, видимое вещество этого мира, составляющее плоть Богочеловека, восседает одесную Бога и Отца, то есть входит в самую глубину тайны Святой Троицы. И теперь материальная тварь может себя видеть уже присутствующей в глубинах Божества: Божество не только ее пронизало в воплощении Христовом, но вознесло, окутало в тайне вознесения. И это то, что должно быть, в конечном итоге, судьбой и радостью всего тварного мира, потому что апостол Павел говорит, что придет время, когда, победив все, Христос всякую власть, которая Ему дана на небе и на земле, отдаст Отцу, Сам покорится Отцу, и тогда будет Бог все во всем ( 1Кор. 15: 28 ) . Это слава, которая в каком-то решающем и окончательном смысле пришла, которая присутствует, которая есть и действует. И вместе с этим, когда мы смотрим на мир, мы видим, что, как тот же апостол Павел говорит, тварь воздыхает в ожидании явления чад Божиих (Рим.)

8: 22 (. Пока человек не станет Человеком, пока мир не станет Божиим через нас, в человечестве и, шире, в мире продолжает действовать и властвовать страдание, смерть, жестокость, отчужденность от Бога, оторванность и отчужденность друг от друга. И опять-таки человек себя видит на той грани, где это решается, и видит это, с одной стороны, с ужасом, с другой — с изумлением.)

Дальше мы говорим о призывании Святого Духа. Святой Дух, который дан Церкви, говорит о том, что в пределах Церкви, внутри Церкви уже настало будущее, уже будущий век настал: то, что совершается в Церкви, есть тайна будущего века. Эти события как бы выходят из ряда вон в нашей грешной обстановке, но это события нормальные в обстановке будущего века. Дух веет и действует. Мы видим Духом Святым в Церкви освящение воды, освящение хлеба, освящение вина, через человеческую веру, и верность, и через Божественное воздействие они освобождаются от плена времени и греха и делаются частью той славы земной, которая будет открыта когда-то позже. И мы уже живем в этом будущем веке, мы прикасаемся хлебу и вину, которые уже богоносны, мы прикасаемся к этой воде крещальной или воде, освящаемой в Богоявление, которая уже вода будущего века. Мы живем этим, и ликуем, и все-таки вдруг ощущаем, что (как я говорил в одной из прошлых бесед) Литургия и всякая, в сущности, тайна Церкви обрывается незаконченной. Она обрывается, как незаконченный аккорд, который звучит и плачет, потому что все это так, но за пределами Церкви есть сиротство, есть еще та тьма, в которую свет не проник. Мы можем ликовать в Церкви — и переходим от радости к горю, от горя к радости, но оба момента соприсутствуют, потому что тот же самый Дух, Который претворяет хлеб и вино в Тело и Кровь Христовы, тот же самый Дух, изливаясь в наши души, нас учит взывать к Богу и Отцу и говорить Авва, Отче (Гал.)

4: 6 (. Этим открывается наше сыновство, и о большем мы и мечтать не можем. И вместе с тем в этом сыновстве мы встречаем сыновство Христово и Его слова к ученикам в вечер Его воскресения: как Меня послал Отец, так и Я вас посылаю) Ин. 20: 21 (. А как Отец послал — мы видим из всего Евангелия и, в частности, из того, что полтора дня тому назад случилось на Голгофе, и в течение нескольких дней предыдущей недели, в Гефсиманском саду и во время Страстной.)

Я вас посылаю как овец среди волков ( Мф. 10: 16 ) . В этом нет горя, в этом чистая радость, в этом нет страха, в этом победа, ликование нашего единства со Христом. Но вместе с этим, конечно, и трагический момент: ведь идем-то мы в мир, потому что мир во зле лежит, потому что есть заблудшие овцы, потому что есть горе, потому что князь мира сего называется сатана, а не Христос.

И здесь перекликаются постоянно радость и горе, вернее радость, изумление и сознание трагичного. Нас может захлестнуть радость, но очень трудно не переживать и трагедию. Вот некоторые моменты, которые я хотел выделить, чтобы объяснить себе, а может быть, и вам, почему ударение в моих беседах до сих пор было так настойчиво на трагической, то есть на жертвенной, стороне Божественной литургии, общего дела, которое у нас с Богом.

И теперь я хочу перейти к одному или двум вопросам, которые были поставлены. Первый вопрос — следствие того, что я говорил последний раз о том, что ни в Евангелии, ни в иконах древней Православной Церкви Божия Матерь никогда не изображена рыдающей, бьющейся, в полуобмороке, как это часто бывает на картинах Запада. Я, вероятно, неточно, нехорошо выразил свою мысль, потому что мне поставлено было на вид: «Неужели Она могла не страдать? Она же человек! ».

Да, Она человек, но ответ, который я нахожу на это безмолвное предстояние у Креста, вот в чем. Во-первых, в том, что у Нее не было иной воли, кроме воли Божией, и когда Она предстояла у Креста, не было терзающего противоречия между тем, что происходило, и тем, на что Она шла. Во-вторых, при этом единстве воли, сознания между Ней и Божественным Сыном, Она не только стояла, наблюдая за смертью Иисуса, Она со умирала с Ним, и это Ее соумирание соединяло Ее с Ним, а не разъединяло. И, в-третьих, изречение из древности: «как глубоко горе, которое не находит даже слез для своего выражения». Это окаменелое, безмолвное предстояние Божией Матери за пределами скорби, за пределами внешне выраженного страдания, потому что всякое выражение есть одновременно и облегчение. Здесь нет облегчения, здесь готовность на смерть до конца, и здесь не пассивность, а живая, сильная отдача себя, своей судьбы, своего растерзанного сердца, своего изнемогающего ума, своей воли в руку Божию: пусть будет, как Ты хочешь, Отче, а не как я.

Другой вопрос мне был поставлен: на чем основано церковное мнение, что мертвые беспомощны и что, потеряв физическое тело, мы так отдаляемся от Бога, что уже не можем Его просить помочь нам?

Я думаю, что в этом вопросе две разные половины: во-первых, о беспомощности, а во-вторых — об отдаленности от Бога. Беспомощность есть, а отдаленности может не быть. Есть в «Братьях Карамазовых», в записках старца Зосимы, глава, которая называется «Об аде», и в этой коротенькой главе Достоевский определяет ад так: это место, где все слишком поздно. Поздно верить перед лицом очевидности, поздно поступать по закону любви, когда бросается в глаза, что, кроме как в пределах закона любви, нет ни жизни, ни спасения. Перед лицом очевидности, которая открылась, уже поздно верить, поздно и проявлять любовь.

И встает вопрос: что же с этой беспомощностью можно делать? Человек стоит перед лицом того, что есть, и видит себя, какой он есть, и видит свою отдаленность, большую или меньшую, от Бога, видит большую или меньшую свою, по отсутствию любви, отдаленность от людей и видит также, как его жизнь, порой очень страшно, переплелась с жизнью других. Но что может он сделать? Да, он может взывать о милости, он может сознавать до самых глубин свое положение, но теперь помощь должна прийти к нему откуда-то, и может она прийти от Божией милости. Но Божия милость не есть Божия неправда, Божья несправедливость или слабость. Апостол Павел четко, ясно и так справедливо нам говорит, что ничто нечистое в Царство Божие не войдет (Еф.)

И вот раскрывается перед ним другая возможность. Земля — еще земля, на ней еще живут люди, которые его знали, люди, через жизнь которых он прошел, которые, может, его и не знают по имени, но на которых легла печать его личности. Вот эти люди теперь могут помочь. Чем? Мы молимся об усопших. Мы, конечно, не молимся о том, чтобы Господь поступил по отношению к ним несправедливо, простил то, что не заслуживает прощения, простил людей при обстоятельствах, которые прощения не позволяют. Но наша молитва говорит об одном: как бы ни был грешен, даже преступен данный человек, он в жизни оставил хоть одного человека с любовью к себе. Если кто-то о нем молится, значит, любовь жива, и наша молитва должна быть свидетельством о том. Мы потому помним этого человека не только памятью ума, но памятью сердца, что этот человек посеял в нашу душу крупицу любви к себе, а может, просто крупицу любви, нам открыл сердце, и ум, и глаза, и руки.

Но эта молитва только тогда получает полное свое значение, когда не ограничивается одними словами. Недостаточно только вспоминать человека в ту или другую годовщину его, заказать по нем панихиду и на этом успокоиться. Если человек жил на земле и прожил не напрасно, то его жизнь должна продолжаться как-то в нас. Каждый пример добра, правды, красоты, который мы от него получили, должен стать плотью, должен стать конкретной реальностью, так чтобы все добро, которое в нем было, через нас продолжало действовать на земле. А если так, то действительно мы можем в свое время встать перед Богом и сказать: «Да, этот человек жил, он грешил, но не только грешил, он в мою душу вложил любовь, он мне дал пример хоть в одном чем-то, что было достойно Евангелия и человеческой правды, земной и человеческой правды, и благодаря ему я прожил достойно имени человека». Тогда наша молитва делается живая, сильная, и жизнь этого человека и наша делаются не столь отделимы друг от друга, как кажется.

Когда два человека действительно друг друга любят и один умрет, тот, кто остается на земле, в какой-то мере уже высвобожден от рабской привязанности к земле, он уже частью своей души, вожделением встречи, надеждой и любовью находится там, где образ мира сего проходит (1Кор.)

7: 31 (. Но тот человек, который отслужил на земле свою человеческую жизнь, который вошел теперь в вечность, еще чем-то присутствует на земле, и ответственность его за жизнь на земле не кончена. Не кончена она в том смысле, о котором я говорил несколько мгновений тому назад, но не кончена она и в более широком смысле, потому что, встречаясь, общаясь, разговаривая, мы накладываем друг на друга печать своей личности, иногда на одно мгновение, на много часов, а иногда на всю жизнь. Можно ли сказать, например, что писатель, который в течение столетий вдохновляет в хорошую или дурную сторону людей, не несет ответственности за то, что он написал, и за то, что люди сделают по его слову? В этом отношении он беспомощен: человек начал дело, но остановить его больше не может, он положил начало, а последствия вне его власти.)

В этом смысле усопшие действительно беспомощны перед лицом Господним, и мы имеем над ними какую-то спасительную власть — не потому что мы будем ставить свечи или заказывать те или другие богослужения, а по той любви, которая будет выражаться в нашей молитве, и по той любви и правде, которые благодаря им будут выражаться в нашей жизни. Здесь сложная, очень богатая круговая порука, которая нам приоткрывает разницу между судом над человеческой душой, душой только что отошедшей и Страшным судом над миром.

Этот Страшный суд — не просто повторение того, что когда-то было сказано и решено на частном суде, это событие, где все жизни, сложно переплетшиеся через все столетия, все последствия каждого поступка, каждого слова, каждого мгновения, все плоды этих жизней и поступков сведены так, что каждый стоит уже перед Богом и перед людьми со всем тем, в чем он участвовал иногда уже после того, как скончался. И здесь уже не суд над одним человекам, здесь какая-то сложная круговая порука, о которой говорит Достоевский: здесь народы и царствия, здесь все человечество стоит перед судом. Это было бы очень страшно, как-то безнадежно страшно, если не помнить, что среди человеческих имен в нашей истории есть одно Имя, которое собой суммирует всю историю, которое есть средоточие всей истории, но и спасения — Имя воплотившегося в Вифлееме Сына Божия, ставшего Иисусом Христом и нашим Спасителем. XII Для того чтобы поставить Литургию в ту богослужебную рамку, в которой она происходит, я хочу сказать кое-что о храме, о том, как его структура, его устройство составляет одно целое с христианским мировоззрением и содействует ходу всякого богослужения, в частности, Божественной литургии.

Как вы знаете, храм состоит из трех частей: из притвора, из той части, которая в древности называлась кораблем, где верующие стоят и молятся, и из алтаря. Каждая из этих частей о чем-то нам говорит, и говорит о чем-то существенном. Притвор теперь потерял свое значение, но было время, когда в притворе молились оглашенные и те люди, которые на время, а порой и пожизненно были отлучены от участия в богослужении. Притвор открыт наружу и закрыт в сторону корабля храма. В этом отношении он является связующим звеном между улицей и храмом, это именно связующее звено, а не просто проходное место, каким он стал теперь. В древности притвор расписывался фресками, и в нем всегда изображался Страшный суд, а на той двери, которая вводила в храм, часто была икона Спасителя — но именно Спасителя, не Господа Вседержителя, не Судьи, а Христа, пришедшего в мир по Божьей любви для того, чтобы этот мир не судить, а спасти, как об этом напоминает несколько раз евангелист Иоанн в своем Евангелии (Ин.)

3: 17 (. Притвор широко открыт наружу, всякий может до него дойти и встать перед лицом Божиего суда и Божиего спасения. Как я сказал, два рода людей молились в этом притворе: люди, которые, живя вне Церкви, через слово проповеди, через чтение Евангелия, через слышание, через опыт жизни среди христиан или встречи с единственным христианином, кто стал для них откровением, огласились словом жизни и спасения. Это люди, которые услышали голос Христов, оклик Господень, повернулись и пошли в сторону этого голоса. Всякий оклик Божий является призывом к вечной жизни, но этот же оклик всегда является началом суда человека над самим собой. Апостол Павел в одном из своих посланий говорит, что неверующие, то есть язычники, оправдываются и судятся тем законом человечности, жизни, который Господь вписал в их сердца) Рим.

С другой стороны, вы, наверное, помните то место в Евангелии, где Господь говорит: Мирись с твоим соперником пока ты еще с ним на пути, потому что придет время, когда вы дойдете до судьи и тогда соперник отдаст тебя в его руки, а он отдаст тебя стражам и будешь ты посажен в темницу, где останешься, пока не выплатишь последней полушки (Мф.)

5: 25-26 (. Отцы Церкви в этом сопернике, о котором говорит Господь, видели человеческую совесть, которая является нашим спутником от рождения до смерти, придирчивым, непримирительным спутником, строгим, требовательным спутником, который никогда не пропускает ничего дурного без того, чтобы нам об этом не сказать, спутником, который в течение всей нашей жизни нам будет докучать и которого мы действительно часто почитаем противником, помехой, врагом, потому что никогда он не дает нам наслаждения во зле. И вот этот спутник, совесть, как только глас Господень коснется нашей души, как только мы начнем думать о суде, о Боге, о правде и о себе, о людях, сразу поднимает голос и влечет нас на суд: не для того, чтобы нас засудить, а для того, чтобы, наконец опомнившись, мы могли выправить свою жизнь. Человек, который услышал глас Господень и увидел славу Божию, Царство Божие уже пришедшее в силе, идет, и первое, с чем он встречается, это странное положение, при котором Господь является Судьей и Спасителем одновременно.)

Другой разряд людей, который стоял в притворе в древности, это те, которые были отлучены от церковного общения за немилосердие, за грехи против любви. Они в этом отношении уже не принадлежали Церкви и тоже стояли перед судом. Они нарушили единственную Христову заповедь о любви и уже были вне храма, вне земного общения, но они были извергнуты для того, чтобы могли опомниться и не оказаться когда-либо во внешней тьме, во тьме кромешной.

В этом отношении отлучение, суд древней Церкви был делом крайнего милосердия, а не мстительности. Это было извержение с тем, чтобы люди осознали, что значит быть вне хотя бы того начального образа Царствия Божия, который они познали в братской любви, и в жизни общины, и в таинствах Церкви, и в радости церковной. И перед ними стояли и суд, и Спаситель. Это начало пути в самом деле начинается блужданием вдали, окликом Господним, поворотом человека в сторону позвавшего Господа, и этот поворот называется обращением — обращением к Господу, началом покаяния, той перестройки всех мыслей, всех чувств, всего волевого строя, всего поведения внутреннего и внешнего, которое человека делало в конечном итоге чадом Царствия, вместо того чтобы он был чадом плоти, как об этом говорит молитва Крещения. За этой дверью, на которой была видна икона Спасителя Христа, в сущности, был Сам Христос. Вы помните, как в Евангелии от Иоанна Он говорит: Аз есмь дверь овцам. Кто Мною входит и исходит пажить обрящет ( Ин. 10: 9 ) — тот, кто Мною, через Меня войдет, тот и путь найдет за пределом этой двери, пажить, где можно жить и питаться.

А дальше — та часть храма, которая называется кораблем, отчасти потому что церковь в древности часто строилась в форме корабля в память Ноева ковчега, в котором было единственное спасение от потопа, то есть от гнева Божия, разразившегося по злой человеческой воле. Кроме того, этот образ Ноева ковчега и самого корабля так ярко говорил о том, какова тогда была действительность духовной жизни. А действительность была такая: вокруг били волны языческой ненависти и преследования. Те люди, которые собрались в пределах этого храма, были отделены от ненавидящего их и гонящего их мира хрупкой стеной, которую эти волны могли в одно мгновение размыть, если только она давала трещину, то есть если только один человек оказался неверным и злоба и ненависть находили себе путь в пределы этого храма, внутрь этой общины. А люди, которые находились в этой общине, сознавали, что друг для друга они ближе, чем самые близкие и родные, оставшиеся снаружи. Так же как когда во время плавания в море разразится гроза, и опасность смерти висит над каждым, и жизнь каждого зависит от жизни другого, и каждый человек делается близким и исключительно значительным, так и тут люди, собравшиеся в храм, становились друг для друга бесконечно близкими. Они выбрали отверженность, смертную опасность, они согласились быть ненавидимыми всеми имени Христова ради. Они были гонимы и отвергнуты, но одновременно они были избраны.

Слово «избрание» на современном русском языке всегда содержит в себе какой-то оттенок привилегии, и, действительно, этот оттенок есть, но не совсем в том смысле, в котором мы часто его ощущаем. Избрание значит, что из какой-то среды некоторые люди выбраны, вынуты, отделены, и это дело Божие, следствие того оклика, оглашения Господня, которое вырвало человека из мира и заставило его прийти к Церкви. Это избранничество еще не есть избранничество к славе. Христос, соединив с Собой учеников, сказав им, что они составляют тело Его, что они словно ветви, а Он — лоза ( Ин. 15: 5 ) , что они — храм Святого Духа, что Он — глава, а они члены тела. Христос также сказал им в вечер воскресения: Я вас посылаю, как Отец Меня послал ( Ин. 20: 21 ) , а в другом месте Евангелия Он им говорит: Я вас посылаю, как овец среди волков ( Мф. 10: 16 ) . Он призвал их к тому, к чему Сам был призван Отцом: идти к людям для того, чтобы спасать их, но спасать ценой собственной жизни и ценой собственной смерти.

Это избранничество сознавали тогда люди, потому что смерть действительно была реальностью в их опыте. И корабль церковный они действительно осознавали как место спасения, потому что это место, где Живой Бог был в их среде неразлучно и где они были с Богом неразлучно, сознавая одновременно, что кругом бьют волны, стараясь раздробить и размыть этот корабль.

Но в этом корабле не все одинаково, в нем как бы две части: та часть, где стоит народ, и алтарь. Отделен ли алтарь высокой иконостасной стеной или легкой перегородкой — не важно. Это область, которая принадлежит собственно Богу, и церковный Устав запрещает в нее входить не только мирянину, но и священнику без дела. Священник или дьякон может войти в алтарь только для исполнения священных обязанностей, он не может войти просто так: это область Господня.

Это разделение храма на две части указывает на что-то очень важное. В Церкви есть как бы двойственность бытия: с одной стороны, она уже — Царство Божие, пришедшее в силе, небо на земле. Но, с другой стороны, это небо, это присутствие Божиего Царства является частью земной судьбы, земного становления и земной трагедии, и потому Церковь одновременно и дома, и на пути. Каждый из нас является одновременно членом тела Христова и вместе с этим грешником, которого Христос спасает. Мы уже и еще нет. Мы уже всего достигли, и все же перед нами лежит путь. Дело Христово уже завершено, и ничего к нему нельзя прибавить, решительная победа уже одержана, но каждый из нас должен приобщиться этой победе, и поэтому одержанная победа для каждого из нас еще впереди. Это и подчеркивается разделением храма на две части: с одной стороны, мы уже в Царствии Божием, с другой стороны, Царствие Божие, то место, где живет Господь, алтарь, — впереди, и нам туда пока нет пути, или есть путь только через определенное служение священника.

Между западной дверью, той дверью, которой входят из притвора в храм, и алтарем — целый путь. На этой грани в древности (как и в западных церквах теперь) находилась крещальная купель, потому что из притвора, из места покаяния и суда в общину верующих можно пройти только через крещальную воду. А дальше от купели к алтарю — путь, который можно видеть просто в той дорожке, которая лежит от одного края церкви к алтарю. Это целый путь, потому что от крещальной купели до алтаря духовная дорога иногда очень далекая.

На самом деле, что происходит у царских врат? Там происходит приобщение Тела и Крови Христовых, и над этими царскими вратами стоит крест. Вот где, при каком условии мы можем причаститься Святых Христовых Тайн: если мы покаянием пришли через воды Крещения, через весь этот путь к готовности приобщиться и жизни, но и смерти Христовой. Мы часто думаем о Крещении просто как о даровании нам вечной жизни, помощи, сил и крепости. Это правда, это так. Христос нас приобщает этому всему, но если мы хотим приобщиться в полном смысле этого слова, то есть соединиться с Ним для общения в одной жизни, то мы должны быть готовы на все то, чем была земная жизнь и земная смерть Христова, поскольку это в пределах наших сил; но об этом судит Сам Господь и мерит Сам Господь.

За пределом царских врат — престол Господень, престол заклания, и в глубине храма большей частью икона Воскресения Христова, которое есть предел того, что нам постижимо на земле, но за этим пределом есть все вечное и для нас непостижимое. Как вы знаете, в алтаре стоит в середине престол, слева от престола — жертвенник, и здесь совершается самая тайна Божественной литургии; и несмотря ни на что, там совершается больше, чем мы можем вместить или уразуметь. После причащения священник говорит: и даруй нам истее Тебе причащатися в невечернем дни Царствия Твоего. Все земное — это только образ того лучезарного и великого, что нам будет дано потом.

Вот в таком храме, который представляет собой целую жизнь человека, целое мировоззрение и целый путь, и совершается наша служба. Тогда делается понятно, почему в праздники в конце вечерни на молитву перед освящением хлебов, на литию положено выходить в притвор, чего мы не делаем, потому что там больше никого нет. Но раньше, когда там были кающиеся и были там еще не приобщенные Церкви, вся Церковь выходила к ним с пением праздничных стихир, потому что в дни великих праздников Господних не только радость церковная, но и самая тайна спасения переливалась через край и достигала до них. Теперь эти молитвы читаются в глубине храма, и иногда недоумеваешь: почему надо было туда уходить? Вот почему: радость церковная приносилась из храма тем, которые могли в другое время только издали слышать отдаленные созвучия церковной радости. Теперь она до них доходила и их вдохновляла, им открывала новую надежду и радость спасения. А потом снова они оставались перед лицом суда, но перед лицом нового суда: они только что увидели, что может быть достигнуто, какая радость может быть их, если они согласятся на это очень страшное избранничество, страшное и теперь по своему духовному значению, и по своей духовной готовности.

Эта структура храма нам объясняет тоже, почему наша Литургия содержит в себе не только молитвы, но и действия, если только помнить, что эти три предела образно являются подлинными пределами духовной жизни и невидимого для нас мира. То, что происходит в алтаре, те шествия, которые приводят священника с Евангелием, или с кадилом, или со Святыми Дарами в народ, — все эти действия имеют такое же значение для нашего понимания тайны спасения, как самые молитвы. XIII В прошлый раз я пытался описать храм и показать, как он выражает собой православное христианское мировоззрение. К этому описанию, думаю, надо прибавить еще несколько моментов.

Во-первых, храм, как он построен для православного богослужения, предполагает не только слова и молитвы, но и литургические действия, и Литургия (как и все наши богослужения) построена драматически, то есть как действие, выражаемое словом, движением, обстановкой, всем тем, что человек может воспринять зрением, слухом, целостным своим переживанием. И эта драматическая постановка нашего богослужения имеет целью довести те истины или тот опыт духовный, которые составляют содержание богослужения и христианской веры, не только до рационального нашего сознания, но довести это глубже, чем наше сознание. Наше богослужение, вместо того чтобы обращаться только к нашему уму, ставит нас сначала и раньше всего в обстановку молитвы, и в условиях молитвы нас ставит лицом к лицу с теми реальностями, которые составляют духовный мир. Эти реальности, в конечном итоге, выражаются в двух порядках и передаются нам в двух порядках: словом и действием — с одной стороны, а с другой стороны, непосредственным приобщением к горнему миру, миру духовному, в таинствах.

И вот эти два момента как бы выделены своеобразно и в структуре храма, и в драматическом действии, которое составляет структуру богослужения. Все, что относится к учению, к проповеди, происходит в центре той части храма, где находится народ, потому что именно в центре, среди народа древние пророки, патриархи, наставники народа, а затем в христианском мире учители Церкви и святые провозглашали слово Божие и являли ту силу духа, которой исполнена проповедь Евангелия.

Этим объясняется, например, что при архиерейском служении, которое сохранило в себе некоторые черты древнего богослужения, исчезнувшие в обычном порядке, все начало архиерейского богослужения вплоть до малого входа перед чтением Священного Писания происходит посредине храма. Здесь указывается именно на центральность этой части храма для этой части богослужения, и когда архиерей ушел в алтарь перед Трисвятой песнью, Евангелие, которое было вынесено на середину и теперь относится на престол, будет читаться все равно на середине храма.

Таким образом, малый вход с Евангелием, которое в древности хранилось не в алтаре, а в отдельном хранилище, нас ставит лицом к лицу с Божиим словом, которое приходит в народ. Уход этого Евангелия со служащими в алтарь подчеркивает что-то, к чему я сейчас вернусь, и выход на середину чтеца для апостольского чтения и дьякона или священника для чтения Евангелия ставит нас вновь в эту же обстановку. Господь из горнего, таинственного мира приходит в среду народа, среди Своего народа стоит, учит и действует. В ветхозаветной Церкви не было иного служения, кроме служения слова, не было таинств, и поэтому все богослужение происходило на середине храма, как и теперь происходит в еврейской синагоге. Неоткуда было выносить Священное Писание и некуда было его относить, потому что предел, который назывался Святое Святых, был запретным пределом, туда мог входить первосвященник, и то единственно раз в году и только после специального очищения и окропления жертвенной кровью.

Но с Новым Заветом, в котором Христос явил Бога среди людей, в котором до нас дошла благая весть об Эммануиле, о «Боге среди нас», о том, что небо и земля встретились и сочетались, о том, что небесное и земное теперь переплелись самым тесным образом, алтарь, как я в прошлый раз говорил, образует собой присутствие области Божественной уже на земле. Хотя одновременно нам указывается, что нам надо пройти целый путь для того, чтобы вся область веры, весь храм, где находятся верующие, стал тем престолом, о котором говорится в книге Откровения (Откр 14 и др.) . И теперь там хранится слово Божие, как Слово Божие, которое изначально было со Отцем и теперь восседает одесную Бога и Отца. И когда приходит время Самому Христу говорить народу, Он именно из этой священной области приходит к нам. В синагоге Священное Писание всегда хранится в специальном шкапу (арон кодеш — святой ящик) , вблизи народа.

А все, что составляет тайну Церкви, то есть таинство церковное, последование Божественной литургии, совершается именно в алтаре, потому что, как я в прошлый раз говорил, алтарь представляет собой то место, которое вера человеческая отделила для Бога, это место, где Он живет и действует. Это, в терминах уже не пространства, а времени, уже область будущего века. Там присутствует вся тайна того, что было, есть и будет. И поэтому при совершении таинств призывается Святой Дух, дар будущего века, поэтому Его силой и действием таинства совершаются, поэтому эта область есть собственно область таинств. Здесь — жертва, принесенная до сложения мира, жертва, которая является спасением мира в истории, жертва, которая является как бы началом будущего века, потому что будущий век и нынешний переплелись в одну тайну вечности.

В Литургии есть одна группа действий, на которую я хотел обратить ваше внимание. Вы знаете, что епископ носит на своих плечах омофор, этот омофор образует собой потерянную овцу, которую Христос взыскал, которую Бог взыскал, как указывается в Новом Завете ( Лк. 15: 4-6 ) . В древности омофор всегда делался из белой шерсти, подчеркивая именно это значение. И в Божественной литургии все то время, когда служащий епископ является как бы образом, иконой Христа, когда он действует от имени Христова, епископ носит омофор. Когда же он действует как человек среди людей, то этот омофор с его плеч снимается. Это можно видеть, например, в том, как епископ читает Евангелие без омофора, потому что здесь говорит Сам Христос. Когда он совершает самое таинство, молитвы, связанные с призыванием Святого Духа, он читает без омофора, потому что не он будет совершать чудо претворения хлеба и вина — здесь будет действовать Сам Бог. Причащаться он будет без омофора, но дальше причащает он священников и народ с омофором на плечах. Часто кажется тем, кто в храме, — почему эта усложненность обряда? Здесь подчеркивается что-то основное в самом положении священнослужителя по отношению к тому, что он совершает. С одной стороны, как я раньше говорил, он стоит перед народом и говорит именем Божиим, с другой стороны, он стоит перед Богом вместе с народом в такой же нужде быть спасенным, как и все другие. И это спасает нашу Церковь от сосредоточения на духовенстве, на священнике, на епископе. В центре всей церковной и литургической жизни стоит Сам Господь. Минутами те или другие из нас, по Божиему призыву и по данной благодати, действуют Его именем, но одновременно они всегда находятся, как овцы заблудшие, в стаде.

Теперь мне хотелось бы быстро пройти с вами порядок Литургии, сначала в общих штрихах, а потом, может быть, некоторые места более подробно.

Вы наверно помните, что первые слова Литургии: Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа… Это Царство Божие, Царство любви, это будущий век, пришедший в силе и уже действующий Духом Святым и Христом среди нас. И потому первое действие Церкви в ответ на это возглашение Царства Троичного Бога любви — это действие любви и заботы, великая, или так называемая мирная, ектенья, где мы молимся о нуждах всех людей, потому что если мы принадлежим этому Царству, если мы поняли, что наш Бог есть Бог любви, то мы не можем обойти вниманием нужды, горести всего мира. И только провозгласив эту молитву любви, мы обращаемся к тому Богу, Который нас научил любить, в похвальном псалме. Первый наш ответ на призыв к любви — это действие любви, второй — изумленное благодарение, благословение Того, Кто нам эту тайну открыл: Благослови, душе моя Господа, благословен еси Господи. Благослови душе моя Господа, и вся внутренняя моя имя святое Его. Благослови, душе моя, Господа и не забывай всех воздаяний Его, очищающего вся беззакония твоя, исцеляющего вся недуги твоя, избавляющего от истления живот твой, венчающего тя милостью и щедротами, исполняющего во благих желание твое… ( Пс. 102: 1-5 ) — и, в зависимости от обстоятельств и храма, большее или меньшее количество стихов этого псалма.

Затем короткая ектенья с молитвой, в которой мы восхваляем Бога, и снова наше сердце обращено по-новому к Богу, не только благодарением, но просто хвалой и изумлением: Хвали, душе моя, Господа, восхвалю Господа в животе моем, пою Богу моему дондеже есмъ. Не надейтеся на князи, на сыны человеческия в нихже несть спасения. Изыдет дух его и возвратится в землю свою, в тот день погибнут вся помышления его. Блажен емуже Бог Иаковль помощник его, упование его на Господа Бога своего сотворшего небо и землю, море и вся яже в них, хранящего истину во век, творящего суд обидимым, дающего пишу алчущим. Господь решит окованныя, Господь умудряет слепцы, Господь возводит низверженныя, Господь любит праведники, Господь хранит пришельцы, сира и вдову приимет и путь грешных погубит. Воцарится Господь во век, Бог твой Сионе в род и род ( Пс. 145: 1-10 ) . И воздав славу Богу, мысль от этих ветхозаветных образов обращается к тому Богу, Который воспевался здесь, но Которого мы знаем теперь, после воплощения Слова Божия, как Иисуса Христа, с новой четкостью и новым богатством: Единородный Сыне и Слове Божий, бессмертен сый и изволивый спасения нашего ради воплотитися от Богородицы и Приснодевы Марии, непреложно вочеловечивыйся, распныйся же Христе Боже, смертию смерть поправый, един сый Святыя Троицы, спрославляемый Отцу и Святому Духу, спаси нас. Здесь наше внимание уже сошлось на Христе, Который будет теперь стоять в центре всей Божественной литургии.

5: 3-12 (, то есть как бы центрального учения Нового Завета о Царстве Божием, о том, каково его земное, трагическое содержание и небесная слава, выраженные словесно Христом, о Котором только что пела Церковь. Заповеди блаженства вы знаете, и потому я их вычитывать не буду, но укажу вот что: во время пения заповедей блаженства будет происходить некое действие, и это одно из типичных действий вообще всего нашего богослужения. Это выход Евангелия с преднесением свечи.)

Если вы представите себе в другом разрезе случающееся, если вы вспомните уже не то, что случается здесь, в храме, а совершалось когда-то жизнью на Святой Земле, вы можете себе представить, как постепенно по лицу Святой Земли разнеслась весть о новом Учителе, о Наставнике новой, поистине небесной жизни, Который говорил так, как до Него никто не говорил. Эта весть шла, разносимая бесчисленным количеством людей, которые так или иначе, непосредственно или косвенно, прикоснулись Христу. И когда эта весть доходила до людей, они настораживались, то, что было в них способно отозваться на Божие Царство, отзывалось, сердце загоралось, ум зажигался, воля подвигалась на новую жизнь, надежда на небо зарождалась или возрождалась. И у многих вставал вопрос: но где Он? Кто нам Его укажет? Где Его найти? И первый на него указал явно, торжественно, именем Самого Бога — Иоанн Креститель, Предтеча, тот, который идет впереди, тот, который самый великий среди рожденных женами ( Мф. 11: 11 ) и кому, однако, положено сходить на нет (Ин.)

И вот во время пения заповедей блаженства священник снимает с престола книгу Евангелия, которое есть Слово Божие, и, обходя престол, выходит боковыми дверями в предшествии свещеносца. Все это происходит молча. Предтеча идет, только указывая светом свечи на Того, Кто идет за ним. И ставится вопрос: Кто же Тот, Кто шествует за ним?

В действии свещеносца есть еще нечто еле заметное: свеча зажигается от лампады, которая стоит перед образом Божией Матери, и затем свеча переносится и ставится перед иконой Христа Спасителя, от Девы воссиявый миру, Христе Боже, как говорится в церковной песне. И вот уже некоторое указание, Кто Тот, Который молчаливо является народу теперь. Закрытая книга — как бы замкнутые уста. Тот, Который как бы возжен во чреве Девы, вошел в мир светом, Он — Тот, Чей образ освещается сейчас этой свечой. И дойдя до царских врат, когда пение заповедей блаженства закончено, священник как бы дает предупреждение, что это не просто перенос Евангелия с места на место, что здесь нужны глаза и сердце. Священник говорит: Премудрость, пр о сти! Здесь есть премудрость, здесь пора нам выпрямиться и стоять перед Божиим лицом. И тут хор, который в богослужении представляет собой сознание Церкви, не отдельного члена ее, а Церкви в целом, всей Церкви, нам провозглашает ответ на наш вопрос: Кто же Он? — Приидите, поклонимся, и припадем ко Христу. Спаси ны, Сыне Божий, во святых дивен сый, поющия Ти аллилуйя: приидите, поклонимся и припадем ко Христу. Спаси нас, Сын Божий, дивный во святых, нас, которые поем Тебе «аллилуйя».

После этого поется тропарь, то есть провозглашение опять-таки праздника дня, славы Господней, и заключительные слова священника: Яко свят если, Боже наш, и Тебе славу воссылаем… Как Ты свят, так мы славу Тебе воссылаем, по святости Твоей мы Тебе славу воссылаем, Отцу и Сыну и Святому Духу. И тут опять хор в сознании церковном нам свидетельствует, в чем истина, которую мы только что узрели, и поется Трисвятая песнь: Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас.

Это явление Христа народу, это узрение Христа народом, сердцем Церкви, чистым сердцем, которое видит Бога там, где Он, может, и неуловим для затемненного взора и помраченного сердца. Теперь мы перед лицом Самого Христа. Теперь мы услышим уже явственно что-то о Нем, о той правде, о том Царствии, которое Он пришел провозгласить и которое принес с Собой. Следует чтение Апостола, то есть свидетельство живых людей, которые говорят о том, что они видели и слышали, руками своими осязали, как об этом свидетельствует апостол Иоанн в одном из своих посланий (1Ин.)

1: 1 (. И потом, после свидетельства апостолов, голос Самого Христа, чтение Евангелия на середине храма или, если не служит дьякон, то с амвона, то есть тоже в пределах того корабля церковного, который есть зачаток Небесного Царствия, Царствия Божия, пришедшего в силе. Чтение Евангелия происходит там, где стоят люди, которым непостижимым образом уже принадлежит будущий век, но которые еще борются за свою душу и за свое спасение в нынешнем веке.)

Опять-таки всякое свидетельство Евангельское говорит нам только об одном — о Божественной любви и о той любви к Богу и друг ко другу, к которой мы призваны. И поэтому ответ народа, ответ Церкви на евангельскую проповедь, какова бы она ни была, должна быть конкретной заботой любви. Следует ряд молитвенных прошений, который покрывает собой почти — нет, просто все человеческие нужды. Во-первых, сугубая ектенья: Рцем вси, от всея души и от всего помышления нашего рцем… — и молитва о тех, которые несут тяготу церковную: святейшие патриархи православные, архиереи и все братство, о тех, которые носят тяготу народной, государственной, общественной жизни, о тех, которые носят тяготу служения, о тех, которые ее несли и костьми легли, уже усопших; о тех, которые несут самые малые, как будто незаметные служения в храме и в мире.

А затем с особенной заботливостью, любовью, жалостливостью — молитва об усопших, о тех, которые теперь уже не могут себя оправдать жизнью, верой, но чья жизнь стоит перед нашим сознанием, перед нашим воспоминанием и должна приносить плоды. Напряженная, вдумчивая молитва о них, свидетельство каждого из нас и всей Церкви о том, что они жили не напрасно, что они оставили след любви и посеяли доброе семя в поле наших душ, нашего сознания, нашей жизни.

Затем забота обращается к тем, которые вне этого храма, тем, которые стоят в притворе, до которых уже донеслось слово Божие, оклик Господень: молитва об оглашенных, чтобы Господь огласил их словом истины, открыл им Евангелие правды, соединил их Святой Своей Соборной Апостольской Церкви, их помиловал, чтобы и они, вместе с нами находящиеся, с нами могли славить пречестное и великолепое имя Отца и Сына и Святого Духа.

И затем две молитвы, которые относятся к тому, что вот-вот будет совершаться. Помолившись о всех, о живых, об усопших, о всех нуждах и о всех людях, Церковь обращается уже к себе самой и молится о всех тех, которые присутствуют в храме и должны стать участниками, не только зрителями, не только наблюдателями, но живыми, творческими, активными участниками в области духа, совершителями на самом деле Божественной литургии. Церковь молится о всем народе и особенно о священниках, стоящих на той страшной грани, о которой одна молитва церковная говорит, что они там стоят, где ангелы боятся преклониться.

И когда все это кончено, когда принесены плоды любви евангельской в этой молитве, тогда остается только отрешиться от всякой заботы и войти в самые глубины тайны любви Божественной Евхаристии, войти в самое таинство и тайну будущего века. А на грани нам напоминается, что мы должны для этого отложить всякое житейское попечение.

Во время Великого входа, как вы знаете, поется Херувимская песнь: Иже херувимы тайно образующе, и животворящей Троице трисвятую песнь припевающе, всякое ныне житейское отложим попечение яко да Царя всех подымем ангельскими невидимо дориносима чинми.

В переводе: «Мы, которые неизреченно, невыразимо являемся образом херувимов и которые приносим, воспеваем Животворящей Троице трисвятую песнь, отложим теперь всякое житейское попечение так, чтобы быть в состоянии подъять Царя всех, которые приносится ныне ангельскими соборами, ангельскими чинами». Здесь самое непонятное слово — «дориносима». Это слово славянско-греческое, которое соответствует обычаю древности: вождя-победителя, возвращающегося в город, вносить на плечах воинов, которые клали через плечи копья ( по-гречески дорон ) , на них клался щит, и на нем стоял победитель. Поэтому «дориносима» значит «который торжественно, как победитель, вносится в храм».

Здесь, как во многих местах богослужения, ряд образов, и тут надо, с одной стороны, уметь воспринять физические действия и, с другой стороны, посмотреть на то, что Церковь ими выражает. Глядя плотским взором, просто на физическое явление, мы видим, что в предшествии свещеносца идет дьякон и несет высоко над головой дискос, на котором заготовлен Агнец, та частица, которая собой изображает Христа, а за ним священник с чашей. Если вы вспомните, что было сказано о малом входе, о входе с Евангелием, о чем нам говорит свещеносец, какое свидетельство он приносит, как он является предтечей Того, Кто грядет сзади, за ним — нам уже приоткрывается нечто о том, что значит это шествие Святых Даров. Это шествие с той частицей хлеба и той чашей вина, которые в начале службы были выделены, можно сказать, из всего творения, из всего хлеба и всего вина, доступных выбору, для того чтобы стать той частицей и той чашей, над которой совершится величайшее действие и величайшее чудо — освящение Духом Святым и превращение в Тело и Кровь Христовы. Выделила этот хлеб и это вино человеческая воля, поставила перед лицом Божиим с надеждой и радостью человеческая вера, и поэтому этот хлеб и это вино, хотя они еще не освящены, уже выделены и принадлежат единственно Богу.

И в этом отношении для нас они уже не только мысленно, но как вещь, принадлежащая Богу, соединены с Богом, они уже имеют на себе освященность, печать святыни. И вот перед этой святыней, даже в плане чисто земного зрения, мы благоговеем. Поэтому когда выносят Святые Дары, еще не освященные, переносимые от жертвенника к престолу, мы поклоняемся им до земли. Это нечто Божие, это нечто, что не принадлежит грешной земле до конца, это дар земли Живому Богу, Который этот дар принимает и уже как-то приобщает к тайне будущего века.

Но, кроме того, это шествие значит нечто другое: кровь и тело, жизнь и тело отделены друг от друга. Агнец, лежащий на дискосе, — закланный Агнец; кровь, вернее вино, которое станет Кровью, носимое в чаше, это излитая таинственно, до начала времени, Кровь воплощения. Это шествие говорит нам об Агнце, закланном до сотворения мира, о крестной Господней любви, говорит о смерти Богочеловека, о погребении Христа, говорит о всем том, что в тайне нашего спасения — распятие и смерть.

И потому многообразно это зрение и многообразны понятия, которые с ним связаны. Вы помните наверно тоже, как Христос на пути к Голгофе молился о Иерусалиме, как жены иерусалимские о Нем плакали, и Он говорил: не обо Мне, о себе плачьте ( Лк. 23: 28 ) . В этом смысле это шествие, которое прерывается на полпути молитвами о патриархах, о священстве, о народе, о болящих, о гонимых, о страждущих, — это часть пути на Голгофу. Это молитва Богочеловека, грядущего на то, чтобы совершить спасение мира, и молящегося именно о том, ради чего Он пришел.

А есть еще другой план, тот план, о котором говорит херувимская песнь. Мы — простые люди, как будто несем хлеб и вино, мы священники, которые несем образ умершего Христа — хлеб и вино, Тело и Кровь, но над этим шествием или, вернее, незримо внутри этого шествия, потому что это шествие одновременно говорит о другом, совершается торжественное и очень страшное шествие. Это, незримо, шествие Самого Христа, окруженного ангельскими силами, которое движется внутри и как бы над шествием, которое мы наблюдаем. И эти два шествия будто сливаются в одно, они не расслоены, потому что тот хлеб, который мы несем, — это Христос, идущий на распятие, и мы, которые Его несем, образно, но вместе с тем в каком-то отношении реально являемся живыми образами ангелов, несущих торжествующего Господа. Мы, которые неизреченно являемся образом, иконой херувимов и воспеваем трисвятую песнь Пресвятой Троице, отложим всякое земное попечение житейское. Вот что совершается, и каждый видит то, что способен видеть. Можно видеть одно из многих чисто физических действий Литургии: передвижение, перенос Святых Даров, потому что, приготовленные в одном месте, они теперь будут центром внимания. В начале центром было слово, проповедь, любовь, теперь Сам Христос вступает более реально в центр внимания. Мы можем видеть в закланном Агнце и в излитой Крови образ, священный символ, и мы можем за пределами этого видеть, что все сливается в одно: прошлое, настоящее и вечное, и мгновение и вечность, и что одновременно, свидетельствуя о смерти, мы свидетельствуем и о Воскресении. И этот образ у нас есть еще в Ветхом Завете: тот псалом, слова которого Христос произнес со креста: Боже Мой! Боже Мой! Зачем Ты Меня оставил?

И тут то же самое. Только потому возможно нам принимать участие в этой тайне, что Христос воскрес и что все совершающееся теперь совершается в славе, в силе, в торжестве воскресшего Христа.

Вот почему это шествие так многообразно и в каком-то отношении противоречиво. Смерть и воскресение явлены одновременно, друг друга пронизывая, совпадая в одно мгновение, как во всей Литургии, потому что они уже являются тайной будущего века. Здесь совпадают наше время и вечность Господня.

После Великого входа произносятся священником несколько молитв, которые, с одной стороны, характеризуют, а с другой — объясняют то, что происходит. Я вам сказал, что между прочими образами это шествие говорит о положении во гроб, и вот первая молитва: Благообразный Иосиф, с древа снем пречистое тело Твое, плащаницею чистою обвив и благоуханьми во гробе нове закрыв положи. Это — положение во гроб, но, кроме этого положения во гроб, мы уже предвкушаем победу: Во гробе плотски, во аде же с душею яко Бог, в раи с разбойником и на престоле был еси, Христе, со Отцем и Духом, вся исполняяй Неописанный (неописанный в смысле «неограниченный») . И затем, думая о гробе Господнем, мы сразу же переходим к знанию о Его победе: Яко живоносец, яко рая краснейший воистину и всякого чертога царского явися светлейший, Христе, гроб Твой, источник нашего воскресения.

Он — живоносец, он дает жизнь, он прекраснее рая, он светлее всякого царского чертога, Христе, Твой гроб, источник нашего восстания, нашего воскресения.

С этого момента еще яснее, явственнее делается, что Литургия, самая тайна Литургии не развивается просто последовательно исторически, от одного фактического события жизни и смерти Христа к другому, а что они соприсутствуют. На этот престол положили уже закланного Агнца, да, это похоронное шествие. Но в этом похоронном шествии содержится весь смысл самой смерти, то есть восхождение на Голгофу, то есть снисхождение неба на землю, то есть раскрытие закрытой от начала века тайны, самого воплощения, самого заклания Христова, тайна явления Бога в рабском образе, тайна крестной любви, сокрытой в тайне Святой Троицы.

И в момент, когда закланный Агнец положен на престол, мы не можем видеть в Нем только закланного Агнца. Мы видим в Нем закланного Агнца и одновременно видим в Нем победителя смерти: Смертию смерть поправ.

Здесь воскресение Христово присутствует, уже готовое прорваться светом, победою, ликованием в самом ужасе этой крестной смерти.

Затем, вы знаете, идет ектенья, в которой мы снова молимся о различных нуждах, о нужде спасения и особенно просим, чтобы нам было дано благодатно, благоговейно, неосужденно принести эту жертву, то есть участвовать в совершающемся не как убийцы Христовы, а как апостолы и как Христова семья. Церковь молится о предложенных честных дарех, то есть о тех дарах, которые положены перед Богом, и о святем храме сем, и с верою, благоговением и страхом Божиим входящих в онь (в него) . И эти два прошения связаны между собой абсолютно, потому что здесь начинается действие постепенно углубляющегося, нарастающего освящения и Даров и народа, которое должно завершиться в момент причащения, когда народ молитвой, верой, отдачей себя Богу — «сами себе и друг друга и весь живот наш Христу Богу предадим» — вырастет в новую меру способности принять Бога. И одновременно освящение Даров, которое нарастает до момента, когда этот хлеб и это вино, дары земли и дары человеческой веры, станут веянием и нашествием Святого Духа, Телом и Кровью Господними. Они станут Богоносными, так что народ через них приобщится подлинно, истинно Божественной тайне. Таковы основные два прошения этой довольно длинной ектеньи. Остальное — молитва, чтобы Бог дал нам день совершен, ангела-хранителя, прощение грехов, доброе и полезное для наших душ и мир миру, время покаяния, христианскую кончину, — только оттеняется на фоне этих двух прошений. Это прошения о том, что мы сделаем из той новой жизни, которую нам надлежит получить. Но завязка всей литургической драмы, которая сейчас будет происходить, именно в этих двух прошениях — о предложенных дарах и о собравшемся народе. Причем не только в каждом из этих прошений в отдельности, но в их сочетании, в их совокупности, в том, что здесь связывается в узел, воедино как бы завязывается судьба народа Божия и судьба этих Тайн: Тайн, которые могут стать таковыми только верой и приношением народными, и народа, который может приобщиться божественному только благодаря этим Тайнам.

На грани этого тайносовершения мы призваны снова и снова, но в этот раз явственно и открыто — любить. Я подчеркивал во время всего этого изложения, что Литургия как явление на земле Царства Божия, пришедшего в силе, Царства Божественной любви, изливающейся в открытые верой и доброй волей человеческие сердца, имеет своим средоточием именно любовь. И раньше чем войти, уже не в порядке ожидания и надежды, а в порядке самой реальности, в этот момент тайнодействия, мы призываемся опомниться в последний раз. Перед произношением Символа веры священник призывает нас возлюбить друг друга, потому что иначе мы не можем исповедовать того Бога, Который есть Бог любви Единый во Святой Троице, мы не можем это сделать единодушием и единомыслием: «Возлюбим друг друга да единомыслием исповемы Отца и Сына и Святаго Духа, Троицу Единосущную и Нераздельную». Невозможно исповедовать Бога любви вне любви. Нельзя исповедовать неразделенность и неразделимость Святой Троицы вне единомыслия. И здесь нам дается предупреждение, что тот Символ веры, который мы будем сейчас произносить, это не только свидетельство о вере такой, как она нам открывается в Священном Писании, как бы объективное объявление с нашей стороны о Боге. Это свидетельство о том, что мы Бога таким знаем, и именно такового Бога знаем, Отца, Сына и Святого Духа, Единого Бога, Нераздельную Троицу, любовь явленную нам и вместе с этим остающуюся нам непостижимой. Исповедовать Троицу, Бога любви, вне любви — нельзя. Веровать мертвой верой нельзя на пути к спасению. Помните слова апостола Иакова: и бесы веруют, но трепещут (Иак.)

После малого входа Церковь уже произнесла первое исповедание веры. На вопрос, который зрительно нам ставится, кто же этот грядущий безмолвно и окруженный молвой, в заповедях блаженства, Церковь отвечает: Приидите поклонимся и припадем ко Христу, спаси нас Сыне Божий, воскресый из мертвых, поющия Ти Аллилуйя; и затем Трисвятая песнь, которая принадлежит Самому Богу.

Здесь же, после великого входа, когда нам уже раскрылась до конца тайна Сына Божия, пришедшего в мир, посланного Отцом, движимого и движущего нас Духом Святым, мы произносим Символ веры, наше исповедание полной христианской веры. Священник в это время или сразу после целует сначала святой дискос, потом святую чашу, потом престол и говорит: Возлюблю Тя, Господи, крепосте моя. Господь утверждение мое и прибежище мое… Опять слово о любви. И сказав это, засвидетельствовав любовь свою к Богу, служащие священники целуют друг друга трижды со словами: Христос посреди нас! — И есть и будет!

Если мы не в состоянии этого сделать, то мы просто не в состоянии произнести искренне, правдиво Символ веры. Потому что исповедовать, что мы поклоняемся Богу, Который есть любовь, что Он — наш Бог, то есть самое бытие наше, Господь наш, пример, вождь, без того, чтобы следовать единственной заповеди Господней, невозможно. А единственная заповедь, которую мы знаем, — это заповедь о любви к Богу и к человеку.

И я говорю «единственная», зная, разумеется, что в Евангелии и в Ветхом Завете есть две заповеди, но они относятся друг ко другу, как две стороны, скажем, серебряного рубля — они неотделимы друг от друга. Это не обратная сторона в отрицательном смысле, но это вторая сторона, без которой нет первой.

Я сейчас не буду останавливаться на Символе веры как таковом, но это очень важно отметить. И следующий возглас говорит о том же строе мыслей. Когда окончено пение или чтение Символа веры, дьякон провозглашает: Станем добре, станем со страхом, вонмем, святое возношение в мире приносити, то есть установимся твердо, станем с внутренним трепетом, будем внимательны с тем, чтобы принести святое возношение в мире. Словами: Станем добре… начинается то, что называется «каноном» Литургии, то есть сердцевиной самой Литургии. Без мира невозможно принести Богу это возношение, как и Христос в Евангелии говорит: Если ты принес свой дар в церковь и вспомнил, что брат твой что-либо на тебя имеет, оставь твой дар, пойди, примирись с братом и только тогда принеси свою жертву (Мф.)

Какую жертву, какое святое возношение? Милость мира, жертву хваления. Что мы приносим Богу? Вы наверно знаете, что слово «милость» представляет собой некоторую трудность. «Милость», «милосердие», «милый» связаны одним корнем и мыслью о ласковости, о тепле, о любви. И вот «милость мира» — это ласка мира, а «жертва хваления» — это единственная жертва, то есть приношение, которое мы можем принести Богу: хвалу, пение, любовь.

В ответ на нашу волю друг друга любить и на нашу посильную любовь к Богу и к ближнему, в ответ на наше исповедание Божественной любви, в ответ на то, что мы сознаем, что свою жертву мы можем принести только в мире, ласковостью мира и приношением хвалы, Господь нам дает Свое благословение: Благодать Господа нашего Иисуса Христа, и любовь Бога и Отца и причастие Святого Духа буди со всеми вами. — И со духом твоим. — Горе́ имеем сердца. «Горе́» значит ввысь, к Богу имеем, но «имеем» не в том смысле, что они есть, а это призыв: станем иметь так сердца, мы их имеем ко Господу, они обращены к Господу: Имамы ко Господу. — Благодарим Господа. — Достойно и праведно есть поклонятися Отцу и Сыну и Святому Духу, Троице Единосущной и Нераздельной.

За этим следует молитва, которую вы не слышите, которая кончается возгласом: Победную песнь… Эта молитва читается священником так: Достойно и праведно Тя пети, Тя благословити, Тя хвалити, Тя благодарити, Тебе поклонятися на всяком месте владычества Твоего, Ты бо еси Бог неизреченен, недоведом, невидим, непостижим, присно сый (всегда сущий) , такожде сый, Ты и единородный Твой Сын и Дух Твой Святый. Ты от небытия в бытие привел нас еси, и отпадшия восставил еси паки и не отступил еси вся творя дондеже нас на небо возвел еси и царство Твое даровал еси будущее. О сих всех благодарим Тя и единородного Твоего Сына и Духа Твоего Святаго, о всех ихже вемы (которые мы знаем) и ихже не вемы, явленных и неявленных благодеяниях бывших на нас (о всех Твоих благодеяниях, и о тех, которые мы сознаем, и о тех, которые мы не сознаем, о тех, которые явственны и о тех, которые потаенны) .

Благодарим Тя и о службе сей юже от рук наших прияти изволил еси, аще (хотя) и предстоят Тебе тысячи архангелов и тьмы (десятки тысяч) ангелов, херувими и серафимы шестокрылатые, многоочитые, возвышающиеся пернатые, победную песнь поюще, вопиюще, взывающе и глаголюще: Свят, свят Господь Саваоф исполнь (исполнивши) небо и земля славы Твоея. Осанна (красуйся) в вышних, благословен грядый во имя Господне. Осанна в вышних.

И дальше снова тайная молитва: С сими и мы блаженными силами, Владыко человеколюбче, вопием и глаголем: свят еси и пресвят Ты и единородный Твой Сын, и Дух Твой Святый: свят еси и пресвят, и великолепна слава Твоя, иже мир Твой тако возлюбил еси, якоже Сына Твоего единородного дати (Ты так возлюбил мир, даже до такой степени, что Ты отдал единородного Своего Сына) да всяк веруяй в Него не погибнет, но имать живот вечный: иже (Который) пришед и все еже о нас смотрение исполнив (исполнив все предначертание спасения о нас) , в нощь в нюже (в которую) предаяшеся, паче же Сам Себе предаяше за мирский живот, прием хлеб во святыя Своя и прочистыя и непорочныя руки, благодарив, и благословив, освятив, преломив, даде святым Своим учеником и апостолом рек: Примите, ядите, сие есть тело Мое еже за вы ломимое во оставление грехов. Подобне и чашу по вечери глаголя: Пиите от нея вси, сия есть кровь Моя Нового Завета еже за вы и за многия изливаемая во оставление грехов. Поминающе убо спасительную сию заповедь и вся яже о нас бывшая (все, что нас ради случилось) , крест, гроб, тридневное воскресенье, на небеса восхождение, одесную седение, второе и славное паки пришествие, — Твоя от Твоих Тебе приносяще о всех и за вся, — Тебе поем, Тебе благословим, Тебе благодарим, Господи, и молимтися Боже наш.

Вот одна, можно сказать, единая молитва, которая произносится то тихо священником, то вслух, то перехватывается хором, то перемежается с дьяконским ответом и ответом хора: Аминь. Это молитва, где вспоминается в одной картине все дело Божиего домостроительства о нашем спасении. Мы начинаем с того, что поем Его за то, что Он есть и какой Он есть, затем благодарим Его за то, что Он нас вызвал из небытия, сотворил, не отступил от нас, несмотря на то, что мы от Него отступили, что Он совершил все нужное, чтобы нас оторвать от земли, от вечного земного плена и вернуть к небу, и даровал нам уже на земле будущее Царство вечной жизни. Благодарим мы Его и Сына Его Единородного и Духа Святого о всех Его благодеяниях ведомых и неведомых, потаенных и явных. Благодарим, наконец, о том, что Он нам, людям грешным, слабым, дал совершить эту службу, поистине Божественную, перед которой ангелы трепетно стоят и поют победную песнь, ту песнь, которую можно петь, только потому что в смерти уже победил Христос, победную песнь: Свят, Свят Господь, и мы с ними, присоединяясь к ангельскому пению, тоже воспеваем Его, потому что Он свят, Он пресвят, Он и Единородный Сын и Дух Святой. Он Свят и Пресвят, и слава Его (то есть сияние Его) великолепно, потому что Он так возлюбил мир, что отдал Сына Своего, Который пришел, все сделал, что Ему было поручено, и в ночь, в которую Он был предан — нет, не предан, а Сам Себя предал за жизнь мира, взял хлеб в пречистые, непорочные руки, благодарил, благословил, освятил, преломил и дал святым Своим ученикам.

И вот вспоминая все, что было для нас Богом сделано, крестную Его смерть, положение в тридневный гроб, воскресение в третий день, вознесение, победное Его сидение одесную Бога и ожидаемое нами второе пришествие в славе, мы приносим Ему за всех и за все этот хлеб, это вино, и мы Ему поем, и благодарим, и молимся. Здесь воспоминание о всем, но это воспоминание не является погружением в прошлое, это погружение в настоящее или, вернее, в то вечное, которое вот-вот хлынет через настоящее, сияет в самом содержании настоящего и переходит от видения прошлого, которое сейчас нам соприсутствует. Потому что в Боге нет отжившего прошлого, а есть только прошлое, которое вобрано в каждое мгновение настоящего, составляя Его настоящее, Его ныне. Вглядевшись в это, мы переходим в самую тайну: то, что было когда-то, одновременно есть и сейчас, и Тайная вечеря, которая была когда-то совершена, для нас не в прошлом. Потому что Бог вечен, потому что все эти вещи истинны вовек, мы в них вступаем, мы в эту Тайную вечерю вступаем, мы в ней находимся, и вот здесь мы можем начать те молитвы, которые приведут к освящению Святых Даров. Мы не только приносим песнь, благодарение и молитву, но мы еще приносим Тебе словесную и бескровную службу, и просим и молим и милися деем (умоляем Тебя) , ниспосли нам Духа Твоего Святаго на ны (на нас) и на предлежащия дары сия.

Здесь почти доводится до завершения мысль, которая идет через всю Литургию, о том, что освящается и народ, и хлеб, и вино, все, что в этом храме, обновляется освящением Святого Духа. И мы молимся, чтобы Святой Дух нас освятил, и хлеб и вино освятил, дары освятил, потому что если не будут освящены дары, не будет причащения Тайне Христовой, но если мы не будем освящены, то мы не можем принять эти Святые Дары иначе как в суд и в осуждение. И поэтому мы молимся, чтобы эти два потока божественного освящения довели нас до встречи.

И первое — мы молимся о себе: Господи, иже Пресвятаго Твоего Духа в третий час апостолам Твоим ниспославый, Того, Благий, не отыми от нас, но обнови нас, молящихтися… Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей… Не отвержи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отыми от мене… И только тогда мы молимся о том, чтобы хлеб был освящен, потому что теперь — мы верим — есть кому его принять: И сотвори убо хлеб сей честное Тело Христа Твоего, а еже в чаше сей, честную Кровь Христа Твоего; преложив Духом Твоим Святым.

Встреча двух освященных, то есть Церкви, в частности причастника, и Даров, совершается дальше, в момент, когда, предупреждая нас об этой тайне, священник произнесет слова: Святая святым, — то, что свято, тем, кто свят, то, что освящено, тем, кто сам освящен, и окончательная встреча уже не верой и подготовленностью, а на самом деле причащением Святых Даров.

Сразу затем священник, перед лицом совершившегося приобщения этого Хлеба и Вина к тайне Христа воплощенного, молится, чтобы те, которые будут приобщаться, приобщились бы во спасение, так, чтобы эти Тайны были приобщающимся в трезвение души, во оставление грехов, в приобщение Святаго Духа, в полноту Царства Небесного, в дерзновение к Тебе, не в суд или во осуждение.

Но если это тайна будущего века, если уже разверзлась вечность перед нами и нас охватила, и нас содержит, как в горсти, то не только мы присутствуем тут, не только мы являемся частью этого совершения и этой тайны, но все мироздание, все, которые когда-то жили: Еще приносим Тебе словесную эту службу за всех тех, которые почили в вере, праотцах, отцах, патриархах, пророках, апостолах, проповедниках, евангелистах, мучениках, воздержниках, о всяком духе праведном в вере скончавшемся.

И среди всех в этом Царстве Божием, которое теперь разверзлось перед нами и в которое мы вступили хоть на мгновение, раньше всех (из ряда вон) о Пресвятей, Пречистей, Преблагословенной, славной Владычице нашей Богородице и Приснодеве Марии.

Выделяется имя Божией Матери не только по общей причине, по которой Божия Матерь стоит вне ряда всех тварей, но по особой причине: тело Воплощения — это Ее тело, и эти Дары, хлеб и вино, которые теперь стали Телом и Кровью Христовыми, в каком-то отношении, в каком-то очень реальном смысле — это Ее тело, это Ее кровь, данные Богу для воплощения Его Сына.

И после Нее мы вспоминаем Крестителя, апостолов, святых, вспоминаем всех усопших, вспоминаем всех тех, которые у власти так или иначе, и вслух говорим: Помяни, Господи, во-первых нашего Патриарха, главу нашей Церкви; но еще дальше — всех тех, которые сейчас на земле или в странствии. И молится священник: Помяни, Господи, град сей и всякий град и страну и верою живущих в них. Помяни, Господи… недугующих, страждущих, плененных и спасение их. Помяни, Господи, плодоносящих и добротворящих во святых Твоих церквах, и помнающих убогия, и на всех нас милости Твоя ниспосли. И дай нам едиными устами и единым сердцем славить и воспевать пречестное и великолепое Твое имя, Отца и Сына и Святаго Духа ныне и присно и вовеки веков. Аминь.

И завершая эту часть Литургии, священник дает не только благословение, но величайшее обетование: И да будут милости великого Бога и Спаса нашего Иисуса Христа со всеми вами!

Здесь эти два ряда освящений — народа, который себя Богу отдает всей верой, всей надеждой, всей доступной ему любовью, и Святых Даров, которые принесены верой и приняты Богом, как бы уже соприкасаются. Они друг для друга освящены, и в этом Царстве, потому что мы верой, и любовью, и даром Духа, и воздействием Христовым стали телом живого Христа, мы можем обратиться к Богу нашему как к Отцу. И вот почему мы снова, как и раньше, в предваряющей ектенье, где мы молились о предложенных Дарах и о народе, молимся о принесенных и освященных уже Дарах и о себе — но по-новому. Помянув всех святых, мы снова миром молимся Богу о принесенных и освященных Святых Дарах, чтобы Господь принял их в пренебесный мысленный Свой жертвенник, в воню благоухания духовного и чтобы Он ниспослал нам дар Святого Духа и благодать Свою. И помолившись так, пока продолжается просительная ектенья, священник читает молитву, которая заканчивается возгласом, призывающим нас Небесного Бога называть своим Отцом: Тебе предлагаем (мы перед Тобой кладем) , Господи, жизнь нашу всю и надежду, человеколюбивый Владыко, и просим и молим и умоляем Тебя, сподоби нас причаститься небесных Твоих и страшных Тайн на этой священной и духовной трапезе с чистой совестью, во оставление грехов, в прощение прегрешений, в приобщение Духа Святаго, в наследие Царства Небесного, в дерзновение к Тебе, не в суд или во осуждение. И сподоби нас, Владыко, с дерзновением, неосужденно сметь призывать Тебя, небесного Бога, Отцом и глаголати Отче наш.

2: 6-7 (, где апостол Павел говорит, что Христос не счел дерзостью Себя считать равным Богу. Также и мы, потому что мы — Тело Христово, потому что мы — храм Святого Духа, потому что в Единородном Сыне мы стали сынами, детьми Божиими, мы призваны не считать дерзостью называть Бога Отцом, а дерзновенно это делать, однако зная нашу собственную хрупкость, зная, что мы грешны, что мы недостойны той беспредельной милости, которая в этом содержится. Мы просим, чтобы, хотя мы с дерзновением будем это делать, но мы неосужденно взяли на себя смелость призывать Бога Отцом.)

И после нескольких коротких молитв совершается приобщение, причащение. Причащение предваряется возгласом священника, который в этот раз по-новому связует народ и Тайны. Я вам говорил, как в самом начале просительная ектенья ставит рядом и уже переплетает два прошения — о предложенных Дарах и о предстоящем народе. Народ предстоит, Дары предлежат, они в том же положении по отношению к Богу, готовые быть освященными с тем, чтобы соединиться. И вот здесь священник возглашает: Святая святым.

То, что свято, — тем, кто святы, то, что Божие, — народу Божию, то, что Богу посвящено, — для тех, кто Богу посвящен. И здесь мы свидетельствуем, что Един свят (никто, кроме как Один свят) , един Господь Иисус Христос во славу Бога Отца.

И однако мы причащаемся — именно потому, что во Христе мы приобщены той святости, которая делает возможным приобщение.

Священник раздробляет хлеб, говоря: Раздробляется и разделяется Агнец Божий, раздробляемый и не разделяемый, всегда едомый и никогда же иждиваемый (никогда не истощающийся) , но освящающий причащающихся.

Одну частицу священник вкладывает в чашу, где Кровь Христова, со словами: полнота Святаго Духа (в греческих служебниках здесь яснее сказано: исполнение чаши полнота Святого Духа) . Чаша теперь восполнена, это уже не распятый Христос, это Христос распятый и воскресший. Тело и Кровь, смерть и жизнь воссоединены, и как бы подчеркивая это, вливается небольшое количество горячей воды в чашу, свидетельствуя о присутствии огня Святого Духа в этих Дарах, Божества в этом веществе. Мы причащаемся Христу распятому и умершему, но воскресшему и приобщающему нас Божеству.

Причащается священник, дьякон, затем верующие. Здесь уже совершен полный круг и завершено все действие. Народ, который стал перед лицом Божиим, Дары, которые были положены перед Божиими очами, одной общей молитвой об освящении и народа и Даров были освящены, приобщены, народ — через включение в тайну Христа, Дары — через освящение Духом Святым, оба — через включение в тайну Будущего века. Они могли друг друга принять, они соединились друг со другом, и теперь остается конец Литургии.

Все случилось — чему же еще надлежит случиться? Что касается вещества Святых Тайн, все случилось, что только может случиться с тварью. Сотворенная чистою, она была завлечена в муть и трагедию падшего мира падением человека, но сама она оставалась неприкосновенной злу. Верой она принесена Богу и вырвана из падшего мира, и потому что воплотился Бог, потому что Он победил рознь между человеком и Отцом, потому что Дух Святой был послан в мир, эта тварь может вернуться в ту полноту, которая была дана ей изначально, и, сверх того, войти в ту полноту, к которой призвана в конце времен всякая вещественная тварь. А в наше время, в течение этого времени, эта тварь вносит Божественное присутствие, носителем которого она является, и это Божественное присутствие дается человеку через нее. Тварь достигла в этом освящении Даров полноты тайны будущего века, но человек еще не достиг, и в этом отношении Литургия не закончена никогда до того дня, когда Христос, по Его слову, будет пить вино новое со Своими учениками в Царстве Небесном ( Мк. 14: 25 ) . Человек приобщен, в него канул огонь Божественный, но теперь ему надо вырасти в меру того дара, который он получил.

Человек выйдет из этого храма в Духе Святом, пронизанный присутствием Христовой благодати, приобщенный Телу и Крови, самому бытию Христову, и он должен войти в этот мир, который вне храма все равно еще во зле лежит, в котором все равно еще властвует князь мира сего. В образе Христа и в силе Духа человек должен вырасти в полную свою меру. Дары переносятся со святого престола на жертвенник; они не потребляются (не съедаются) священником у святого престола потому самому, почему Христос не исчез после Своего воскресения, а вознесся. Это перенесение дает нам образ вознесения Господня. Христос не развоплотился, Он вывел учеников Своих из Иерусалима, и пока Он их благословлял, Он вернулся, вошел в славу Божию.

И тут образно показано, как Христос, явленный нам в Святых Тайнах, одновременно делается невидимым, хотя остается и пребывает среди нас. Следующий шаг — это наш выход в мир: С миром изыдем.

Выйдем из храма с миром Христовым, который только Христос может дать и который никто от нас не может отнять. В силе Духа, в приобщении Христу Литургия не кончается храмом: Литургия как овладевание Богом этим миром через нас должна продолжаться вне храма. Приобщенные, мы входим в мир в силе Христовой для того, чтобы этот мир вырвать из рук князя мира сего, для того, чтобы этот мир принести в дар и жертву и приношение Христу, для того, чтобы этот мир вышел из категории времени и вошел в категорию вечности. Литургия не заканчивается. Мы выходим из храма с миром для того, чтобы продолжать литургийное таинство вне храма, освящая все, что составляет наш мир, делая его частью Царства Небесного.

Божественная литургия — местопребывание Духа Перед началом древних соборов Церковь провозглашала: Днесь благодать Святаго Духа нас собра… Помолимся же в сердцах наших, чтобы и эта встреча была действием животворящего Духа Божия. Помолимся о том, чтобы слово, которое мне будет дано, исходило от Него. Помолимся также, чтобы за словами, без сомнения несовершенными, которые я сумею произнести, вы смогли уловить реальность — Бога, слово — Божие, действие — Духа Святого, сходящего к верующим и руководствующего их в познании и разумении всякой истины.

Сегодня я буду говорить с вами главным образом о Евхаристической Литургии. Все действия Церкви — будь то наша частная молитва, которая никогда не индивидуальна, которая всегда — действие Церкви в нас, будь то объединяющая нас общественная молитва, литургическая или пара-литургическая, все действия Церкви, за исключением Евхаристии, — это действия человеческие: вдохновленные, направляемые Богом, но являющиеся именно порывом людей к Богу, их Господу, их Спасителю, порывом, подобным готическим шпилям, устремленным в небо, словно крик в ожидании ответа Всевышнего.

Евхаристическая Литургия не есть действие Церкви, она — сама Церковь в том полном смысле, что превосходит присущее нам видение Церкви эмпирической, то есть такой, какой мы ее видим и переживаем. Евхаристия уже находится в эсхатологическом измерении, она — будущий век, вторгшийся во время; мгновение вечности, в котором мы вполне участвуем, потому что мы сами — люди, принадлежащие вечности. Мы — эсхатологические люди и общества, которые, пребывая во времени, принадлежат будущему веку. Праздники святых, великие церковные праздники, отмечающие поворотные исторические моменты домостроительства спасения; чтение священных текстов, в центре которых — трагические и славные события казни Христа и дарование Святого Духа; благословение и освящение людей и вещества — все это способы, которыми Бог — через нас, посредством нас, при нашем участии — освящает время, присутствует в истории, разверзает ее в меру вечности. Но Евхаристическая Литургия — нечто большее, она — сама вечность, пришедшая и наступившая. Вечность не есть грань времени, вечность — это Сам Бог, присутствующий среди нас, вечность — это уже завершение всего, хотя и под покровом продолжающегося времени, в котором неверующий, слепец не умеет прозревать присутствие Бога Живого.

Я хотел бы указать на некоторые характерные черты Евхаристической Литургии, прежде чем подойти к тому, о чем меня собственно просили говорить — о Божественной литургии как местопребывании Духа.

Евхаристическая Литургия, как показывает ее название, есть акт благодарения, но она и нечто иное. В древнегреческом, в славянском языках слово «евхаристия» означает дар, благодарение делом. Вы, вероятно, помните то место из псалма, где царь Давид восклицает: Что воздам Господеви о всех, яже воздаде ми? — и довольно неожиданным для нас образом отвечает: Чашу спасения прииму, имя Господне призову ( Пс. 115: 4 ) . Единственный способ, как мы можем ответить на Божественную любовь, на эту распятую, жертвенную любовь Бога, на этот дар Божий в Духе и Крови, это — открыться навстречу Господу и принять Его, дав Ему свободно пребывать в нас, быть Хозяином этого храма, Им созданного и беспрестанно нами оскверняемого, хотя в сущности своей остающегося священным. Величайший дар Божий и одновременно самый совершенный ответ человека — вот первая черта Евхаристической Литургии.

Другая ее особенность в том, что она целиком обращена к Отцу. В православной практике и предании это единственная служба, обращенная к Богу Отцу. Не «через Сына» и не просто «в Духе»: Церковь обращается к Отцу не потому только, что единственный Предстатель ее — Сын, но и потому, что она устремлена к Отцу в единстве тела со своей главой. Церковь, по смелому, чудесному определению святого Иринея Лионского, в Единородном Сыне — единородный сын.

Сын Единороден по рождению, мы — по усвоению, по действию Божию, которое уподобляет нас Тому, Кто Един и Единствен. Именно такими мы предстаем перед Отцом: не только прося Сына о заступничестве, но будучи уже теперь на земле продолжением, распространением во времени и пространстве, через века и расстояния, воплощения Сына Божия, Его присутствия во плоти. Как определил ее однажды патриарх Алексий, «Церковь — это тело Христово, во все века ломимое за спасение мира». Церковь обращается к Отцу именно как тело Христово, движимое Духом Божиим, Который дарован нам Христом и во Христе. Только Христом можем мы прийти к Отцу, только в Единородном Сыне можем мы достичь сыновства, которое не просто символ, метафора, но сущностная реальность.

Еще одна особенность этого богослужения, вытекающая из уже сказанного, в том, что в качестве постоянного продолжения и распространения присутствия Христа — отдающегося, распятого, униженного в мире Христа — Евхаристическая Литургия раскрывается не только в молитве, но в действии, в акте молитвенного предстательства. Предстательство Сына Божия, ставшего Сыном человеческим, начинается не в тот момент, когда Он в молитве воздевает руки к Отцу; оно начинается в момент, когда Он входит в мир страдания, смерти, греха и берет на Свои мощные и одновременно столь хрупкие плечи тяжесть греха, смерти и страдания мира. Предстательство Христа прежде всего проявляется в акте, действии воплощения, которое ведет Его через целую человеческую жизнь к человеческой смерти в самом ужасном и трагическом смысле этого слова. Потому что умирает Он не Своей смертью, а нашей. Смерть приходит и пожинает нас, потому что мы потеряли Бога, и в ужасающей, потрясающей солидарности с нами Христос на кресте соглашается — будучи Сыном Божиим — как бы потерять Бога, что и выражает самый, может быть, страшный в истории возглас: Боже Мой! Боже Мой! Зачем Ты Меня оставил? ( Мк. 15: 34 ) . Потерять Бога и от этого умереть — акт предельной солидарности, акт предельного единства с нами, который мы в свою очередь должны разделить, в котором должны соучаствовать, став едиными со страдающим творением и всем греховным человечеством, чтобы стать этим ломимым, мучимым телом, из недр которого восходит к Отцу глас: Прости им, Отче, они не знают, что творят! ( Лк. 23: 34 ) . Но это единство между Христом и нами, эта нерасторжимая связь, благодаря которой мы остаемся Церковью, несмотря на наши личные грехи и наше общее противление Богу, эта солидарность и единство со Христом возможны только действием Божиим. Все, что составляет призвание христианина, превосходит человеческие возможности. Разве не призваны мы — не только по нашему желанию и выбору, но и по христианской обязанности — быть подлинно, всецело телом Христа, живыми членами, ветвями, в которых течет жизнь лозы? Разве не призваны мы быть храмами Духа Святого? Разве не должны мы стать, как я только что говорил, сущностно — хотя бы и по усвоению — сыновьями и дочерьми, детьми Бога Живого? Все это невозможно, не может быть осуществлено человеческими силами. Все это может быть нам дано — если мы согласны это принять. Все, что мы можем сделать, — это открыться Богу и отдаться Ему. Реально осуществиться это может только действием Божиим, один Бог может это совершить. И в Евхаристической Литургии, как и во всех других таинствах, от нас требуется ответить на зов Божий и отдаться Богу, стать прозрачными, стать гибкими, и тогда исполняется и будет исполняться во всех нас до конца веков обещание, данное Павлу: Довольно тебе благодати Моей, сила Моя в немощи совершается ( 2Кор. 12: 9 ) . Не в расслабленности человеческой, не в слабоволии или лености — рабских порождениях зла, но в немощи ребенка, отдающегося без всякого сопротивления в руки матери, дающего действовать ее силе.

И это так явно в православной Евхаристической Литургии. Когда собралась христианская община, когда священнослужители — дьякон, священник, епископ — все подготовили, чтобы начинать совершение Евхаристии, дьякон приближается к предстоятелю и произносит короткую, но очень значительную фразу, которая ставит, так сказать, предстоятеля на место, но не оскорбительным образом, а в восхищении перед тем, что будет происходить. Дьякон говорит: Время сотворити Господеви.

Все, что по-человечески можно было сделать, сделано: община в сборе, священнослужители здесь, хлеб и вино принесены, но то, чего мы ожидаем, то чудо, которое претворит хлеб в Тело Христово и вино в Кровь Христову, не может быть совершено никаким человеческим усилием и никакой человеческой властью. Единственный Совершитель — Тот, Кто одновременно Первосвященник и Жертва, одновременно Бог дающий и Бог принимающий. И сила, которая может претворить этот земной хлеб и вино в Тело и Кровь вечности — Дух Святой, сила Самого Бога. Поэтому мы и обращаемся к Богу, поэтому в эпиклезе, то есть в призывании Духа Святого, мы обращаемся к Нему, не ища и не ожидая формальных гарантий, в уверенности веры и в уверенности надежды, что Церковь, живое тело Христово, есть место вечного Его присутствия и также место непреложно сбывающихся Божественных обетований, ибо Бог не обманывает.

И это то, что можно назвать эсхатологическим измерением Церкви. Эсхатологичность здесь просто означает, что уже теперь, в этом временном, текущем длении присутствует вечность. Говорить об эсхатологии означает: то, что будет, — уже есть, зачаточным, зарождающимся, но реальным образом. Не только как обетование, которое исполнится, но как обетование, которое уже в действии, самый динамизм которого привносит новый смысл и новую творческую силу в человеческую ситуацию. В Евхаристическом каноне есть фраза, которая грамматически — абсурд, но хорошо выражает этот эсхатологический аспект: Царство Твое даровал еси [нам] будущее. Да, мы хотим быть сегодня участниками славы того события, которое совершится позднее, хотим участвовать в нем пока прикровенно, способом, который определяем в терминах веры, а когда-то в будущем — ослепительно-явно, когда откроется Царство в пришествии Христа и в излиянии, я бы даже сказал — в потоке Духа Святого, Который охватит все творение, чтобы его изменить и преобразить, соделать новым.

Каким же образом можем мы теперь рассчитывать на это грядущее событие? Как возможно, чтобы этот хлеб, это вино, принадлежащие настоящему веку, могли уже сейчас, не разрывая времени, не переставая быть хлебом и вином, достичь этой эсхатологической полноты и стать Христом, через них отдающим Себя нам? Да, отдающим Себя нам — через них. Ибо весь тварный мир, все сущее существует действием Божиим; все, что существует, было призвано к бытию не только действием Божественной воли, но и Божественной любви. Божественная любовь вызвала нас к бытию в восхищенном ожидании встречи, и только человек сумел стать предателем, только человек сумел потерять Бога. Вся тварь доныне стенает под властью врага (Рим.)

8: 22 (, потому что человек не сохранил верности, потому что человек предал тварь в чуждое, тягостное рабство, которое тварь отвергает всем своим жизненным порывом, но в котором мы ее удерживаем в той мере, в какой сами остаемся рабами противника Божия. И Христос, новый Адам, может дать ей новое бытие.)

Когда мы думаем о грядущем, об этом эсхатологическом измерении Церкви, нам мешает недостаточность нашей веры и недостаток глубокого опыта того, что есть Церковь, Бог, таинства. Мы мыслим в терминах будущего. Да, придет время, когда Бог победит, придет время, когда все будет завершено. Но это не христианская перспектива, это мельче, слабее христианского видения, это его умаление. Конец, некоторым образом, уже настал.

Вы, наверное, помните возглас Христа на кресте: Совершилось! ( Ин. 19: 30 ) . Конец уже достиг нас, во-первых, во Христе, а затем в Духе Божием. Те из вас, кто читает по-гречески, могли заметить, что в книге Откровения, написанной безупречным греческим языком, постоянно повторяется одна семантическая ошибка. Автор, святой апостол Иоанн Богослов, употребляет слово «конец» в мужском роде, тогда как оно среднего рода. Почему? Потому что для него конец — не мгновение, не конечная точка, завершающая человеческую историю, не последний час, возвещающий конец греха, смерти, без-божия в глубоком смысле слова (то есть потери и отсутствия Бога) и открывающий дверь в вечность, за пределом страшного огненного суда. Конец для него — это встреча с Богом Живым. Конец должен быть понят в двух значениях, в каких мы употребляем слово «путь» и «цель пути». Когда мы говорим «цель оправдывает средства», то речь идет не о конечном моменте, а о достижении определенной цели. Но в качестве такой цели открылась для нас встреча с Господом Иисусом Христом, Который — путь наш, но и дверь, открывающаяся в вечность. Однако это событие нам уже известно, этот конец уже настал, эта вечность достигла нас. Христос не только должен прийти, мы с надеждой ждем Его Второго пришествия, взывая с Духом и Невестой: Гряди, Господи Иисусе, и гряди скоро ( Откр. 22: 17 ) . Но Он уже приходил, смиренный, беззащитный, уязвимый, как будто побежденный, презираемый и как будто достойный презрения, подобный нам во всем, в нашей человеческой хрупкости, в нашем человеческом ужасе и нашей человеческой смерти и вместе с тем славный в Своем Божестве. Конец не только грядет, конец настал тому уже около двух тысяч лет назад. Мы живем в мире, который уже за пределами своей цели. Сознаем ли мы это когда-нибудь? По-видимому, очень редко. Мы живем в мире, в котором все уже совершено со стороны Бога, но остается еще нечто совершить человеку. К этому я вернусь чуть позже, ибо к этому именно приводит Евхаристия, в этом она открывается как церковное действование и человеческое действие.

Итак, мы живем в эсхатологичном мире, где конец присутствует со всей своей интенсивностью и всей своей реальностью. Если мы — тело Христово, мы являемся им реально во всех его глубинных измерениях. Богочеловек уже теперь сообщает нам Свое Божество и Свое человечество, вне которых мы живем почти всегда из-за греховности, недостаточности веры и надежды на Него. Таким образом, время, в котором мы живем, материальный мир, в котором мы действуем, наше человеческое тело, наша судьба, и личная и общая, которая нас всех охватывает и несет, в то время как мы созидаем и творим, — все это имеет характер того, что на богословском языке можно было бы назвать «халкидонским догматом», одновременным присутствием Божественного и человеческого, которые не только соприкасаются, но и взаимопроникают друг друга так, что Божественное становится полностью человеческим, не переставая превосходить все тварное, а все человеческое оказывается пронизано присутствием Божиим.

Вы, наверное, помните, что произошло. В вечер Своего воскресения Господь Иисус Христос входит «дверем затворенным» в горницу, где в страхе находились Его ученики. Как не понять их страха и отчаяния? Иисус Христос мертв, умер на кресте. Ненависть человеческая, человеческий страх перед божественным и священным победили, казалось, Самого Бога. Тот, Кто был не только их Другом, не только Учителем, но и Богом, их Господом, погиб, и вместе с Ним как будто обречена была и Его проповедь. Они могли продолжать существовать, но они больше не могли жить, потому что жить для них означало жить со Христом и во Христе. Со смертью Христа не осталось жизни, оставалось лишь исполненное отчаяния дление, которое окончится неотвратимым смертным поражением и сошествием в тот ад Ветхого Завета, который не есть место мучения, а нечто еще более ужасное: место, где Бога нет и никогда не будет, место окончательного и непоправимого, вечного Его отсутствия. И вот среди них является живой Христос. Его первые слова: Мир вам! — так естественны, если мы понимаем отчаяние и страх апостолов. И действительно, Он дает им тот мир, которого мир сей не может дать, но и не может отнять у нас: мир уверенности, что Бог победил и что Его победа достигает, охватывает нас, уносит нас, удостоверяет нас в вечной жизни, несмотря на подстерегающую нас смерть, потому что сама смерть была побеждена смертью Христовой. И затем Христос, дунув на Своих апостолов, говорит: Примите Духа Святого.

Этот Дух Святой есть отныне Дух Церкви. Разве здесь не очевидна аналогия между крещением Господним и этим событием рождения Церкви, крещенной в Духе, на которую Дух сходит и которая теперь Им носима и проникнута? Выходя из иорданских вод, Христос по Своему человечеству принял сошедшего на Него и почившего на Нем Духа (Мк.)

1: 10 (. Теперь этот Дух дается всем, кто составляет тело Христово, кто, бывши чуждым, приобщается Ему, то есть соединен с Ним всецело, так что Его жизнь стала их жизнью, они — лишь ветви на живой и живоносной лозе.)

Однако здесь Дух, данный Церкви и пребывающий в ней, дается не так, как в день Пятидесятницы, когда Он сходит на каждого из апостолов. В Пятидесятницу каждый получил этот дар лично. В вечер Воскресения Христова Дух сошел на Церковь в ее целостности, в ее единстве: никто не обладает этим даром отдельно от других, но только все в совокупности, каждый — вместе со всеми. Вспомните: Фомы не было с ними в тот вечер, но когда он присоединился к апостолам, когда Христос его встречает через неделю, ему не нужно принимать новое излияние Духа, как будто он Его не получил: принадлежа к этому телу, он получал Духа вместе со всеми. И все, кто из века в век, верой и Крещением, даром Духа Святого, евхаристическим приобщением, священническим рукоположением или епископским посвящением присоединяется к этому кругу апостольскому, — все причастны этому единственному дарованию, которое не личное, а общецерковное.

В тот день родилась Церковь, тело Христово, исполненное Святого Духа, живущее Духом жизни, содержимое Богом и обладающее Им в той мере, в какой она Ему поклоняется, отдается — не в смысле человеческого обладания как присвоения. Тогда Церковь стала местопребыванием Духа Святого. Тогда Церковь стала местом, где может совершиться чудо Евхаристии, потому что она — эсхатологическое общество, потому что она состоит из людей, которые уже в этом временном мире принадлежат миру вечности. Разве не волнующее чудо — думать, что все мы держимы Богом и отданы Ему настолько, что то, что будет истинно в будущем веке славы, уже начинает быть, уже стало истинным для нас!

Но для этой эсхатологической ситуации характерна некая двойственность, незавершенность. Вечность уже настала, и однако мы — люди века сего; мы уже принадлежим веку славы, и однако стыд греха, человеческая слабость и хрупкость падшего мира тяжело давит на наши плечи. И не только внешне, но и как разрушительная сила внутри нас. Не говорит ли апостол Павел, что различает в себе два стремления, две силы — силу духа и силу плоти? Не сказал ли он, что неспособен творить то добро, которое любит и выбирает, что находится в рабстве у греха, который ненавидит и отвергает (Рим.)

7: 18-19 (? В этом и состоит эсхатологическая ситуация, реальная как для него, так и для нас. Но эта эсхатологическая ситуация реальна не только в плане человеческом, для душ, обладающих самосознанием и свободой выбора, отдающих жизнь или отказывающихся отдать себя, не только в плане обществ, которые являются солью земли и светом истории или же становятся потемками и подлежат суду Божию. Этот эсхатологический элемент, эсхатологический фактор относится также и веществу этого мира. Задумывались ли вы когда-либо над тем, что мы говорим о двух разных вещах, когда описываем воплощение Сына Божия? С одной стороны, мы говорим, что Сын Божий стал Сыном человеческим, но, с другой, мы говорим о воплощении: Слово стало плотию) Ин.

1: 14 (. С одной стороны, Сын Божий, Бог во Христе вступил в историю, и через Него вся история собрана вокруг этого присутствия. Прежде она протекала перед лицом Божиим, она слышала Божий призыв, Бог стучался в двери сердец и умов. Страданием и смертью, трагедией и ужасом, радостью и откровением Он пытался пробудить души, способные отозваться на Его зов. Во Христе Бог стал неотъемлемой частью истории, и наше время, как я уже говорил, разверзлось так, что содержит вечность и одновременно само содержится в необъятности Божией, в Его неизмеримой, беспредельной вечности. Но, с другой стороны, Слово стало плотью, и человеческая плоть Христова, физическое человечество Христа, которое во всем подобно окружающему нас материальному миру, является связью между Божеством и этим материальным миром.)

Сын Божий, ставший Сыном человеческим, открывает нам дивный, невероятный факт: человек так велик, что в своем человечестве может вместить присутствие Божие. По слову западного автора, Ангелуса Силезиуса: «Я столь же велик, как Бог; Бог столь же мал, как я». Человеческое величие — в рост Божий, Божественное смирение — в меру человека. И физическая тварь, какой она открывается в воплощении, оказывается способной к необъятности и вечности, она призвана к вечной жизни, и на примере Христа, в этом Его человеческом теле видимый, осязаемый тварный мир и мир невидимый, окружающие нас, связаны с Богом и получают свидетельство, что тварное может быть столь велико, что слова апостола Павла: Бог будет все во всем ( 1Кор. 15: 28 ) — относятся не только к человеку, его истории, его судьбе, но и к физическому миру, который преобразится и войдет в славу. Как это дивно, как прекрасно! И физический мир также сопричастен халкидонской эсхатологии, этому двойному присутствию Христа, взаимопроникновению тварного и нетварного, времени и вечности, конечного и бесконечного, Бога и того, что человеческое и материальное. Потому-то и возможны таинства, потому-то они — не образы, а реальность, действенная, изменяющая и преображающая. Таинства возможны, потому что в уже пришедшей вечности предметы, так же как и люди, могут участвовать в славе будущего века. И все, весь этот материальный мир, от самой огромной галактики до мельчайшего атома, все без исключения призвано стать Богоносным, просиять славой Божией.

И эти хлеб и вино, которые в нашем линейном времени никоим образом не могут быть ничем иным, кроме как тварными хлебом и вином, входят в тайну вечности и открываются нашему взору или, вернее, открываются нашему внутреннему опыту, непосредственно переживаемому опыту как Христос воплощенный, отдающийся нам. Причащение — не акт каннибализма, верующие вкушают не историческое тело Христа. Хлеб и вино таинственно становятся частью Христовой тайны, «христологической» реальности — без того, чтобы это отразилось на историческом теле Христа, они оказываются проникнуты присутствием Слова Божия через воплощение, в таинстве единения и приобщают нас тому, чем сами стали. По нашему греховному ослеплению — столь жалкому и плачевному, если подумать о том, каковы мы как церковное общество — мы не способны видеть сияние благодати и славы в этом хлебе и вине. И однако они перед нами и посредством твари — безгрешной, но которая стала жертвой нашего падения — делают нас причастниками Божиего схождения на наш уровень, причастниками тому, что они способны воспринять от нового Адама, который не только совершенный Человек, но и Бог Живой. В таком именно положении мы и живем, в сумерках веры, где свет светит, но еще не победил, не уничтожил тьму. И Дух Божий, Дух, носившийся над бездной, когда еще ничего не было, прежде чем что-либо стало, прежде чем что-либо определилось, тот же Дух, Который сошел на Человека-Христа, Который охватил апостольский круг и распространяется все дальше, этот Дух единственным, особым образом являет Себя в таинствах Церкви и наиболее чудесно — в Евхаристической жертве.

Ибо Евхаристическая жертва — есть. Да, мы приносим Богу хлеб и вино. Но если мы не приносим одновременно и себя, если нет одновременного приношения хлеба, вина и наших человеческих личностей, как можем мы принимать эти хлеб и вино, ставшие Самим Христом? Если мы не «рассуждаем» этого Тела и этой Крови ( 1Кор. 11: 29 ) , мы осуждаемся самим своим причащением. Но мы «различаем» их нашей верой, а иначе — что мы такое?

Дух же Святой — это начаток будущего века. Полнота Духа охватит, пронизает, преобразит все в конце времен, то есть в момент, когда все будет завершено и Христос-Победитель будет главой тела — Адама, завершенного человека, единого сына Божия.

Что же происходит теперь? Каково наше место? Какова наша роль? Разве мы не знаем, что мы должны быть там, где Христос, что мы должны действовать там, где Он действует, должны делать то, что творит Он? Один Бог может действовать внутри Церкви, потому что то, что должно быть совершено в Церкви, только Он может совершить, ибо, как я уже говорил, это превосходит всякие человеческие возможности. Но мы — апостолы, посланные Христом в мир. Бог Отец, Творец, почил в седьмой день от дел Своих, но этот седьмой день — день человеческой истории, простирающийся со дня, когда было завершено творение, до дня последнего суда. Венский кардинал Кёниг написал книгу под названием «Час человека», где говорит, что вся история — это время, когда человек продолжает дело Божие во всей его интенсивности и творческой глубине. И человек этот — не какой попало, не грешник-разрушитель, а тот, который во Христе — едином Человеке, единственном истинном и подлинном Человеке — может совершить все в Боге и Богом, несмотря на человеческую немощь и хрупкость, потому что сила Божия проявляется и раскрывается в нашей немощи.

Если мы будем думать о Евхаристической Литургии в таких терминах, если мы увидим в ней самое яркое и совершенное выражение нашей эсхатологической ситуации, личной и коллективной, если будем отдавать себе отчет в том, что мы — эсхатологическое общество, которое есть тело Христово, что мы — место присутствия Духа, которое уже есть Царство Божие, пришедшее в силе, разве не поймем мы тогда, что вместе со Христом и в Духе мы должны взять на себя всю ответственность, какую понес Христос, за тварный мир: за человека и за все неодушевленное, за человеческую мысль и за науку, за деятельность и созерцание. Потому что лишь изнутри созерцания, усердно вслушиваясь, глубоко всматриваясь в пути Божии, можем мы войти в Божественное творчество и быть людьми восьмого дня, уже наставшего, уже действующего в этом седьмом дне, каким является человеческая история.

В романе «Святые идут в ад» Жильбер Сесброн вкладывает в уста священника-рабочего вольный, но достойный того, чтобы его запомнить, перевод выражения: Ite, missa est — «Идите, начинается ваша миссия». Литургия — момент, когда мы находимся на горе Преображения. Мы не просто видим Христа во славе — мы способны Его видеть лишь в той мере, в какой сами причастны этой реальности Христа, во Святом Духе. Апостолы могли видеть Христа таким, каким Он был, лишь потому что сами были в славе. То же происходит и с нами во время евхаристической Литургии, но еще в большей степени. Они — видели, нам же дано участвовать сущностно, телом и душой, духом и волей, всем нашим существом в этой уже победоносной реальности среди нашего сумеречного мира.

Мы должны, подобно апостолам, сойти в долину, принять на себя человеческую историю и, если понадобится, понести ее на своих плечах, путями своей жизни и жизни других людей — личной и общественной — в Гефсиманский сад, где нам придется встретить смертную тоску человечества, принять ее на себя, вознести на крест и, если нужно, умереть, чтобы другие ожили через нашу смерть.

Да подаст нам Господь мужество, великодушие, открытость, которые позволят Ему свободно действовать в нас и привести все к полноте.

Церковь и Евхаристия Иногда тема евхаристического общения совершенно и полностью сводится к идее общины, собранной на богослужении, центром имеющем евхаристическое причащение. И первое, что я хочу сказать: это страшно узкое представление о том, что значит быть евхаристической общиной. Понятие евхаристичности взято с греческого, то же самое слово мы находим на славянском языке. Слова «благодать», «благодарение», «благой дар» очень близки друг другу, и евхаристическая община это такая община, в которой нам дан самый большой, величайший дар, какой только может тварь получить. Я говорю о твари, потому что этот дар обнимает не только человечество, но все, весь космос. Это дар Божий, то есть Бог, Себя дающий твари: в различном виде, но дающий Себя не только человеку, но и всему тому, что Он создал. Я сейчас разъясню очень коротко. В причащении Святых Тайн под видом хлеба и вина не только мы получаем приобщение Тела и Крови Христовых, но самый хлеб пронизывается Божеством, самое вино пронизывается Божеством Христа, они делаются Телом и Кровью по приобщению к Божественности Самого Христа, Сына Божия воплощенного. И в этом смысле не только мы приобщаемся Божественной жизни, но эта тварь: хлеб, вино (а в других таинствах — вода Крещения, миро Миропомазания и т. д.) уже входят в тайну будущего века. Поэтому мысль о евхаристической общине, мысль о том, что самое великое, что может с тварью случиться, в этом: Бог и тварь соединяются, пронизывают друг друга, делаются неразлучными.

Однако если думать об этом величайшем евхаристическом даре с другой стороны, то какой наш ответ? Если мы хотим не только получать, но и отвечать — то чем? Первым делом — благодарностью. Раньше чем что бы то ни было делать, мы должны сердцем, душой отозваться на этот дар, на Божию любовь. Бог Себя отдает нам — это дар. Мы отвечаем умилением, благодарностью, поклонением Богу — это наш ответ. Но на этом наш ответ не может кончаться, потому что если только мы понимаем, что мы получили, что нам дано, и как то, что мы получаем даром, нужно всей твари, всякому человеку, то из одной благодарности, из одного изумления о том, что нам дано, наша община естественно должна обернуться лицом ко всей твари, ко всему миру, к каждой отдельной человеческой личности и ко всему космическому явлению и давать то, что нами получено. Поэтому есть три элемента в понятии Церкви как евхаристической общины: это место, где «это» совершается (я говорю «это», потому что не знаю, как его назвать) , это место, где, получив «это», мы отвечаем любовью, благодарностью, изумлением, поклонением ( опять-таки: слов не хватает! ) ; и третье: результатом «этого» должно быть движение наружу. Причем «движение наружу» вовсе не означает, что мы должны ходить и говорить, говорить об этом. Когда Евангелие призывает: Тако да просветится свет ваш пред человеки, да видят добрая дела ваша и воздадут славу Отцу вашему небесному (Мф.)

5: 16 (— речь не идет о том, чтобы получившие от Бога дар ходили и всем говорили: «Бог мне то или другое дал». Люди должны были бы видеть, что случилось. К этому я еще вернусь. Но начнем с первого, с дара Божия.)

Евхаристическая община — это община людей, которая приобщена этому непостижимому дару Божию. В какие-то моменты эта община собирается. Она собирается, потому что составляет одно целое: Тело Христово. Каждый из нас является как бы членом, то есть частицей этого Тела. И когда нас соединяет вера, любовь к тому же Богу, опыт той же приобщенности к Нему, конечно, нам естественно встречаться, чтобы пережить вместе то, чего никто внешний не может пережить, как мы это переживаем. Никто этого не знает. Но, с другой стороны, мы должны помнить, что даже евхаристическое причащение, то есть причащение Святых Тайн, не есть вся полнота того, что нам может быть дано. Хомяков еще в прошлом столетии говорил, что единственное таинство вселенной — сама Церковь, потому что она содержит в себе все отдельные таинства. Мы входим, вступаем в Церковь, делаемся частью Церкви через Крещение, не через Евхаристию. Мы получаем дар Святого Духа через Миропомазание, не через Евхаристию. Мы приобщаемся Христу и Его человечеству и Его Божеству — да, причащением Святых Тайн, но есть и другие таинства: брак и т. д., которые тоже содержатся в самой Церкви. Поэтому нельзя, как бы ни было непостижимо велико таинство Евхаристии, сводить Церковь к нему: Церковь многограннее любого своего проявления.

Что же такое Церковь? Если вы возьмете катехизис митрополита Филарета, там сказано, что Церковь — общество людей, которые соединены между собой единством веры, единством иерархии, единством духовности и т. д. Но это меньше, чем Церковь, это внешние какие-то признаки, по которым можно ее узнать, — даже не узнать, догадываться, так же как можно, например, описать храм извне и вы узнаете: да, это православный храм, это мечеть, это католический или протестантский храм. Но это не значит, что вы поняли или из опыта знаете, что в этом храме совершается. Если вы в этот храм вступите и будете только туристами глядеть на стены и на предметы, вы все равно не будете знать: надо приобщиться к тому, что в нем совершается, а не только как бы находиться в скорлупе этого храма.

Вы, наверное, понимаете, что катехизис обращен на внешних, он — учение о том, что человек может познать о Церкви, о Боге, о таинствах, еще не приобщившись к ним. Но если поставить вопрос о том, что такое Церковь не катехизически, а опытно, думаю, можно определить Церковь как Богочеловеческое общество, где ра́вно присутствует полнота Божества и полнота человечества. Именно ра́вно, потому что образ осуществленной Церкви мы можем видеть во Христе: совершенный человек и совершенный Бог, соединение Божества и человека в полном смысле этого слова. Вот что представляет собой (и то только приблизительно) Церковь. В ней мы видим человечество в двух как бы видах: совершенное человечество в лице Христа, Который — истинный Человек, то есть человек настоящий, человек совершенный, но присутствует в ней тоже наше человечество — грешное, падшее, сломанное, несовершенное. В Церкви мы видим эти два образа человека: себя грешного и однако не разлученного со Христом, и Христа, Который является образом того, чем каждый из нас должен стать и чем мы должны стать все вместе.

Если задуматься над тем, каким образом при нашем падшем состоянии, при нашем несовершенстве, при нашей греховности мы связаны с совершенным человечеством Христа, то, думаю, это можно выразить словами Ефрема Сирина: Церковь — не общество святых (то есть людей, уже достигших своей полноты) , а общество кающихся грешников… Грешников — да, но не таких, которые удовлетворяются своим состоянием, пожимая плечами и говоря: «Чего от меня ожидать? », — а именно таких, которые сознают свою греховность — и устремлены к Богу.

Греховность не надо понимать исключительно в нравственном смысле, то есть в виде греховных поступков, мыслей, чувств. Есть греховность более изначальная: это наша отделенность от Бога. Быть грешником (каким бы то ни было образом) значит быть вдали от Бога, не быть как бы включенным в Божественную жизнь. И таково состояние всего человечества. Пока не завершится История, пока не будет совершена вся тайна спасения и не наступит восьмой день прихода Господня и явление новой твари, мы все в состоянии оторванности от Бога. И в результате мы разделены, разбиты и внутри себя, то есть у нас постоянная борьба между одними мыслями и другими, между собственными убеждениями и желаниями, стремлениями нашими, между волей, умом, сердцем, плотью. Мы в постоянном разброде, и только в Боге мы можем получить как бы ключ к гармонии, как хор может петь одним аккордом или вразброд. Так что греховность принадлежит всем, включая святых, потому что, пока они не в Боге так же, как Христос в Боге ( Я во Отце и Отец во Мне: Ин. 10: 30 ) , есть доля отделенности. Возьмите, например, слова апостола Павла: жизнь для меня Христос, а смерть — приобретение, потому что пока я живу во плоти, я отделен от Христа (Флп.)

Каким же образом мы соединяемся со Христом? Первое, что бросается в глаза: как бы мы ни стремились к Богу, как ни жаждали, как ни мечтали бы, своими силами мы достичь Его не можем. Совершает это сила Божия, действующая непосредственно либо посредством тех или других действий. Мы должны осознать свою отделенность от Бога, свое сиротство и обратиться к Нему с криком, действительно с криком тоски: «Не могу, Господи, жить без Тебя! Я весь разбит, я разъединен в самом себе, я разъединен с моим ближним, у меня нет единства любви со всеми, кто меня окружает, потому что у меня нет соединения с Тобой! ». Это первое, на что Бог отзывается, вернее, Бог это в нас вызывает, потому что если бы Сам Бог первый к нам не подошел, если Сам Бог нам не шепнул бы о Себе, не дал бы нам почувствовать Своего возможного присутствия, возможной близости, мы не знали бы, куда обратиться. Значит, инициатива всегда Божия. Он говорит: посмотри на себя, посмотри на свои отношения — разве ты не сирота? ищи своего покоя, ищи своей полноты… И Сам на это отвечает Своим приходом. Причем Он всегда отвечает и всегда приходит.

Как же мы с Ним соединяемся? Апостол Павел говорит о нашем соединении с Богом в образах прививки слабого, умирающего растения к стволу или ветке живого, крепкого дерева ( Рим. 11: 17-24 ) . Что случается (если воспользоваться его образом) ? Вот садовник посмотрел и увидел, что какой-то росток мог бы жить, вырасти, но хиреет: корни неглубоки, земля неплодородна. Если ему дать доживать свой век, он высохнет и умрет. И первым делом садовник отрезает этот росток от его естественных корней. Если бы этот росток мог думать, как мы можем думать, будучи ростками, в первый момент его охватил бы ужас, потому что мы вдруг сознаем, что теряем связь даже с той хрупкой жизнью, какая у нас была. У нас больше нет корней, мы оторваны даже от той жалкой пищи, которую нам давала эта скудная земля, из нас вытекает жизнь, мы умираем, вымираем еще пуще, чем умирали постепенно, сами того не замечая. А второе действие садовника: чтобы привить этот росток, он должен надрезать живоносное дерево, и наше соединение со Христом, так же как соединение этой веточки с деревом, совершается рана к ране.

Смерть Христова исцеляет нашу смертность, и потому что Христос страдает и умирает на кресте, потому что Он приобщается даже нашей богооставленности: Боже Мой! Боже Мой! Почему Ты Меня оставил? ( Мк. 15: 34 ) , Он может нас вобрать в Себя, какими мы есть, а не какими мы могли бы быть или должны бы быть. И вот тут начинается новая жизнь, то есть живые соки, живая жизнь этого животворного ствола начинает пробиваться в росток, постепенно бежит по его сосудам, проникает до последней веточки, последнего листика. И замечательно — и это справедливо можно сказать и о растении, и о нас — то, что жизнь животворного дерева не лишает росток (то есть нас) нашей личности, эта жизнь приводит к полноте то, что привито. Христос не делает нас иными. Он делает нас самими собой в полном смысле этого слова, иначе мы прозябали бы и умирали. Вот первое, что совершается: Христос нас приобщает Себе рана к ране, смерть к смертности нашей, и Его жизнь Воскресения вливается в нашу смертность и превращает нас постепенно в ту тварь, которая должна жить во веки и воскреснуть в последний день.

Но здесь мы на грани. Христианин, приобщившийся через крещение смерти Христовой и Его Воскресению, уже на той грани, где он еще не жив, но больше не мертв. Апостол Павел дает нам в шестой главе Послания к римлянам образ Крещения как погружения в смерть Христову с тем, чтобы восстать в Его жизнь (Рим.)

6: 3-11 (: именно такое здесь и совершается. Это, конечно, образ, но образ очень определенный, потому что мы погружены с головой в эти воды Крещения, которые для нас — смерть, если мы не выйдем из них. И мы выступаем из них, как бы облеченные в новую жизнь, опять-таки при условии, что останемся верными, а не «просто так», потому что Крещение — как бы зачаток новой жизни, но еще не вся новая жизнь. Это не вечность, это начало, вступление в нее, и когда мы крещаемся, в идеале случается то, о чем опять-таки апостол Павел говорит: мы несем в своей плоти мертвость Христа) 2Кор.

4: 10 (; то есть все то, что нас по плоти, по падшему нашему состоянию влекло, должно умереть. Поэтому так важно, чтобы была подготовка к Крещению, а не просто «обряд Крещения», будто можно взять любое существо, погрузить в священные воды — и случится что-то без его участия. Наше участие должно играть абсолютно решающую роль, потому что то, что нам дается, должно быть нами принято, и плод должны мы приносить. Мы умираем, берем на себя мертвость Христа, то есть Его отчуждение от всего того, что есть отлучение от Бога, внутренний разлад и наша разделенность с нашим ближним.)

Таким образом, мы можем сказать, что в мире есть как бы три образа человека: падший человек, который не только не знает Христа, но и не стремится Его узнать, о нем в Ветхом Завете говорится, что Бог посмотрел на людей и сказал: они стали плотью, ничего не осталось в них, кроме плоти, только вещества (Быт.)

6: 3 (. Есть совершенный Человек Христос. А в интервале мы — привитые, но в процессе оживания, а не просто ожившие единичным и односторонним действием Божиим. Таким образом мы познаем новую человечность. Но кроме человечности, через Христа мы познаем, что Он есть не только Человек совершенный, но и совершенный Бог, и вся полнота Божества пребывает в Нем телесно) Кол.

2: 9 (. И приобщаясь ко Христу по человечеству, мы приобщаемся неизбежно — я не случайно употребляю слово «неизбежно» — и Его Божеству. Это начинается Крещением и развивается дальше. Таким образом, в Крещении мы уже начинаем новую жизнь как искупленная и обновленная тварь, начинаем новую жизнь как тварь, приобщившаяся Божеству Самого Христа.)

Но Божество пребывает в Церкви тоже присутствием Святого Духа. Апостол Павел говорит, что Церковь есть храм Духа Святого, что каждый из нас должен быть храмом Святого Духа. Но опять-таки надо с осторожностью употреблять слова, потому что когда мы говорим о храме, мы говорим о чем-то, что содержит нечто, тогда как Дух Святой не содержится в нас, как влага содержится в чаше: Он пронизывает нас. Опять-таки не со всей полнотой, потому что мы должны открыться Ему, должны дать Ему волю, свободу, — но Он присутствует и постепенно нас как бы согревает, пронизывает. И если мы отвечаем на Его действия, отзываемся на Его зов, Он все больше и больше нас пронизывает, так что в конечном итоге мы можем стать, должны стать подобными Христу или, если хотите другой образ, подобными купине неопалимой, которую Моисей видел в пустыне — куст, который горел Божественным огнем, весь стал огнем, не переставая быть кустом ( Исх 3: 2—3 ) , потому что Божественный огонь не уничтожает того, что он приобщает своей Божественной природе.

Так, во Христе и Духом Святым мы вступаем в совершенно новые отношения с Богом и Отцом. Образ приемных детей в отличие от Единородного Сына — только начало. Да, мы чужие Богу до момента, когда действием Святого Духа вступаем в эту связь любви, поклонения и послушания Христу. И тогда эта грань, это различие между Единородным Сыном и приобщенностью нашей снимается настолько, что святой Ириней Лионский мог сказать, что придет время в конечном итоге, когда, соединившись в совершенстве со Христом действием Святого Духа, в Единородном Сыне Божием все человечество станет единородным сыном Божиим… Так же как можно сказать, что в тот момент, когда веточка, которую садовник привил к животворному стволу, уже не может быть отлична от других веточек, она стала этим деревом, так и мы призваны стать по отношению к Богу и Отцу тем, что Христос есть по Своей Божественной и человеческой природе. И вот это — Церковь: Богочеловеческое общество, равно Божественное, равно человеческое, содержащее в себе все таинства, которые мы таковыми называем, и все тайнодействия Божии, которые мы даже назвать не можем. Мы сейчас, уже после многих столетий, привыкли говорить о семи таинствах, потому что в человеческом опыте это самые привычные действия Божии в пределах Церкви в ответ на нужды человеческие. Но было время, когда говорили о Крещении и о Евхаристии, Крещение тогда включало возложение рук и дар Святого Духа. Профессор А. Л. Катанский в свое время перечислял двадцать два действия Божии, которые в раннюю эпоху христианства считались таинствами. Таинства — это действия Божии в ответ на нашу нужду, совершаемые посредством вещества, причем вещество может быть хлебом, вином, водой, маслом — чем угодно, но может быть и животворным словом. Помните, например, как ученики Христовы, слыша слова Спасителя о том, что они должны приобщиться Его плоти, начали уходить, и Он обратился к Двенадцати: и вы меня оставите? И Петр ответил: куда же нам уйти от Тебя?

6: 68 (. Когда мы читаем Евангелие, совершенно ясно делается, что Христос никогда не описывал вечную жизнь, поэтому «глаголы жизни вечной» — не речи Христовы, где бы Он описывал, как никто, что такое вечная жизнь. Нет, это Его слова, которые так ударяют в сердца, так проникают людей, что приобщают их той вечной жизни, которая есть жизнь Христова. Можно сказать, что действительно есть таинства, в которых действует животворное слово. Скажем, в браке все тайносовершение делается словом, но это слово со властию, оно содержит Божественную власть претворять двух во едино. То же самое в молитве, например, освящения колокола: мы молимся о том, чтобы после освящения звук колокола доходил до человеческих душ и обновлял людей. Речь, конечно, не идет о том, чтобы люди были как бы в музыкальном трансе, чтобы они были взволнованы, нет: чтобы этот колокол стал священным, а его звук — как бы отголоском вечности. Поэтому мы можем говорить о Церкви как о месте, где постоянно совершается чудо Божие, приобщающее нас бесконечно различным образом Божеству. Когда мы молимся и вдруг наше сердце начинает гореть в нас, когда вдруг делается ясно в уме, когда новая сила в нас внедряется — это воздействие Божие того же рода, как любое таинство, это действие Божие.)

Таким образом, когда мы говорим о евхаристичности Церкви, мы должны говорить о всей совокупности того, о чем я сейчас говорил: это место, где бесконечным рядом действий Бог нас приобщает к Себе Самому. Евхаристическая приобщенность в таинстве Причащения, быть может, является самым потрясающим, самым дивным моментом, и однако это только один из видов чудотворного события Церкви. И это настолько верно, настолько правда, что Иустин Философ где-то пишет, что если мы раз в жизни стали членами Церкви путем таинства посвящения (то есть Крещения, дара Святого Духа и Приобщения) и сумели бы не потерять данную нам благодать, этого единого Причащения могло бы быть достаточно на всю жизнь. Это не значит, что мы не должны причащаться чаще, это значит, что дары Божии неотъемлемы. Мы их теряем как бы в себе самих субъективно, но они в нас есть. И если мы не были бы с начала приобщены Богу, то, приобщившись незаконно, мы бы сгорели, мы не стали бы купиной неопалимой, мы стали бы кучей дров, которые превращаются в пепел.

А наш ответ начинается с момента, когда мы признаем, узнаем свое сиротство, обращаемся к Богу и говорим: приди, Господи, потому что без Тебя я жить не могу! Но дальше, в течение всей жизни должна продолжаться эта приобщенность. В одном современном французском романе идет рассказ о том, как молодой священник умирает от рака и поэтому не в состоянии изо всех человеческих сил устремляться к Богу, он только тоскует по Нему, он кричит о своей нужде. В разговоре один молодой человек ему говорит: «Нас так поражает в вас сила молитвенного духа». И священник с отчаянием говорит: «Да этого-то во мне и нет! Я ищу молитвы всей душой, всей тоской своей — и не могу достичь ее». И молодой человек отвечает: «Это мы и чувствуем в вас, чего не чувствуем ни в себе, ни в других людях». Поэтому такая устремленность уже есть приобщенность. И, с другой стороны, когда мы сознаем, что нам дано — как не ответить благодарностью, как не ответить изумлением?!

Я хочу сказать еще два слова о причащении с другой точки зрения. На Синайской горе Моисею не было дано видеть Бога лицом к лицу, ему было только дано войти в славу Божию, и Бог как бы прошел мимо, и этого видения было достаточно, чтобы лицо Моисея так воссияло, что люди не могли вынести этого излучения Божественного присутствия: Моисей закрывал лицо покрывалом, потому что люди не могли смотреть на него ( Исх. 34: 33-35 ) . Приобщаясь Святых Тайн, мы получаем больше, чем Моисей, который только увидел как бы проходящего мимо него Бога, — а как редко замечают в нас какое-то сияние! И над этим мы должны задумываться, потому что не Бог виноват в этом, а наша поверхностность, наша неспособность воспринять и удержать это чудо.

Но предположим, свет так мало брезжит в нас, что надо действительно иметь глаза, чтобы видеть. Однако разве мы сами это переживаем? Вот пример из жизни Симеона Нового Богослова. Глубокий старик, он приобщился Святых Тайн, вернулся в келью, сидит на деревянной скамье, которая ему служит и кроватью и сидением, оглядывается на стены своей кельи, смотрит на себя и восклицает: я смотрю на это обветшалое тело и ужасаюсь, потому что эти обветшалые члены мои — Божии члены через причащение. Христос во мне живет, Бог во мне живет, и эта келья — такая малая, ничтожная — шире небес, потому что небеса не могут содержать Божия присутствия, а через мою плоть Бог весь присутствует в этой келье… Разве мы когда-либо что-нибудь подобное переживали или переживаем? Опять-таки искусственно мы не можем этого достичь, но бываем ли мы достаточно внимательны, чтобы заметить, что это случилось с нами, или мы так привыкли, что живем в тайне Божией, что больше не замечаем того? Об этом нам надо задумываться.

У меня есть возражение против структуры евхаристической общины как общины, собранной на богослужение только для причащения Святых Тайн, потому что мне кажется, что это — боюсь употребить такое слово — сужение безграничности того, о чем я сейчас говорил. Это только один частный случай, но это не все. Когда богословы себе представляют Церковь как евхаристическую, богослужебно-евхаристическую структуру, то начинается уже полная беда, потому что получается пирамида власти и подчиненности, подвластности: миряне, духовенство, епископ, патриарх — все это поднимается такой пирамидой, и на каждом уровне у кого-то есть власть, а у кого-то послушание. На самом же деле, когда мы читаем Евангелие, мы видим, что все наоборот: если ты хочешь быть первым — будь последним, если хочешь быть во главе — будь всем слуга, будь раб всем ( Мф. 20: 27 ) . Так что такая структура, эта пирамида может иметь место, если хотите, но она стоит наоборот (это образ, который мне раз дал отец Софроний) : она стоит на точке, но эта точка — не патриарх, эта точка — Спаситель Христос, и вся тяжесть мира лежит на Его плечах. Это тоже мы должны понимать.

Мы не должны думать о Церкви как о такой структуре, где одни учат, другие учатся, одни властвуют, другие подчиняются. В этом заключен соблазн, трагический соблазн для каждого священника, для каждого епископа, в предельном виде — это ересь, будто кто-то единственный, кто стоит на самой высокой точке, представляет собой главу Церкви. Нет главы Церкви, кроме Христа, нет никакой силы в Церкви, кроме Святого Духа, и это причина, почему во всех таинствах священник не является тайносовершителем. В какой-то момент священник призывает Святого Духа совершить то, чего он не может совершить сам. Никакие благодатные дары не могут дать человеку власть над Богом, чтобы Его заставить войти в этот хлеб и превратить его в Тело Христово, войти в вино и превратить его в Кровь Христову; никакое рукоположение или посвящение не может дать человеку власть над тварью, чтобы она пассивно подчинилась его велению и приняла Бога без открытости. Поэтому в Евхаристии, в Крещении, во всех таинствах всегда есть момент, когда священник говорит: Господи, сойди и соверши это! Я буду говорить слова, я буду действовать, но Единственный Первосвященник и Священник всей твари — Христос, единственная сила, совершающая чудо, — Святой Дух.

И в этом смысле евхаристическое богословие, которое думает о Церкви как о структуре, ошибочно, оно обман. Оно превращает Церковь в человеческое общество иерархии, вместо того чтобы было Богочеловеческое общество Божественного простора, Божественной свободы, потому что действие Божие — освобождение наше, а не порабощение. Чудо является не действом Божественной власти, а действием Божественной силы, выпускающей тварь на свободу. И наш ответ должен быть — изумление, благодарность. Немецкое слово Freiheit, английское Freedom происходят от готского, предгерманского корня, который значит: тот, перед кем падаешь на колени в поклонении. Это все, что мы можем сделать.

Но сделав это, поняв, что со мной случилось, если я действительно думаю, что любовь вошла в мою жизнь, — как могу я оставаться безразличным к тому, что она не вошла в чужую жизнь? Говоря о вещах гораздо более простых, представим: вот кто-нибудь из вас услышал восхитивший его концерт, видел фильм, который его вдохновил, прочел книгу, которую он нашел откровением: что вы делаете? Идете к самым близким людям, к друзьям, даже к чужим идете и говорите: «Ты читал? ты видел? ты слышал? Пойди! ». Или вы встретили человека, который для вас оказался открытием, и делитесь с другом: «Я, знаешь, познакомился с таким человеком, пойдем вместе, я и тебя познакомлю». А с Богом мы этого не делаем, мы Его бережем для себя: это мой Бог, я Его за пазухой буду держать. И поскольку мы не открываемся ближнему, люди не видят никакого сияния в наших глазах, в нашем лице, не улавливают никакой живой силы в наших словах.

Но я вам дам пример того, что бывает. Лет тридцать тому назад ко мне пришла девушка, говорит: «Наступает Великий пост, и я с ужасом думаю о том, что будет, потому что мои родители верующие и требуют, чтобы я причащалась на Пасху. Я не верую ни в Бога, ни в Христа, ни в таинства, ни в Церковь. Что мне делать? ». Я говорю: «Ты больше не волнуйся. Если бы даже ты подошла, я тебя не причащу. Но давай разговаривать». И в течение всего поста она по пятницам ко мне приходила, и я, истощив все свое красноречие, ни в чем ее не убедил — как о стену горох. Вернее, нет: она стеной не была, а я, очевидно, был горохом. Я старался ее убедить, но не старался, видимо, что-то передать. Настала Великая пятница, и я знал, что ничего для нее не могу сделать. Когда она пришла, я сказал: «Знаешь, я ничего для тебя не могу сделать, если кто может, то только Бог. Пойдем в церковь, там лежит плащаница, я стану на колени и буду молиться, а ты делай, что хочешь». Я стал на колени, она сначала стояла на метр выше меня, потом ей сделалось неловко, и она тоже стала на колени. А я стоял, говорил: Господи, сделай что-нибудь, потому что я ничего не могу сделать!.. В какой-то момент мне пришла мысль, от которой мне очень страшно стало. Я ее спросил: «Для тебя важно или не важно найти Бога? ». Она говорит: «Важно, потому что если Бога нет, то в жизни нет смысла, и я жизнь бессмысленно не могу воспринять». И тут я сказал: «Тогда я тебе от имени Божия обещаю, что если ты сделаешь то, что я тебе скажу, то в течение года ты найдешь Бога». (Это я сказал, я не хочу употребить слово «по вдохновению», потому что оно звучит слишком величественно, — а вспомните рассказ о том, как валаамова ослица увидела ангела на дороге, когда пророк его не видел, и заговорила, вот и я, как ослица, ей это сказал.) Но дальше она говорит: «А что мне делать? » — «Не знаю» — и продолжал молиться: «А теперь, Господи, скажи мне, потому что я-то ей обещал, а что дальше? ». И в какой-то момент мне пришла мысль, от которой действительно стало жутко. Я ей сказал: «Я завтра служу Литургию. Ты подойди к причастию, но раньше чем причаститься, остановись и скажи: Господи, Твои священники Тебя предали, моя семья меня предала, Твоя Церковь ничем не помогла, а теперь я обращаюсь к Тебе, и если Ты не ответишь, то я уйду, но Ты за это будешь отвечать». Она говорит: «Если Бог есть, это кощунство! ». Я сказал: «Да, но я буду за это отвечать». Она пришла, сказала, причастилась. Я потом уехал и через несколько дней получил от нее письмецо, где говорилось: «Я не знаю, есть ли Бог, но знаю достоверно, что я приобщилась не просто хлебу и вину, это было что-то иное». И это было для нее начало целого процесса обретения веры. Вот что бывает, если мы идем к Богу с болью в душе, с таким чувством, что это вопрос жизни или смерти, а не то что «на пробу»: вдруг да будет легче, или интереснее, или приятнее жить.

Вот это третий признак евхаристической общины: это община людей, которая получила величайший дар приобщенности, сумела отозваться от всей души благодарностью и теперь не может не переливаться чрез край. Не всегда словами, а просто тем, что живет по-иному: в ней есть правда, какой нет вокруг, есть чистота, какой нет вокруг, свет, которого нет вокруг, радость, надежда — все дары Святого Духа, которые перечислены в Послании к галатам (Гал.)

3: 20 (, что один из шотландских переводчиков передал так: «Мы — авангард небесной армии». Но земные армии покоряют страну для того, чтобы ее поработить, а авангард небесной армии — это люди, которые посланы Богом на землю, чтобы ее превратить в рай, освободить от власти сатаны, от всего того, что ее делает плотью, что ее умаляет. Это люди, которые призваны выпустить пленников на свободу, по слову Исаии пророка, повторенному Христом; это евангелие читается в канун Нового года) Ис. 61: 1, Лк.

4: 18 (. Выпустить на свободу — вот наша роль. И в этом наша благодарность Богу, потому что быть только на словах благодарным, сказать: «Спасибо, Господи, я буду всегда помнить, как Ты добр! » — мало, от этого не оживает ни наша, ни чужая душа.)

Значит, если говорить о евхаристической общине, то надо думать вот в этих разных планах: Церковь и дар Божий, Бог, Который Себя дает неограниченно, приобщает нас Своей жизни, включает нас в Божественную жизнь, радость и ответная благодарность, которая переливается через край. Вот тогда можно сказать: это евхаристическая община.

Но это не обязательно община людей, собранная видимым образом. Возьмите двенадцать апостолов. Они приобщились Святых Тайн, остались в Иерусалиме до дара Святого Духа и потом разошлись — и они были друг другу ближе, когда находились во всех краях света, чем мы, стоя плечо о плечо с нашим соседом в храме, потому что единственная абсолютная близость может быть тогда, когда мы так глубоко ушли в Бога, что в Нем, в глубинах Божиих встретили друг друга.

Можно ли нам — и как — использовать богатый запас святоотеческих наставлений и позднейших духовных наставников, применяя их к духовной жизни в семье? Когда христианская семья собирается на молитву, эта молитва может быть более или менее внимательна, более или менее глубока. Здесь проявляется не только грех каждого члена, но некая духовная разделенность… У меня нет опыта семейной молитвы, поэтому я не могу об этом говорить прямо, но я уверен, что, для того чтобы можно было молиться вместе, надо тоже немножко молиться врозь. У каждого свой ритм: одни люди медленно молятся, другие быстро, если молиться вместе, надо держаться какой-то середины. Если каждый член семьи отдаст пять-десять минут тому, чтобы побыть с Богом и поговорить с Ним или своими словами, или словами святых, но своим темпом, потом можно слиться в одну молитву. Но если люди стараются молиться только вместе, то ритм бывает такой, который никому не принадлежит, и гораздо труднее войти в глубину.

Второе, чему, думаю, надо учиться, — это молчать в Божием присутствии и начинать молиться тогда, когда в тебе уже есть какая-то тишина, потому что молиться можно из глубины тишины, безмолвия; из суеты можно только говорить молитвенные слова. Конечно, Бог может совершить чудо, но речь не об этом. Надо употреблять свой ум и опыт для того, чтобы применять наставления, данные в пустыне, к городской пустыне. Иногда бывает гораздо более пустынно среди людей, чем когда никого нет.

Имеет ли смысл в Церкви перейти на русский язык, отказавшись от церковнославянского? Очень многие, как я замечала в храме, молятся механически, не понимая, кому молятся и что произносят.

Мне приходилось служить на разных языках, поэтому у меня есть какой-то опыт того, что происходит. Скажем, венчание в нашем храме мы совершали — пока! — на девяти языках. Мы всегда стараемся совершить таинство, которое обращено к одному человеку, на том языке, какой он понимает. Иногда приходится выучиться, как произносить тебе непонятные слова, смысл которых ты знаешь на славянском языке. Я думаю, это очень важно, чтобы люди понимали слова.

С другой стороны, не в одних словах дело. Помню, давным-давно, больше пятидесяти лет тому назад, я был руководителем в детском лагере, и мы решили сделать опыт, совершать службы на русском языке. После первой службы я спросил подростков, которыми я занимался: «Ну как, поняли? » — «Да нет, ничего не поняли особенного». — «Так ведь по-русски было! ». Они даже не заметили. Тогда мы сделали другой опыт. Я им объяснил Литургию, то есть не только ее порядок, а значение, и потом мы отслужили Литургию на славянском языке, — они все поняли! Поэтому вопрос в том, чтобы иметь ключ к пониманию.

Конечно, есть вещи, которые можно было бы отлично служить на русском языке, и никто не заметил бы ничего, кроме того, что «ах, как понятно! ». Скажем, когда я попал в Лондон, я «обрусил» немножко канон Андрея Критского, то есть те слова, которые никому не понятны, заменил русскими («тристаты» — «колесницами» и подобного рода вещи) . И прихожане говорили: «Ах, отец Антоний, ты читаешь так ясно, что нам все понятно». Нововведения не заметили, заметили только, что понимают. И я думаю, что есть целый ряд вещей, которые можно было бы делать вот так исподволь, и они остались бы незамеченными.

Существуют совершенно разные подходы к проблеме зла, проблеме сатаны. Как верующий должен относиться к проявлению сатаны и диким зверствам, о которых мы знаем, что они творились и творятся? Зло в какой-то степени и в нас сидит внутри. Помимо молитвы — какой может быть интеллектуальный подход, какое представление?

У меня нет сомнения, что существует дьявол, что это реальная личность, а не просто как бы разлившаяся по миру зараза. Я не верю, что зло может быть иначе как личное, потому что если оно не личное, то оно сотворено Богом, нет другого выхода. Это падшая тварь. Для меня совершенно нет в этом проблемы, просто потому, что я это пережил лично раз или два с такой силой, что никакого сомнения нет.

Когда лет в пятнадцать я впервые обнаружил, что Бог существует, и начал молиться (мне подарили молитвенник, который я с большим трудом читал, потому что по-славянски не умел читать) , я стоял на коленях, и был такой ужас: я чувствовал, что надо мной вот так висит присутствие сатаны и что-то мне говорит (знаете, как в гоголевском рассказе о Вие) : не оглядывайся, только молись… Это же я переживал, уже став священником, когда ежегодно в течение нескольких лет совершал панихиду по одному определенному человеку, который действительно был погружен в зло. Всякий раз, что я совершал эту панихиду, было чувство, что вот-вот накинется, и что-то мне говорило: молись, не поворачивайся, не думай ни о чем, только совершай панихиду… Поэтому у меня лично, как бы кровно есть убеждение в том, что существует дьявол, а не то что неопределенное зло.

С другой стороны, вы наверно помните у Достоевского слова старца Зосимы: Не говори, что люди злы, — люди хорошие, а нехорошо поступали. И я глубоко убежден, что человек злой или творящий зло является жертвой (так же как человек может заразиться какой-нибудь болезнью) какой-то силы. Мы можем ненавидеть зло, мы можем с ужасом думать о том, что такая мера зла овладела человеком, но не имеем права сказать, что этот человек и зло совпадают, что он зол. Есть высказывание французского писателя Сартра: мы не должны говорить, что Иуда предатель, потому что он предал Христа, — он предал Христа, потому что был предателем… Вот это ужас, этого мы не имеем права говорить, потому что это означает, что человек есть зло, то есть сатана, в конечном итоге. Этого я не видел за довольно-таки долгую теперь жизнь. Я видел людей самого разного рода и в мирное время, и на войне, и я не встречал ни одного человека, о ком можно было сказать: он совпадает с тем злом, которое делает. В результате этого, когда мы встречаемся со злом, мы можем смотреть на творящего зло как на жертву, которая требует сострадания и молитвы.

Как это объяснить человеку? Я думаю, что если человек не знает чего-нибудь вовсе, ему не объяснишь. Как действует зло в нас? Оно пользуется всем, что удобосовратимо в нас, чтобы это совращать. Любая страсть, любое злое чувство может быть вздуто.

С другой стороны, я думаю, не всегда верно упрекать сатану в том неладном, что мы делаем. Есть рассказ в жизни кого-то из Оптинских старцев: он идет по дорожке, видит, что на заборе сидит бес и болтает ногами. Старец спрашивает: что ты делаешь? разве мало тебе работы на земле? А бес ему отвечает: я теперь могу отдохнуть, люди всю работу сами за меня делают. Есть тоже рассказ о том, как монах варил яйцо на свече. Вошел игумен, монах в ужасе уронил яйцо (потому что был пост, значит, не до яйца было) , пал на колени перед игуменом: бес меня смутил! А из-за печки чертенок высунулся, отзывается: он врет, батюшка, я никогда не видел, как варят яйцо на свечах, и все смотрел, что дальше будет.

Современное евхаристическое движение породило и новую форму подготовки к принятию Святых Тайн. Очень интересно было бы послушать ваше мнение, ваше суждение на этот счет, потому что традиционные святоотеческие формы, замечательные и глубокие, не всегда исполнимы. Конечно, это может быть по моей немощи… Вопрос для меня опасный, потому что у меня очень определенные взгляды на это, но вы, может, меня за них осудите, назовете неправославным и чем угодно.

Во-первых, я глубоко убежден, что исповедь и причащение — два различных таинства, которые должны быть употребляемы, если можно так выразиться, как таковые, а не в условие одно другому. Древняя Церковь говорила об исповеди как о бане очищения, о причащении — как о пище. И вот если представить вещи в таком порядке: я работаю в поле, вернулся, весь запачкан. Перед тем как к столу идти, я должен вымыться. Но иногда бывает, что я так устал, что не в состоянии ничего сделать, пока чего-нибудь не перекушу. И вот между этими двумя гранями надо принимать решение. Иногда человеку нужно приобщиться, иногда ему нужно омыться. Результат обязательной исповеди перед причастием тот, что исповедь измельчала. То есть люди приходят, потому что хотят причаститься, и исповедуют, что только могут найти, чтобы удовлетворить священника (знаете, как бросают кость собаке, чтобы она грызла, пока ты пройдешь мимо) : «Ты, батя, повозись с моими грехами, а я прошмыгну к причастию». И получается, что взрослый человек исповедуется, будто ему шесть лет, или исповедуется так (когда я в Лондон попал, были такие, потом перестали) : «Всем, батюшка, грешен, всем грешна». «То есть как — всем грешна? » — «Да, да, всем». «Вы что, воровка? » — «Батюшка, как вы смеете так думать?! » — «А вы, в вашем возрасте, совершаете прелюбодеяние? » — «Батюшка! Как вы смеете! » — «Я только говорю о десяти заповедях, а есть масса другого». — «Нет, ничего такого не делала». — «Значит, вы лжете, когда говорите, что всем грешны. Идите-ка домой и подумайте». После того как у меня поисповедовались некоторое время, люди перестали говорить «всем грешна».

Исповедь должна быть сугубо личная. Есть грехи, которые тебя могут убить, а меня не убьют, и наоборот. Кроме того, нет грехов больших и малых. Я помню два случая времен войны, которые меня очень поразили. Один из наших офицеров шесть раз выходил за ранеными из укрытия, его прошило пулеметом, казалось бы, ему только умереть осталось. Оказалось, что ни сердце не тронуто, ни главные сосуды, он выжил. И в тот же период — молодой солдатик пошел в кабак, поссорился с кем-то, тот его пырнул маленьким перочинным ножиком, но пырнул-то в шею и разрезал один из главных сосудов. Он чуть не умер, пока его везли в больницу. Казалось бы, тяжелый пулемет — это смертный грех, перочинный ножик — ничто. И вот перочинный ножик мог его убить, пулемет — не убил. Нам надо быть очень осторожными, мы не имеем права говорить: «Это ничтожный грех, сойдет». В тот момент, когда ты говоришь «сойдет», оно уже не сошло, ты глубоко ранен.

Поэтому исповедь должна быть личная, серьезная, не по трафаретке, то есть надо говорить о том, что ты считаешь греховным, а не то, что считает греховным батюшка или кто-то другой. Разумеется, надо учиться чуткости из Евангелия, из общения с людьми и т. д., но исповедь должна быть личная: я себя чувствую виноватым в том или другом. Это очень важно. И если так исповедоваться, тогда грех может сойти с души, тогда действительно мы можем каяться в одном-единственном грехе сегодня, а другой раз — в другом грехе. Но чтобы это было глубоко и искренне.

А причащение, если держаться образа, который я дал раньше, — это пища. Если ты действительно голоден, иди к столу, но не иди лакомкой, не надо идти к столу, потому что «может быть, там что-нибудь найдется приятное». Надо с голоду идти или же с порывом души. Знаете, как бывает: ребенок играет в саду или на улице, и вдруг ему до отчаяния захотелось маму поцеловать. Он бежит, лезет ей на колени, обнимает и целует, потому что у него такой порыв. Если мама дура, она его останавливает: «Не тронь меня, ты же видишь, у меня белое платье, а у тебя грязные руки». Если она умная, она даст ему вылить свою душу в этом поцелуе и переменит платье. Вот, мне кажется, как к причастию надо подходить, но очень серьезно. Потому что, как я раньше говорил, причаститься Святых Тайн значит соединиться со Христом, и дальше твое тело — Христово тело, твои мысли — Христовы мысли, движения твоего сердца — движения Христовы, твоя воля должна быть Христова воля. Разумеется, не в совершенной мере, но мы уже не имеем права считать себя как бы независимыми от Христа. Как говорил апостол Павел: неужели я возьму члены Христовы и сделаю их членами блудницы? (1Кор.)

6: 15 (. В широком смысле блуд — все то, что чуждо Христу. Ты приобщился, значит, ты святыня— смотри! Конечно, никто из нас долго не выдерживает, но принципиально мы должны относиться именно так.)

Исповедь, как она у нас принята, все-таки нововведение. В Древней Руси исповедовались у своего духовника, который решал, пойдешь ты к причастию или нет. В Англии, где я сам готовил всех священников к рукоположению, мы так поступаем: человек приходит исповедоваться, и после исповеди священник иногда говорит: «Я тебе не могу дать разрешительную молитву, потому что исповедь твоя несерьезна, иди домой, придешь в другой раз». Иногда священник скажет: «Твоя исповедь незрела, но единственное, что тебе может помочь, это причащение; пойди, причащайся сердцем сокрушенным, зная, что ты никакого права на это не имеешь, но идешь, потому что в этом — единственное твое спасение». В другом случае можно сказать: «Да, твоя исповедь очень серьезна, я тебе дам разрешительную молитву, ходи к причастию в течение нескольких недель, но если появится в твоей душе какая-то шероховатость, то перестань». Конечно, это может быть сказано более зрелому человеку, но должна быть некоторая свобода, исповедь — не механический акт. Дать разрешительную молитву человеку, который не кается, бессмысленно, она не распространяется автоматически на грехи, которые ты не сознаешь и не исповедуешь.

А насчет частоты причащения трудно сказать. Есть люди, которые причащаются раз в месяц, есть такие, кто причащается раз в год, есть немногие, кто причащается чаще чем раз в месяц, но под наблюдением духовника, а не потому что «мне вздумалось».

IГоворить о том, к чему устремлен, но чего еще не достиг, довольно трудно. В этом, мне кажется, одна из больших проблем для нас, когда мы говорим на тему общины, говорим об общине в ее реальности, будь то в христианстве или в любом обществе. То, к чему мы устремлены, к чему идем как бы ощупью, всегда больше уже достигнутого, и мы идем, не основываясь на полном знании цели, а устремляясь к еще не достигнутому. Это относится, мне кажется, к абсолютно любой общине, и с этим следует считаться, в противном случае мы создаем воображаемые образы. Можно идеализировать общину, которую считаешь родной себе, или, наоборот, прийти в полное уныние, глядя на ту общину, которой принадлежишь и которая так далека от наших устремлений или идеалов. Говоря о христианской общине, замечу попутно, что образ ее — Сам Бог, Единый во Святой Троице, для христианской общины нет и не может быть другого образца. И это ясно указывает на то, что как бы близко ни подошла к своей цели группа людей, которые были связаны между собой какое-то время, или весь христианский мир в целом, мы никогда не достигнем цели и всегда недостаточны. Однако если не помнить постоянно, что община считает своим идеальным образцом, какой видит свою конечную цель, нам не на что опереться, у нас нет ни точной цели, ни определенного образца, к которому мы устремлены.

Сейчас я не буду говорить об этом идеальном образце, но хотел бы затронуть этот вопрос (к которому надеюсь вернуться в следующей беседе) в ряде замечаний о конкретной ситуации. И эта конкретная ситуация — не приход, к которому я принадлежу, даже не его узкое окружение: то, о чем я думаю, что наблюдаю, относится к более широкой области.

Несколько лет тому назад на конференции в Боссе, организованной Всемирным Советом Церквей, один из участников прочитал доклад под названием «Церковь, общество целительное — и больное». Начнем с этого определения, потому что мне кажется, что в таком определении Церкви много правды. Сравнение, которое сразу приходит мне на мысль, это общество «Анонимных алкоголиков». И тут следует отметить, что мы во многом уступаем «Анонимным алкоголикам», потому что мы, подобно его членам, несомненно больны, но на человеческом плане — я не говорю о таинствах и их действенности, о Божественном действии как таковом, на уровне нашего человеческого вклада мы уступаем «Анонимным алкоголикам». И тому я вижу две причины.

Первая заключается в том, что каждый член «Анонимных алкоголиков» знает о себе, что он пьяница, надеется сохранить анонимность, но совершенно несомненно знает, что нуждается в исцелении. Беда нас, христиан, в том, что мы очень редко думаем, что нуждаемся в исцелении. Мы нетрезвы, мы опьянены очень многим, что можно назвать, с одной стороны, миром сим, с другой — ложной церковностью. Мы опьянены, мы отравлены нетрезвостью, но не сознаем этого, и потому нам очень трудно действительно исцелиться хоть сколько-то. Правда, есть в христианском мире группы, которые больше, чем другие, приближаются к такому сознанию. Например, во всем мире совершенно исчезла способность и обычай публично признать, что есть недолжного в твоей жизни или что было в ней недолжного в прошлом. Когда человек становится «достойным членом» своего прихода, своего христианского круга, группы, он обычно изо всех сил старается скрыть, что его прошлое, возможно, весьма неприглядно или отвратительно. Существуют лишь редкие группы людей, в которых сохранилось представление, что человек может раскрыть свое прошлое, пусть и очень постыдное, и сказать: «Это свидетельство к славе Божией. Вот чем я был, вот каким я был, я низко пал, увяз, но Бог вытащил меня». Я не хочу сказать, что и в этом направлении не бывает нездоровых крайностей. Мы ухитряемся проявлять признаки нездоровья, поступать нездраво во всем, что бы мы ни делали. Часто публичное признание в своих прошлых грехах становится эксгибиционизмом. И тем не менее неоспоримо: пока мы не готовы признать, что наше прошлое постыдно и что настал момент, когда мы переросли это прошлое, трудно надеяться, что в общине мы будем восприняты как исцеленные и что община будет восприниматься как целительная. Если мы всеми силами стараемся не показать, что наше прошлое было дурно, мы просто собираемся вместе, каждый со своими сокрытыми болезнями, и тратим массу времени на то, чтобы казаться здоровыми и цельными, тогда как мы и нездоровы и не имеем цельности.

А второе наше отличие от «Анонимных алкоголиков»: мы не только не признаемся в том, что больны и нуждаемся в исцелении. Нет, первой заботой общины как таковой не является исцеление ее членов. Я говорю не о принципе, я говорю не о Церкви как таковой. Я говорю о конкретных человеческих группах, будь то приход, или другие малые группы, или большие объединения. Вот что может быть делом Церкви, может быть делом священнослужителей, может быть делом малой группы внутри большей группы: излечить паршивую овцу, учитывая, во-первых, что есть различие между здоровыми овцами и больными, овцами беленькими и черненькими. А во-вторых, не должно быть такого положения, когда небольшая группа специально посвящает себя тому, чтобы перевоспитать паршивых овец. Это должно быть самой жизнью и делом всей группы в целом, именно — жизнью, а не «делом», которым должна заниматься группа, как бы «чистить» друг друга. Знаете, как на картинке в детской книжке можно видеть обезьян, которые стоят в ряд и ищут блох, так что каждая занята обезьяной, стоящей впереди, а ею занимается та, что стоит сзади. Речь не о том, чтобы заниматься такой взаимополезной «деятельностью». Речь о том, чтобы в общине была такая интенсивность, глубина жизни, которая позволит каждому ее члену ожить, приобрести цельность, вырасти в полную свою меру, чего он не мог бы достичь иначе. Так что в этом отношении, хотя каждый из нас болен, хотя вся обстановка нездорова, но поскольку мы не признаемся, что больны и что у нас есть нужда и возможность разделить это состояние с другими, мы далеко не столь эффективны, как «Анонимные алкоголики».

Есть и еще одно, что, как мне кажется, осложняет проблему. Это иллюзия, будто, как только мы вошли в Церковь, находимся в ней, мы в безопасности. Мы представляем Церковь в образе (о чем говорили уже отцы, образ этот вполне законный и сейчас) Ноева ковчега. Мы внутри, дверь закрыта, и нам не угрожает то, что снаружи. На деле все не так спокойно и просто. Да, Ноев ковчег — образ Церкви в том смысле, что снаружи — смерть, внутри — жизнь, внутри — спасающая воля Божия и т. д. Но Церковь отличается от ковчега в том отношении, что невозможно оказаться в нем раз и навсегда, попасть в соответствующую клетку — и я говорю о клетках, потому что совершенно очевидно, что за долгие месяцы дождя и потопа некоторые звери были готовы съесть других ради пищи или от скуки. Все не так просто. Церковь — странное место в том смысле, что в нее не рождаются. Можно родиться в христианской семье, но это еще не делает человека автоматически членом Церкви: членом Церкви становишься после некоего события и решения. Событие состоит в том, что в течение своей жизни ты тем или иным образом обнаруживаешь Бога, отводишь Ему законное место и значение, придаешь Ему высшую ценность и упорядочиваешь свою жизнь в соответствии с этим знанием или вокруг этого знания. И второе событие — что Бог принимает нас и совершает над нами нечто. Здесь, с одной стороны, инициатива Божия, предваряющая нас, идущая нам навстречу, но также и многосложное событие, которое называют таинствами инициации, то есть действиями Божиими, через которые зачинается в нас новая жизнь. Ранняя Церковь говорила об этих таинствах инициации как о Крещении, даровании Святого Духа и первом Причащении Святых Тайн. Это было началом новой жизни в новом взаимоотношении и с Богом, и с каждым, кто также прошел через этот опыт, и с внешним миром, который не прошел через это опыт, но для которого Церковь была как бы центром.

Мы часто — к сожалению, слишком часто — воображаем, будто достаточно того, что произошли некие внешние события, чтобы все совершилось. Из Священного Писания мы видим, что Крещение означает умирание со Христом и восстание с Ним. Это выражалось и до сих пор выражается тем, что оглашенный погружается в крещальные воды и выходит из них. Но если этим все ограничивается, если то, что совершилось, не пронизывает сознание и чувство крещаемого на всех уровнях как опыт умирания и восстания настолько реального, что какие-то вещи становятся чуждыми, а другие становятся реальными, тогда это семя было посеяно, но не дало ростка.

Потому в ранней Церкви можно было говорить о Крещении намерением, то есть о тех людях, которые не смогли принять Крещение de facto, но страстно желали его и пережили весь тот внутренний опыт, который соответствует этому желанию, — опыт любви, веры, надежды, умирания, погружения в Бога, возвращения к новой жизни. Это не просто туманное желание, это целый внутренний процесс в человеке. Так что следует понять, насколько справедливо и истинно древнее изречение блаженного Августина, что не все те принадлежат Церкви, кто видимо является ее членом, и не все те, кто видимо находится вне Церкви, действительно не принадлежат к ней. Членом Церкви не становишься просто через совершение обряда, если ничего не происходит внутри нас. Я употребил слово «обряд» не случайно, потому что если внутри нас ничего не происходит, мы относимся к таинству как к магическому ритуальному действию, а не как к Божественному действию в пределах свободного взаимоотношения и сотрудничества между Богом и человеком.

И кроме того, необязательно остаешься членом Церкви просто потому, что вошел в нее. Да, внешне ты — член видимой общины. Но быть Церковью, принадлежать к ней — подразумевает гораздо больше. Вы наверно помните, что ранняя Церковь, где так живо переживались человеческая общность и единство с Богом, считала, что некоторые грехи отсекали человека от Церкви и от Бога и что только действием как бы двойной реинтеграции в общину и в Бога происходило воссоединение, не просто односторонним действием, обращенным или к общине, или к Богу. Так что в этом отношении Церковь — странное общество: это община, в которую надо войти, но на условиях, которые определяет, утверждает только Сам Бог и от которой при некоторых условиях можно отпасть, стать чуждым ей.

У Церкви, опять же как у общества целительного и больного одновременно, есть еще одна сторона. Она — эмпирическое общество, которое можно наблюдать на земле, в истории, как большое общество или малые группы, и потому она может быть предметом исторического, психологического, социологического и другого рода исследований. И одновременно это общество трансцендентно истории, равно как Христос трансцендентен истории. Этими словами я хочу подчеркнуть, что когда Бог стал человеком в момент Воплощения, в дни земной жизни Христа, то в Лице Сына Божия, ставшего Сыном человеческим, Бог полностью вошел в человеческую историю. Можно сказать, что, становясь человеком, принимая плоть, Слово Божие вошло неотъемлемой частью во всю реальность времени, пространства и становления. Но вместе с тем Этот Сын человеческий не ограничен рамками времени, и пространства, и становления, не только потому что Он одновременно Бог, но потому что и в Своем человечестве Он уже соединен с Богом, и человечество Христа на земле уже принадлежит не только дням Его телесного бытия, но и эсхатологическому времени, то есть времени, когда все достигнет своей полноты, исполнения. Человечество Христово принадлежит определенному историческому моменту и одновременно завершению всего.

И, с другой стороны, можно сказать, что человечество Христово современно всем историческим эпохам, потому что воскресший Христос — все еще Иисус, восставший из мертвых и живой в плоти, преображающийся и воскресающий каждый день, пока не придет последнее исполнение всего. И невозможно отделить Христа от Церкви. В этом отношении Церковь одновременно принадлежит истории, подвержена влиянию всех эмпирических условий века сего, и вместе с тем принадлежит будущему веку, является эсхатологическим присутствием — и не только в Лице Христа. Однако по отношению ко Христу это также следует хорошо осмыслить. Христос — Первенец мертвых. Он — первый член Церкви, первый человек, достигший полноты, единственное подлинное и полное откровение того, чем человек призван быть и чем потенциально является. Во Христе человек действительно, реально стал Человеком. Так что когда мы говорим о Церкви, мы видим внутри Церкви одного Человека, Который уже — Человек будущего века. И невозможно, говоря о Церкви, обойти это измерение, которое за пределами времени, истории и становления переходит в уже исполнившуюся, достигнутую завершенность. Но и в нас тоже, как составных частях грядущего Царства Божия, в нас, при том что мы в становлении, есть аспект, который уже выходит за рамки становления и конечности, времени и пространства. Но это — при условии, что мы действительно, поистине привиты ко Христу, действительно соединены с Ним. Соединены с Ним не только эмоциями, нашей недостаточной верой, несбыточной будто надеждой, любовью, о которой сами понимаем, насколько она слаба, но соединены гораздо более реально — открытостью Богу, на которую Бог отзывается конкретным действием, изменяющим нас глубинно по отношению к Нему и по отношению ко всему миру. Мы часто сами недостаточно сознаем глубину и размах этого события, но оно таково, и это порой можно увидеть, заметить в других людях, а иногда даже в нас самих.

Так что когда мы говорим о Церкви как обществе одновременно целительном и больном, мы можем видеть его в более широком контексте. Оно больное, потому что больны мы: мы все больны болезнью, имя которой — смертность. А смертность означает, что мы, так сказать, обезбожены, оторваны от Бога, не имеем корней в Нем. С другой стороны, в Церкви мы опытно переживаем укорененность в Боге, присутствие Божие и наше присутствие в Нем, в ней есть жизнь, которая не просто более совершенная форма человеческой жизни, если под «человеческой» понимать биологическую, психологическую и другие стороны жизни. Это жизнь, в которой присутствует животворный Дух Божий, Он встречается с духом человека, способного на такую встречу и такую жизнь. Мне кажется, очень важно нам осознавать эти два полюса нашего бытия. С одной стороны, в нас действует смерть, потому что через грех, греховность, означающую рознь, разделение от Бога и от человека, мы все еще чужды Царствию, а с другой стороны, мы укорены в вечной жизни.

А эта вечная жизнь — не предмет, не природная жизнь, а Некто. Если вы возьмете Откровение Иоанна Богослова (мне на это указали, это никак не мое собственное открытие) , вы увидите, что слово конец, греческое эсхатон, которое грамматически должно быть среднего рода, там употребляется в мужском роде. Это указывает на то, что конец — не что-то, а Кто-то, Сам Бог. А это в корне меняет наше положение, потому что только изнутри личных отношений и личной взаимосвязи с Богом можем мы начинать думать о какой бы то ни было взаимосвязи с человеком, будь то в группе или в обществе.

Постольку поскольку мы больны, смертны, отделены друг от друга, внутренне разбиты и в нас сталкиваются противоположные воли, желания, стремления и т. д., — в опыте Церкви есть как бы устремленность к общинной жизни, которая присуща всему, что не цельно, разбито и неполно. Это желание сблизиться, дополнить и восполнить друг друга в нашей нищете и убожестве. Можно держаться вместе по страху или одиночеству, по ненависти к окружению, по страданию от внутренней сломленности, по жадности к тому, что может дать такой общий порыв, — это все лишь примеры. Так создается община людей, которые собираются, чтобы, так сказать, облегчить свое одиночество, разделить его с другими. Разбитые кусочки целого стараются поддержать друг друга, и это вполне законно. Это более чем законно, пока кусочки сознают свою разбитость, сознают, что они лишь части, осколки, что они оказались вместе, потому что ищут полноты, которой не могут найти в себе, и нуждаются в исцелении по всем этим причинам. В этом отношении они разделяют общее положение общества, где люди раздроблены внутренне, внешне, разделены между собой, и они подобны «Анонимным алкоголикам», если только понимают, что это означает.

Но в результате создается представление, будто община состоит из людей, которые не могут выжить поодиночке, они недостаточно укоренены в, скажем так, в Боге, в вечной жизни, в полноте завершенности, и не могут расстаться, потому что расставание означает одиночество и страдание от одиночества. Они стремятся держаться вместе по каким-то объединяющим признакам, будь то религиозным, богословским, политическим, эмоциональным, литературным или другим убеждениям и наклонностям. И создав группу близких между собой людей (в случае церковных людей это будет деноминация, приход, община) , молодежную группу, любую группу людей чем-то сближенных и которых держит вместе что-то общее, они будут стараться иметь как можно более полноценную общую жизнь. То есть они создадут общество внутри общества, общество, которое не только позволит им совместно поклоняться общему Богу, единому Богу, но и обеспечит всеми формами человеческой деятельности, и этим они как бы обезопасят себя. Такого рода сообщество позволяет осуществлять все, что представляется богатством человеческих взаимоотношений, оградившись от внешнего мира, без риска отколоться один от другого и оказаться в одиночку (в зависимости от нашего опыта, с Богом или без Него) перед лицом того, что есть вне.

Если мы посмотрим на раннюю Церковь, мы увидим, что и ей не было чуждо такое ощущение: стремление, вернее, радость быть вместе, но у ранней Церкви было еще одно свойство, которого нет у нас, по крайней мере, нет в такой степени: открытость. Не в том смысле, что сколько угодно близких людей могли собраться вместе, — открытость эта побуждала членов общины идти вовне и нести все богатство общины, всю полноту жизни, принадлежащую общине, тем людям, у которых этого нет, кто чужд этому, кто порой противится этому.

Первая черта такой общины — та, что ее члены ликуют о том, что они вместе (я не говорю: которым «приятно» быть вместе, потому что ликование ранних христиан, мне кажется, намного превосходит такую «приятность») . Ранние христиане ликовали о том, что они вместе. Если вы подумаете о ситуации, например, ранней Иерусалимской общины, ее составляли люди, у которых был личный опыт Бога, открывшегося во Христе, которые видели все последствия такого откровения, видели, чего стоила Иисусу из Назарета Его полная верность Богу и человеку, полная солидарность и с Богом, и с человеком. Эти люди были готовы следовать тому примеру, какой Бог дал им в Иисусе Христе, показав, что такое человек и каково положение в мире, ставшем без божным. Они были рассеяны в очень небольшой местности, в Иерусалиме, но принадлежали к семьям, где одни члены входили в Церковь, другие нет, где было напряжение, где был антагонизм, и они также принадлежали более широкому обществу, где их подстерегала ненависть и физическая опасность. Когда они встречались группой, где каждый знал, что любой ее член разделяет его веру, его надежду, опасности, преданность, любовь к Богу и, как следствие, к человеку — да, они могли чувствовать, что нет в мире более близких им людей и что на них как членах этой группы большая взаимная ответственность, потому что по отношению к более широкому обществу вокруг они были изгоями, пусть и в разной степени. Одних приводили на судилище, других прямо били или побивали камнями, некоторым приходилось нести тяготу разделений в семье или в более широком кругу племени или народа. Но они собирались и чувствовали и ответственность, и поддержку. Это видно из книги Деяний апостольских: избрание дьяконов, в котором воплотилась конкретная, вдумчиво-творческая забота общины о самых слабых и бедных и обездоленных ее членах, и то, что все материальное имущество было общим (Деян.)

6: 3-4, 2: 44 (. Но есть и другая сторона. Эти люди продолжали жить в обычной среде и не старались создать нечто обособленное. Они продолжали ходить на молитву в храм, который в лице первосвященника отвергал их. Они по-прежнему чувствовали, что принадлежат к широкому обществу, которое отвергает их. Когда пришло время гонений, чувство единства малой гонимой общины стало еще глубже и сильнее, но и чувство связи с внешним миром не пропало. Была взаимная забота внутри общины, была и забота о внешних. Мне кажется, ни в какой момент ранняя Церковь не старалась стать самодостаточной. Ранняя Церковь провозглашала, что хочет быть частью общества, и в этом, возможно, состояла главная проблема. Потому что одновременно с ранней христианской общиной существовали другие религиозные организации, мистериальные группы, мистические секты, но они готовы были замкнуться в самих себе, сосредоточиться на собственном культе или инициациях. Церковь же изначально, с периода преследований заявляла через апологетов свое право существовать и утверждала, что хотя в некоторых отношениях она чужда обществу, но по существу она в самой сердцевине общества. Она была чужда обществу тем, что с самого начала объявила, что знает одного только Господа — Иисуса, одного Царя — Иисуса, одно царство — Царство Божие. И возникало напряжение, потому что совершенно очевидно это означало нелояльность земному царству, земному царю, земным господам. И верующие во Христа не могли объяснить — потому что понять это можно, только будучи внутри Церкви, извне это не понятно, — что для того, чтобы быть лояльным земле, надо быть совершенно преданным небу, что лишь если вы признаете одного только Господа — Бога истории, Бога небеси и земли, Спасителя мира, вы остаетесь, вернее, становитесь полностью и истинно верными земному строю, которому принадлежите. Церковь в тот момент требовала права принадлежать обществу, а мир говорил ей: «Занимайся своими молитвами, занимайся ими втайне, пусть они будут потаенными, не пересекаются с внешней жизнью. Почитай наших богов, поклоняйся императору, признай, что обязана ему полной преданностью». А в ответ Церковь говорила: «Нет. Мой Царь — Господь всего. Но я требую права быть лояльным гражданином». В этом смысле эта небольшая община с самого начала отказалась замкнуться на себе, отказывалась существовать ради себя самой и сама по себе, отказывалась стать такой религиозной организацией, какой хотели бы видеть Церковь некоторые тоталитарные правительства: обществом внутри общества, где все было бы организовано так, что можно было бы игнорировать внешний мир.)

С другой стороны, с самого начала не только в сердцевине жизни Церкви была вдохновляющая, глубокая, животворная радость общинной жизни ее членов совместно с Богом. Но эта радость была направлена на весь внешний мир, потому что в вечер Своего Воскресения Христос дохнул на Своих учеников со словами: Примите Духа Святого, и следующие Его слова были: Как Меня послал Отец, так Я посылаю вас ( Ин. 20: 21-22 ) . Он не сказал им: «Я теперь составляю из вас тесный круг людей, у которых все Царство внутри и в вашем кругу». Нет, Он сказал: «Разорвите этот круг, откройтесь, выйдите вовне, идите и принесите Царствие везде и всем».

И это, мне кажется, очень существенно, если мы хотим понять, что как бы нам ни была дорога радость быть вместе, общая молитва, чувство, что мы, каждый и все вместе, охвачены одной Божией истиной, одной жизнью — жизнью Божественной в нас, что благодаря нашей общности мы незаметно вырастаем в новую глубину любви, превосходящую отношения земной любви, — что хотя все это так, есть еще нечто. Любовь Божия живет в наших церковных общинах и в наших сердцах и повелевает нам идти, оставить гору Преображения, чтобы сойти в долину, оставить радость божественной и человеческой дружбы, присутствия, идти к тем, кто все еще в той или иной мере остаются вне. И община не дробится тем, что те или другие ее члены отсутствуют, потому что такое единство жизни — это сама жизнь Божия, исполняющая всех, кто тут есть и кто отсутствует. И мне кажется, нам следует задуматься над разницей между стадным чувством, которое заставляет людей держаться вместе, потому что им одиноко, тревожно, страшно, убого и т. д., и самоощущением общины, которая радуется своему единству, даже когда она рассеяна, и видит откровение Царствия, когда она вновь собрана на молитвенное действо, где Первосвященник — Сам Господь Иисус Христос, где действует сила Духа Святого. Такая община собрана на молитву, которая обращена к Отцу в таинстве Церкви, а сама она предстает уже не просто исторической общиной, ограниченной временем и пространством, но общиной, которая вплетена в историю, но выходит за ее пределы как явление Будущего Века.

Вот несколько отрывочное вступление, какое я хотел сделать к получасовому обсуждению, которое мы сейчас можем себе позволить, и к тому, что я хотел бы сказать в следующий раз относительно общины в ее связи с Богом Единым в Троице, подлинным образцом человеческого общества и, в частности, Церкви.

Поясните вашу мысль о том, что ранняя Церковь была более тесно связана с миром, чем мы сейчас… Я не хотел сказать, будто мы недостаточно принадлежим миру, как и то, будто мы все, лично, индивидуально или как сообщества, не вовлечены в мирскую жизнь и не испытываем сильного ее влияния. Я имел в виду, что если взять среднего христианина, у него чувство, что он принадлежит к избранному меньшинству, малому стаду Божию, а дальше внешний мир, отношения с которым могут строиться по принципу завоевания или разрушения одного другим. Мне кажется, это взаимоотношение гораздо богаче. Не то что Церковь принимала бы мирские ценности или мир принимал то, что дорого Церкви хотя бы формально, — Церковь могла бы принести в мир ценности, надежду, веру и т. д., которые у нее должны быть, которыми она обладает, чтобы мир загорелся новой жизнью. Это не два враждебных лагеря. На примере апостольской проповеди мне кажется, что апостолы вышли в мир, потому что их сердце было так полно веры Божией в человека, так полно любви Божией к человеку, так полно надежды и убежденности, что их проповедь даст людям жизнь и радость и будет воспринята. Они вышли в мир поделиться тем, что переполняло их самих. И, увы, мне не кажется, что сегодняшние христиане в целом таковы. С одной стороны, я не уверен, что мы так интенсивно переживаем полноту, избыток радости о том, что столько нам дано, что мы можем этим делиться, не опасаясь потерять, потому что перед нами невообразимые глубины жизни. С другой стороны, мы относимся к миру как бы с большой подозрительностью. У нас будто нет веры в человека и радостной готовности делиться, какие были у ранней Церкви. Может быть, я ошибаюсь, но таково мое впечатление. Очень часто, когда читаешь писания миссионеров, в целом они звучат: «У меня истина, я насажу ее среди вас», а не: «У меня такая радость, я хочу вас заразить ею. Я жив с такой интенсивностью, что хочу с вами поделится этим». Возможно, у меня недостает чуткости, но для меня это не очевидно.

Мне все-таки представляется, что у ранних христиан было очень сильно чувство отличия от окружающего мира… Мне кажется, что у апостолов как иудеев было чувство инаковости по меньшей мере по одной линии: избранный народ и языческий мир. И, как ни невероятно, это было преодолено с самого начала. И если взять напряженные отношения между фарисеями, саддукеями и т. д. — и среди них была разделенность, может быть, не в той мере, в какой мы ухитряемся быть разделенными во Христе, но разделение было. Но я думаю, важно то, что апостолы преодолели эту главную пропасть и признали, что все народы одной крови, все принадлежат Богу, и они вышли в мир ко всем людям, потому что все они принадлежат Богу. И я думаю, что это замечательно для тогдашнего времени. Вспомните, как Петр и Павел разошлись во мнениях относительно язычников ( Деян. 11: 15 ) , как страшно было тогда идти в языческий мир: правильно ли, так сказать, обращать их сразу в христианство, не делая их сначала прозелитами, иудеями?

Нет ли разницы в этом отношении между священником и мирянином? Священник прямо призван вести людей в иной мир, он должен быть менее, чем мирянин, вовлечен в мир сей. И по поводу радости: радость сам в себе не создашь, она иногда дается, но в целом и сам живешь без радости. Как же делиться тем, чего не имеешь сам?

Я согласен с вами, что священники больше, чем миряне, оторваны в своей повседневной деятельности от не-христиан, именно поэтому я с большим сомнением — чтобы не сказать отрицанием — отношусь к идее, будто христианские общины должны стараться быть самодостаточными и удовлетворять любые нужды своих членов во всех областях: культуры, досуга и т. д. Потому что я думаю, что мы не должны отделяться в том, что не является глубинным различием. Например, богослужение коренным образом отличает нас от тех людей, кому богослужение чуждо. Наша вера во Христа глубинно отличает нас от тех, кто активно отвергает Христа. Вот два примера, где не может быть общей жизни, хотя есть точка соприкосновения. И я думаю, очень важно, чтобы христиане действовали сообща во всем, что составляет именно специфику их жизни, и действовали совместно со всеми другими людьми во всем остальном.

Что касается второго пункта вашего вопроса (как быть с отсутствием у нас радости, она ведь дар свыше и т. д.) , я думаю, что, с одной стороны, радость, конечно, дар, но, с другой стороны, мне не кажется, что этот дар сегодня дается скупее, чем в те дни. Но принимаем ли мы его? Как мы с ним обходимся? Это ярко выступает в ранней Церкви или среди людей, которые были язычниками и стали христианами или были неверующими и стали верующими. В какой-то момент в их жизни все преобразилось, все стало новотворением, и из чувства этой новизны родилась радость, непреходящее вдохновение. И в связи с содержанием этой новизны родилась вера в человека, поскольку Бог верит в меня, верит безгранично, родилась безграничная надежда и сколько-то любви — сколько нам доступно.

Трудность наша, мне кажется, заключается в том, что часто мы слишком привыкли к тому, что мы христиане, это не является личным событием в каждый миг нашей жизни, это просто как бы фон жизни. В нашем распоряжении есть все элементы этой ликующей радости и непреходящего переживания, но мы не пользуемся ими. Они есть, Бог столь же действен, как в прежние времена, но мы уже не поражаемся этому. Мы считаем это настолько естественным, что будто нечему и радоваться. Мы как-то заматерели. Дар Божий дается, а мы говорим: ну, так и должно быть… А когда он не дается, мы обращаемся к Богу или, чаще, еще к кому-то и говорим: ну вот, Он не исполнил того, что обязан был сделать… Мне кажется, дары предлагаются теперь так же, как и всегда. Вопрос в том, насколько мы принимаем их, потому что мы не способны поражаться и больше не воспринимаем новизну всего. II В конце прошлой беседы я упомянул, что образец любого человеческого общества, тем более такого, как Церковь, — Сам Бог, Каким Он открывается и дает познать Себя во Святой Троице. И сегодня я буду говорить о Боге в связи с нашей темой, проведу некоторые параллели и предоставлю вам самостоятельно продумать некоторые другие линии. Я вполне отдаю себе отчет, что сделать это не просто, и главная трудность такого изложения в том, что мы можем познавать единство в Боге только через человеческое единство. Познание возможно только опытное, невозможно познать то, о чем не имеешь ни малейшего опытного переживания. И в этом смысле, когда мы говорим о Боге в Его единстве, мы можем говорить только образно и приближениями, потому что хотя и Церковь и человечество призваны быть едиными по образу Божию, быть откровением этого сложного единства, на деле мы знаем о нем очень мало.

Это относится, может быть, особенно к ситуации расколотого, разделенного христианского мира. Мне кажется, нет такой христианской общины, обладающей опытом единства настолько совершенным, который позволил бы нам провозгласить убедительно, не на словах, а в явлении силы Божией, что такое единство Церкви. И одновременно это не дает нам представить адекватно богословие единства Божия, Бога Единого в Трех Лицах.

Таким образом, в нашем стремлении к христианскому единству, так же как и в нашем искании бого словия, слова о Боге, то есть познания Бога, которое бывает выражено, провозглашено, раскрыто человеку, перед нами двойная задача. Мы должны через молитву, через богослужение, через богословское созерцание познавать все, что Бог открывает нам о Себе, — и вместе с тем достигать всего единения, единства, совместности во всей уже доступной нам многосложности и полноте, потому что никакое подлинное познание Бога невозможно без нравственных предпосылок.

Можно поставить вопрос, насколько оправдана попытка вчитать в тайну Божию тайну человечества или насколько возможно прочесть тайну человечества в свете тайны Божественной. Я бы сказал: это и возможно и невозможно. Любое откровение может быть воспринято. Нет откровения там, где между предметом откровения и тем, кто его получает, нет никакого соответствия. Иначе не было бы никакого понимания, никакого видения, никакого восприятия. С другой стороны, нам следует помнить, что любое откровение дается в уровень человеческих способностей, пусть и на высшем пределе этих способностей, и что за пределом этих способностей человека к познанию Бога лежит вся тайна Живого Бога. Откровение, которое нам дается, это откровение Личности, и дается оно личностям в их целостности. Это не разъяснения или формулировки, которые могли бы выразить невыразимое. Откровение Бога — это встреча лицом к лицу с Живым Богом, Которого каждый из нас должен постигать всеми имеющимися у него силами ума, и сердца, и души, и тела, всеми силами, какие есть у каждого из нас в его неповторимости и у всех нас вместе в нашей общности.

И теперь, после этого короткого вступления, я обращусь к некоторым вопросам о Боге. Если нас спросят: но Кто такое Бог? Кто ваш Бог, основа нашего бытия, образ для человечества и исполнение человека? Можно дать два ответа, которые оба трудно принять вне церковного опыта и предания. Первый ответ парадоксален: наш Бог — Человек по имени Иисус. Второй ответ трудно принять, потому что он кажется антропоморфичным, описывает Бога в понятиях, которые слишком малы даже для человека. Когда говорят, что Бог есть Любовь (1Ин.)

4: 8-16 (, многим представляется, что слову «любовь» придается слишком большое значение — ведь человек, кроме любви, состоит из разума, из тела, его природа чрезвычайно многосложна. Как же Бог может быть тем, что составляет только часть человека? Это затруднение возникает из того, что мы думаем о любви в порядке эмоций, ощущений, чувств, а не в ее подлинном смысле — полноты победоносной, торжествующей жизни.)

5: 15 (? Первое, что мне кажется чрезвычайно важным: это Бог личный. Только личный Бог может соединиться с человеческой личностью. Не может быть единения между абстрактным, размытым, безличным богом и человеком, человеческая личность может быть поглощена таким богом, но соединиться с ним не может. И это чрезвычайно важно для понятия откровения, потому что наивысшее откровение, какое нам дается во Христе, это встреча лицом к лицу человека и Одного из Лиц Божества, которая нам дается, предлагается. В имени Иисус содержится еще нечто. Став Сыном человеческим, Сын Божий вступает в человеческую историю. Принимая плоть, Слово Божие соединяется со всем материальным миром. В Нем все тварное, и то, что принадлежит человеку, видимое, вещественное, или столь малое, что оно невидимо, или столь огромное, что не поддается нашему восприятию, воссоздано, приобретает вождя, становится частью сложного целого, которое уже не инертная материя) да и было ли оно таким? (, а стройное Бытие. Благодаря этой связи Бога с историей и с человеком, переплетению божественного и тварного нам открывается возможность говорить о Боге по-новому.)

Но что очень важно — повторю то, что уже говорил, — откровение есть откровение Личного Божества человеку как личности, а не раскрытие системы истин, постижимых разумом, и причина тому в самой сердцевине таинства воплощения. Есть разница между истиной и реальностью. Реальность — все сущее, тварное и нетварное, включая Бога. Истина — адекватное выражение, описание реальности, в той мере как она нам постижима и доступна, как она открывает себя нам и как мы способны понимать ее и приобщаться ей. Но в воплощении реальность и истина, выражение и предмет его совпадают. Воплотившийся — и полнота реальности, тварной и нетварной: в этом содержание Воплощения, и вместе с тем совершенное, конечное откровение о всей полноте и Бога и тварного мира.

Но эта истина, воспринятая, явленная, открывшаяся в Лице воплотившегося Господа, не может быть выражена, учуяна, описана просто в умственных категориях, потому что мы стоим перед Истиной, ставшей Личностью. И мы опять сталкиваемся с тем, на что я уже указывал: с откровением Личности, которое может уловить, опытно пережить, о котором может говорить только целостная личность, целостный человек, то есть все человечество в целом, и Церковь. Познание Бога в конечном итоге происходит не путем интеллектуальных или других утверждений, но посредством всего богатства, всей многосложности утверждений в словах, в красках, в линиях, в музыке, в обрядах, в движениях, в величии, в смирении и вместе с тем и в первую очередь через таинственное общение, которое устанавливается благодаря Божественным действиям, которые мы называем таинствами. Они приобщают нас тому, что невозможно нам познать кроме как приобщением, сопричастностью общей жизни.

Я так долго остановился на этом аспекте Воплощения, потому что это имеет непосредственное отношение к проблеме человеческого общества. Человеческое общество — воплощенная реальность, познавать которую можно на разных уровнях: на уровне падшего мира, в котором мы живем и неотъемлемой частью которого являемся, и на уровне мира, явленного в Боге через Христа, Бога воплощенного. И тут есть разрыв. Есть разрыв между видением человека во Христе и видением человека вне Христовой тайны. И есть разрыв между нашим призванием и Церковью, веру в которую мы исповедуем, и между церковью как институцией, видимым явлением. Его можно изучать с точки зрения истории и различных дисциплин, которые приложимы к явлениям, но которые не в состоянии охватить, уловить Божественную динамику этих явлений.

Теперь я хотел бы обратиться к другому имени Божию: Бог есть любовь. И я хотел бы воспользоваться, несколько расширив его, учением Григория Богослова о любви и о Боге. Должен признаться, что я продумывал это его учение так часто, стараясь выразить его по-разному, что потерял грань — где кончается мысль святого Григория и начинается моя, быть может, фантазия. Но я убежден, что то, что я собираюсь сказать, вполне православно, и потому попробую говорить о Боге-Любви Едином во Святой Троице, не стараясь разграничить, где мысль святого Григория, а что принадлежит другим людям, в том числе и мне.

Святой Григорий исходит из того, что Бог есть любовь и Бог — Троица, потому что только тринитарное отношение может быть адекватным и совершенным выражением любви. В начале он кратко указывает, что монада, арифметическая единица не может быть совершенным выражением любви. Это отраженное самолюбование выражается в древнем мифе о Нарциссе, который созерцал отражение собственного лица в глади вод и настолько был потрясен собственной красотой, что застыл, неспособный оторваться от этого видения.

Дальше Григорий говорит о любви двоих и подчеркивает, что если двое останутся в своей взаимной любви лишь вдвоем, эта замкнутость не может быть адекватным выражением любви. В художественной литературе нам часто и с большой силой бывает показано, как велика любовь двух людей. Но так же часто мы видим — это постоянный мотив в литературе, — как трагично бывает вторжение третьего в это взаимоотношение, которое казалось таким крепким, совершенным, самодостаточным. В зависимости от литературного жанра получается либо трагедия, либо комедия, но третий участник этого треугольника всегда разбивает изначальное единство двоих.

В таком замкнутом взаимоотношении есть одно слабое место. В рамках его можно только лишь давать и принимать, хотя и это, как мы сейчас увидим, очень много. В совершенном виде это действие — давать и принимать — означало бы давать другому в первую очередь все, в чем он нуждается и что он способен воспринять. Это означало бы отдавать все, что имеешь. Это означало бы также отдавать всего себя, как бы переливать свое существо в другого человека. И это выражение взято из Писания. Когда нам говорится, что Христос истощил славу Своего Божества ради того, чтобы стать человеком (Флп.)

2: 6-8 (, то говорится именно о чем-то подобном. Но так часто отдача не состоит в том, чтобы переливать себя, отдавать все, чем обладаешь и чем являешься. Чаще в человеческих взаимоотношениях отдача бывает средством самоутверждения. И потому принимать бывает так трудно, больно и унизительно. Не напрасно Павел, повторяя не записанные слова Христа, говорит, что давать блаженнее, нежели принимать) Деян. 20: 35 (. Принимать от всего сердца, с полной открытостью, как плодородная почва способна принимать все, что посылает в нее Бог и человек, можно только тогда, когда уверен, что ты любим и сам несомненно любишь ответно. Принять дар от кого-то, в ком нет любви, оскорбительно, унизительно. Дар от того, кто не любит, приносит боль и страдание.)

Но что же с третьим? Третий, как уже говорилось, всегда вторгается в ситуацию, когда двое через взаимное созерцание стремятся к совершенству во взаимоотношении. С появлением третьего обрывается драгоценная связь между двумя людьми. Она часто превращается в два острия, направленные друг против друга. Устанавливается новая, обманно-радужная, прелюбодейная связь между вторгшимся и одним членом четы и кроваво-красная связь ненависти между вторым членом первоначальной четы и тем, кто вторгся. Возникает треугольник, но этот треугольник ничем не напоминает образ Святой Троицы, это область напряжения, в которой три точки разрушения и агрессии.

Решающая роль в разрушении взаимоотношения и выявлении его непрочности принадлежит третьему. Есть ли возможность, способ, чтобы это взаимоотношение из треугольного стало или просто изначала было по образу Троичного взаимоотношения, нерасторжимым, гармоничным, завершенным и совершенным взаимоотношением троих? Святой Григорий говорит, что для этого требуется третье условие: недостаточно просто давать и принимать, пусть и совершенным, полным образом, — требуется еще жертвенная любовь. Пока в таинстве любви отсутствует момент жертвенности, в нем чего-то недостает и любовь обречена на гибель.

3: 29 (. Он был тем другом, который так любит жениха и невесту, что приводит их к встрече, ведет их на брачный пир и дальше, в брачный чертог, и остается сам вне его у двери, чтобы оберечь их созерцательную встречу, встречу двух людей, которые пребудут лицом к лицу во всей многосложности, во всем богатстве своей человеческой личности — духа, души и тела.)

В неразрывном и уравновешенном отношении троих каждый должен одновременно давать, принимать и быть готовым как бы таинственно уничтожиться, готовым не быть ради двух других, чтобы позволить им быть вместе полностью и совершенно, под защитой и при поддержке жертвенной любви третьего. В этой одномоментности любви, в этом взаимоотношении вне времени каждое лицо переливается в другое, так что они уже не существуют сами по себе и ради себя самих. Они уже не утверждают себя, а отдаются, забывают о себе и отдают себя: Я во Отце и Отец во Мне ( Ин. 10: 38 ) . Полная самоотдача позволяет также принимать откровение и быть откровением. Христос сказал о Себе, что Он говорит то, что слышит от Отца (Ин.)

5: 30, 15: 15 (; Христос говорит также, что Дух возьмет от Него и будет говорить слова истины, которая принадлежит Ему, Христу) Ин. 16: 13-14 (. И есть также тайна третьего, который не вторгается, который так любит, что готов не быть, отдать жизнь) или, если предпочитаете говорить в терминах истории и становления (, готов на таинство жертвы. И я уже говорил, кажется, что жертва значит «освящение», принесение себя как жертву ради того, чтобы двое других достигли совершенства во взаимном созерцании.)

Это дает нам поразительно динамичный образ Бога, Бога Живого — не потому что Он таков и не может быть ничем иным, кроме как торжествующей жизнью. Нет, Он — Бог, Который есть Любовь, в Ком жертвенная любовь запечатлена Крестом, в Ком любовь выражается добровольно принятой, выбранной смертью. А победа Воскресения над смертью — неотъемлемая тайна Божия.

Смерть и любовь схожи. Пока мы не полюбили, мы можем самоутверждаться. Мы утверждаем собственную личность по противоположению, противопоставлению любой другой личности. Я есмь, и потому другой есть абсолютно другой. Это то, что мы видим в нашем фрагментарном, раздробленном человечестве, такова наша эмпирическая обыденность в виде индивидов, последнего предела дробления. Когда зарождается любовь, стремление к самоутверждению очень сильно. Мы ведь говорим «Я люблю тебя» — и все ударение лежит на «я». «Ты» — всего лишь объект, а слово «люблю» употребляется не в его животворном смысле, не как глагол, а, если можно выразиться так не-грамматически, просто как союз, который связывает «я» и «ты». Но по мере того как любовь растет, растет и познание другого, восхищение, изумление, благоговейное почитание его. «Я» уменьшается, «ты» приобретает все большее значение, а отношение между ними перестает быть связью, становится действием, динамикой. Оно становится действенной, динамичной ситуацией.

1: 1 (. По-гречески это «у» не статичное, а динамичное выражение. Слово само — Бог. Слово всем существом направлено к Богу, устремлено к Нему. Бог — в центре, Слово всецело устремлено к Нему. Это означает, что в конечном итоге любовь соответствует умиранию всякого самоутверждения, всякого желания самоутверждаться. Любовь — благоговейное поклонение любимому, он — предмет служения и стал абсолютным центром.)

И тогда любовь соответствует полноте жизни. В чем оправдание жизни того, кто отдал свою жизнь? Я уже цитировал некоторым из вас фразу Габриеля Марселя: «Сказать кому-нибудь „Я тебя люблю“ значит сказать „Ты никогда не умрешь“». Разумеется, я не имею в виду легковесные слова, когда мы произносим «я тебя люблю» легкомысленно, без глубины. Но если во взаимоотношении, о котором я говорил, один отдает свою жизнь, самое свое бытие, то его поддержит любовь тех, ради которых он перестал существовать в терминах самоутверждения.

Вот динамичное видение Троицы, где смерть по любви преодолена победой любви, где жертвенная любовь расцветает в воскресение такой жизни, которую невозможно отнять, потому что она отдается. Она не защищается, она не утверждается, ее поддерживает и отстаивает любовь других излитием, истощанием себя, благоговейным принятием того, что дается, отданием жизни и приятием ее обратно.

Очевидно, что динамичное видение Троицы отражается на нашем понимании взаимоотношений. Оно также непосредственно связано с первым именем Бога — Иисус, с тем, что я сказал, что наш Бог — Человек Иисус.

Часто говорят о бесстрастии Бога. Сейчас это слово приобрело значение безразличия, неспособности взволноваться. Но первичное значение латинского слова не таково. Оно просто означает, что на Бога невозможно воздействовать. Он никогда не бывает в пассивном залоге, потому что все в Нем в высшей степени активно. Он есть жизнь торжествующая, жизнь победоносная, жизнь преизбыточествующая, та мера жизни, которую мы называем любовью, настолько полная, избыточная, что ее не страшит предельное истощание себя, чем является Воплощение. При таком видении можно понять, что человек, человечество не привнесло в Бога какую-то прежде неведомую ситуацию, что Воплощение Слова Божия, страдание Воплощенного Бога не было привнесено в Бога человеческой, тварной ситуацией. Все это содержалось в замысле сострадательной Божественной любви, жертвенной солидарности Воплотившегося, все это уже присутствует в Боге и находит, конечно, выражение в событиях Гефсиманского сада и Голгофы. Образ взаимоотношений — Сам Бог наш.

Мы видим, как Он вступает в Историю, делаясь единым с нами, уязвимым и беззащитным, подобно тому как уязвима и беззащитна любовь, как будто побежденным и, однако, Победителем, так же как любовь принимает смерть ради того, чтобы жить вечно. Думаю, это ясно показывает, как это преломляется в отношении Церкви. Если правда, что, по выражению святого Иринея Лионского, мы — Тело Христово, всецелый Христос, Глава и члены, если правда, что все вместе мы составляем это тело и каждый по отдельности, лично являемся храмом Святого Духа, что во Христе и Духе мы подлинно становимся детьми Божиими, тогда нам ясно, что когда мы говорим о Церкви как Теле Христовом, это утверждение разворачивается перед нашим взором Тринитарным видением, потому что Тот, Кто воплотился, — Сын Отчий, Духом Святым принявший плоть от Девы.

Задумаемся, каждый, над этим образом любви как проявлении, как жизни, как реальности Святой Троицы. Но нам следует также помнить нечто, что мне представляется чрезвычайно важным. Как бы это учение о Боге Едином во Святой Троице ни было возвышенно, таинственно, оно принадлежит области откровения, то есть области, где человек еще способен встретить Бога, постичь Его, понять Его в приобщенности и созерцании.

Но Бог не ограничим. Я говорил о Лицах Божиих, но как только речь идет о Святой Троице, Боге Едином в Трех Лицах, мы говорим о жизни, о бытии, которое за пределом всего того, что подразумевается, когда мы говорим о личностях, за пределом любых ограничений.

Я во Отце и Отец во Мне. Я и Отец одно ( Ин. 10: 38, 30 ) . Мы можем уловить личностный аспект и можем вырасти через это видение Трех Лиц, Которые сверхличностны, Чья жизнь не вмещается ни в какие ограничения личности. Мы можем вырасти в видение Бога, Который в Трех Лицах и одновременно — Одна Божественная реальность, личный, но не в нашем ограниченном и ограничивающем смысле слова. И далее, за пределом даже и этого — вся глубина и тайна того, Кто есть Бог Сам в Себе, за пределом всякого откровения, хотя и не за пределом некоего рода общения. Откровение это — встреча лицом к лицу этого личного (и, однако, сверхличного) Бога с полнотой человеческой личности, Бога, Которого мы можем познать, воспринять не иначе как Божественный мрак, сияние, которое ослепляет нас. Этот Бог общается с нами излиянием Себя Самого, не только проявлением в Лице Иисуса Христа, но излиянием Себя в том, что мы называем Божественными энергиями, Божественной благодатью. Благодать эта изливается не от Одного из Лиц, но из Единства Бога в Трех Лицах и опытно делает нас причастниками единства, которое за пределом всякого выражения, потому что оно Единство Бога, — причастниками до такой степени, что мы и постичь этого не можем.

Если подумать теперь в терминах Церкви, в терминах человечества, в терминах общества, то вот что должно быть критерием для нас — многосложный, богатый образец, полный динамики. Не может быть другого образца для Церкви. Не может быть другого приемлемого образца для человечества, потому что человечество призвано стать тем, чем должна быть — хотя еще не достигла этого в полноте — Церковь: откровением всей многосложности Божественной жизни, преизливающейся на все Богом сотворенное через причастность и приобщенность.

Думаю, это все, что я могу сказать о Боге, Которому мы поклоняемся, Которого мы любим, Боге, в Котором мы есмы, движемся и живем ( Деян. 17: 28 ) . Мне кажется, нам следует задумываться об этом Боге. И вот каково измерение человечества и всего Богом сотворенного, никак не меньше, на деле же гораздо, гораздо больше, чем то, что я сумел выразить.

«Первенство» и «преимущества чести» Я выбрал эту тему, поскольку именно об этом говорит третий канон Первого Константинопольского собора. Он определяет положение двух епископских кафедр христианского мира, в Риме и в Константинополе, и гласит, что Риму надлежит занимать первое по чести место в силу того, что это город Императора, а второе место принадлежит Константинополю как второй столице империи. Это определение чрезвычайно важно, потому что ясно подчеркивает, что такой порядок не обоснован никакими богословскими соображениями. Положение кафедр определялось только требованиями момента как политическими, так и практическими.

Но я не собираюсь говорить специально об этом каноне. Я хочу обратить ваше внимание более широко на проблему «первенства и преимуществ» в Церкви в целом.

В середине тридцатых годов Владимир Лосский в своей первой лекции по истории Церкви указал, что три темы проходят через всю церковную историю: поиск и провозглашение истины; устроение Церкви с тем, чтобы ее структуры возможно ближе соответствовали ее природе; и в-третьих, руководство духовной жизнью Церкви. Эти три элемента существенны, если мы хотим понять, что такое Церковь и как она должна строиться, составляться и находить свое выражение в истории.

Перед нами, однако, стоит несколько проблем. Во-первых, на протяжении первых веков Церковь была занята определением самого существа христианской веры: учение о Святой Троице, отношения между Отцом, Сыном и Святым Духом и тому подобное. Но у нас до сих пор нет соборного определения Церкви как таковой, которое было бы приемлемо всем христианам. На протяжение столетий Церковь осознавала свою природу, свою жизнь, динамику этой жизни. Она провозглашала Евангелие и жила им, и тем не менее Церковь остается в большой мере тайной, и не только тогда, когда мы пытаемся говорить о самой ее глубинной природе, но и тогда, когда пытаемся определить ее границы и указать, где Церковь есть и где ее нет. Ни одна деноминация в христианском мире на протяжении вот уже практически двух тысяч лет ее истории не дала такого определения Церкви, которое позволило бы нам не только определить, что такое Церковь в ее сущности, но и где ее границы. Возможно, это не случайно, очень возможно, что должно пройти еще долгое время, пока мы сумеем достаточно прозреть и понять природу Церкви, чтобы такое ее определение совместило богословское ви́дение, отражающее Церковь, какова она в Боге, в своей сущности и в исторической ситуации.

В том, что касается Церкви, мы в большой мере пленники истории. Во многих отношениях мы также пленники неких богословских предпосылок, которые постепенно были приняты, хотя не были достаточно продуманны. Мы пленники истории в том смысле, что происходящее стало постепенно приниматься как должное. Этот наш Константинопольский канон о первенстве и преимуществах чести возник в исторической ситуации, которая в свою очередь покоится на политической ситуации и практических соображениях. Но постепенно, потому что в status quo, в глазах многих это стало признаком Церкви. Многим представляется, что так оно и должно быть..

Однако ситуация переменилась, история развивалась, и относительная важность этих городов стала бесконечно иной, чем была. Но формулировка сохраняется, и на ней очень часто основываются иллюзии. Можно даже сказать, что такое использование истории навязало Церкви взгляд, который был порожден не богословием, а случайностью: католическое представление о папстве. Первенство Петра, даже не столько Петра, как его преемников, постепенно развилось в нечто, что мы, православные, считаем большим и разрушительным несчастьем для Церкви. Папы стали не только знаком единства, но и правителями, которые в определенные моменты рассматривались в таком свете, от чего многие католики сегодня содрогнулись бы. В очень интересной книге, выпущенной недавно католическим историком и богословом, который пять лет был членом Ватиканского секретариата по содействию христианскому единству, есть цитаты, показывающие, как исходя из практических соображений определенная поместная церковь пришла в совершенно невероятным заключениям.

Во времена папы Пия IX совершенно ясно утверждалось, что Папа — представитель Бога на земле. Об этом пишет Аугуст Бенгард Хаслер в своей книге «Как Папа стал непогрешимым» с предисловием Ханса Кюнга. Некто восторженно назвал Папу «вице-Богом человечества». Официальная ватиканская газета устами одного из епископов гласит, что «когда Папа размышляет, в нем мыслит Бог». Епископ Берто Тулльский говорит, что Папа — «слово Божие воплотившееся в нашей среде». Викарный епископ Женевы, Гаспар Мермийо, по словам автора, «ничтоже сумняшеся, говорит о трояком воплощении Сына Божия: в утробе Девы, в Евхаристии и в Ватиканском старце».

Я знаю, что сегодня такие выражения были бы отвергнуты, что большинству католиков — хотя, вероятно, не всем — подобные положения были бы неприемлемы. Но совершенно ясно, что эти выражения родились постепенно на основе отношения, которое исказило основоположную связь между Церковью и ее епископами, между Церковью и первосвятительскими кафедрами, возникшими со временем на основе Истории, а не Евангелия.

И здесь мы оказываемся в точке напряжения, которое принадлежит самой природе Церкви. Церковь — эсхатологическое общество, таинственное общество (я немного скажу об этом) , и вместе с тем она — общество, которое развивается, действует, растет и проходит через трагедию и славу истории.

В самом существе своей природы Церковь — нечто гораздо более таинственное, чем то, как она описана в катехизисе. Она не просто общество верующих, которых связывают общая вера, одни таинства, одна иерархия, та же духовная жизнь, — Церковь далеко превосходит все это. Эти определения похожи на то, что можно сказать о здании, чтобы его можно было узнать снаружи. Но это описание или даже рассмотрение предмета описания извне не откроет человеку, что же происходит внутри Церкви, в чем внутренняя ее тайна.

Тайна Церкви в том, что это общество, живой организм, который одновременно и равно человеческий и Божественный.

И затем, после Своего Воскресения, дважды и по-разному (первый случай описан в 20-й главе Евангелия от Иоанна, второй — в книге Деяний) Христос сообщает Церкви дар Святого Духа. Он дает Святой Дух, как описывает то Иоанн, всему сообществу, так что Дух содержится общиной и ни один ее член не владеет Им как бы отдельно. А в книге Деяний мы видим, что, постольку поскольку все общество охвачено, исполнено, изменено и преображено присутствием Святого Духа, отдельные члены могут Его получить и быть исполнены Им, каждый особо, единственным, неповторимым и чудесным образом.

3: 3 (. Церковь обладает Святым Духом или, вернее, охвачена Святым Духом как Тело Христово, как продолжение Его Тела через таинства Крещения и Приобщения, через участие в Его воплощенном присутствии сквозь века и пространство.)

Таково видение и такова уже зачаточно реальность. Начало ей положено, эта реальность динамичная, в развитии. И в этом — Божественный аспект Церкви, ее аспект святости, кафоличности, не в смысле ее распространения в пространстве или даже времени, а в том, как это греческое слово означает «во всем» и «через все». В каждом из нас, поскольку мы члены, живые члены Христовы и храмы Святого Духа, поскольку мы все больше становимся тем, чем уже являемся зачаточно, в Церкви есть как бы полнота взаимоотношений, есть в зародыше то, чем Христос был в полноте. Но есть и человеческий аспект, есть аспект греховный: наша неверность, нелояльность, наша греховность. И однако каждый из нас — верой, любовью ко Христу, той верностью, какая в нас есть, пусть слабой, хрупкой, колеблющейся или даже порой исчезающей, уже причастен тайне Церкви в ее полноте.

В Церкви — Господь Иисус Христос, истинный Сын Божий, но и Сын человеческий, подлинный человек, подлинный в обоих смыслах: в том, что Он во всем таков, как мы, кроме греха, и подлинный в том смысле, что Он — единственный подлинный Человек, потому что причастен Божественной природе. Он — то, чем каждый из нас призван быть. Богочеловек, Он по природе Бог и по природе человек. Мы человечны по природе и должны стать по приобщению обоженными, преображенными и соединенными с Божественной природой. В Церкви Он для нас — откровение того, чем призван стать человек. И если Церковь — это, то она несоизмерима ни с какой «структурой», как бы она ни была мудра, разработана, истинна в рамках своих границ и своей природы. Потому что Церковь такая же пространная, как Бог, такая же великая, как Бог, такая же святая и динамично творческая, как Живой Бог, действующий в нас и в нашей среде.

Что бы ни предлагала нам история в качестве структур, как бы «рабочих ситуаций», в рамках которых люди должны исполнять свое призвание, никакая из этих рабочих ситуаций (ученый назвал бы такую ситуацию «моделью») не может быть принята за модель Церкви. Единственная подлинная модель, образец Церкви, по слову русского философа Николая Федорова, это Святая Троица. Церковь должна отображать тринитарную жизнь, как можно ближе соответствовать ей, должна быть откровением на земле отношений единства во множественности, которые мы находим в Боге Едином в Троице.

Это приводит меня к следующему. Мы все испытали влияние «евхаристического» богословия Церкви и до сих пор находимся под этим влиянием. Оно, как мне кажется, верно в известных и довольно ограниченных пределах, но искажает наше видение, если принять это богословие как до конца адекватное. Евхаристическое богословие Церкви в основе своей утверждает, что Церковь есть Евхаристия и Евхаристия есть Церковь, и те структуры, которые необходимы, существенны при совершении Евхаристии, они-то и являют нам, что представляет собой Церковь. То есть должен быть предстоящий священнослужитель и выстроенная вокруг него церковная структура. Мы обязаны этим глубоким видением Церкви русскому богослову, отцу Николаю Афанасьеву, но я не согласен, что это все, что можно сказать о Церкви.

Церковь больше, чем Евхаристия, Церковь шире, чем Евхаристия, Церковь содержит Евхаристию, но Евхаристия не есть итог всего, что есть Церковь. Мне кажется, это надо осознавать. Даже при евхаристическом служении нас легко вводит в заблуждение то, что мы видим. Мы видим священнослужителя — будь то патриарх, епископ или священник — и настолько сосредоточены на нем, он становится настолько центрально-важным, что мы забываем то, что происходит. Например, мы забываем, что когда священнослужитель (каков бы ни был его сан) приготовил дары, хлеб и вино, когда он облачился и все, кто будет принимать участие в службе, готовы, дьякон обращается к нему со словами: «Время сотворити Господеви», то есть настало время Богу действовать. Ты сделал все, что по-человечески возможно, ты молился и приготовился, как мог лучше, к тому, чтобы встать перед лицом Божиим, вступить в то место, которое подобно купине неопалимой, место, куда невозможно вступить, не будучи очищенным божественным огнем; ты облекся в одежды, которые заслоняют твою человеческую личность при этом священнослужении; ты приготовил хлеб и вино и тем самым дал возможность совершаться последующим действиям. Но самая суть происходящего выше твоих сил, потому что никакой человек, пусть и облеченный апостольским преемством и благодатью сана, не может своей силой превратить хлеб в Тело Христово или вино в Кровь Христову. Никакой человек не может ни к чему принудить Бога, и единственный подлинный совершитель Евхаристии, единственный подлинный совершитель любого таинства, то есть тех великих действий Божиих, которые преображают и изменяют мир, — Сам Бог.

Первосвященник всей твари — Господь Иисус Христос, благодаря тому что Он умер и восстал, победил и воссел одесную славы. Единственно Он — Совершитель любого таинства, Он и Святой Дух, Которого мы призываем, чтобы Он сошел и освятил Дары, в уверенности, что ответ сострадания, любви готов для нас, ответ, который может претворить то, что земное, в божественное. Никакой человек, никто земной не может сделать божественным то, что принадлежит земле, и если вообразить, что евхаристическая структура — образ всей Церкви, то мы рискуем забыть, что подлинный Совершитель — не тот, кого мы видим перед собой, а Тот, Кто восседает на Престоле, который мы в православии называем Престолом Божиим.

Так что в этом отношении Церковь шире Евхаристии. Это совершенно ясно явлено в самом совершении Евхаристии, когда, после причащения народа, священник в тайной молитве читает: подавай нам [Господи] истее Тебе причащатися, в невечернем дни царствия Твоего. Есть еще нечто большее, хотя я вовсе не преуменьшаю священность, святость, величие, значение Евхаристии. Но Евхаристия — еще не явление Церкви во всей ее полноте даже на земле.

Евхаристическое богословие неизбежно приводит нас к идее пирамиды власти. Священник совершает Евхаристию и становится главным в данной общине, епископ стоит во главе духовенства — не тела церковного, а клириков; завершает это единство тот, кто всегда стоит на вершине пирамиды.

Так вот, это неверно. Только Господь Иисус Христос, никто иной, стоит на вершине пирамиды, будь то малый приход, кафедральный собор или вселенская Церковь. Как только мы ставим туда человека — прошу прощения, мое выражение, может быть, обидит католиков, но оно точно отражает мое мнение о такой картине — как только мы говорим о ком-то, что он «наместник» Христа, мы подразумеваем, что Христос отсутствует и кто-то должен занять Его место. Вот и все. Разумеется, это неверно, но при нашем абсурдном подходе к вещам такие выражения становятся возможны. В православии также присутствует искушение построить пирамиду с кем-то на вершине. Некогда то был Рим, затем Константинополь, но может оказаться кто угодно. И это будет так же ложно, потому что там стоит только Господь Иисус Христос, только Он вправе стоять там и действительно стоит там.

Так что когда мы говорим о «первенстве» и «преимуществах чести», мы должны четко понимать, что здесь место напряженного скрещения истории и богословия. Это становится ясно, если взглянуть на замечательное утверждение, содержащееся в так называемом 34-м Апостольском правиле. Я говорю «так называемом», потому что совершенно определенно оно не было отчеканено апостолами. Оно названо апостольским, потому что церковное сознание признало, что оно коренится в апостольском подходе и образе действия. Этот Апостольский канон гласит: «Епископам всякого народа подобает знати первого в них, и признавать его как главу, и ничего превышающего их власть не творить без его рассуждения, творить же каждому только то, что касается до его епархии и до мест к ней принадлежащих. Но и первый ничего да не творит без рассуждения всех. Ибо так будет единомыслие, и прославится Бог о Господе во Святом Духе, Отец и Сын и Святой Дух».

Это чрезвычайно интересный канон, потому что вывод его тот, что Бог бывает прославляем в гармонии частей, во всей их множественности и единстве. И здесь нам следует помнить, что по-гречески «прославлять» означает не то, что мы так часто понимаем под этим словом — хвалить, восхвалять, оно значит, что Божие великолепие, несказанная Его красота делается очевидной. Основа 34-го правила в следующем: цель наша в истории, несмотря на нашу хрупкость и недостаточность, хоть сколько-то явить Единство Бога в Трех Лицах. Его можно явить согласием, единогласием, тем, что во имя Божие многие могут стать едиными в совершенной гармонии воли и действий. А чтобы проявить это — и здесь-то богословие становится историей, ви́дение становится действием — должны быть образования, где это единство во множественности проявляется через то, что одна воля действует как отеческая воля, другая — как сыновняя. Сын обращается к отцу с доверием, с любовью, с почитанием, но и отец никогда не станет действовать с позиции силы, по произволу, а лишь в единогласии и гармонии с сыном.

Здесь следует указать разницу между авторитетом и властью. Власть — способность данного человека или определенной группы людей навязать свою волю и свои решения другим. Авторитет — нечто совершенно другое. В каком-то смысле, авторитет безвластен, авторитет принадлежит убедительности истины.

Я хотел бы процитировать здесь отрывок из предисловия Ханса Кюнга о Соборах. Он пишет: Первый Вселенский собор в Никее (325) прекрасно обошелся без всякой претензии на непогрешимость. Новейшие исторические исследования отметили, каким образом глава Собора, Афанасий, наряду со многими греческими отцами, равно как и с Августином, обосновал подлинный, хотя вовсе не непогрешимый, авторитет собора. Собор провозглашает истину не потому что он созван законным и не вызывающим возражений образом, не потому что присутствуют большинство епископов тогдашнего мира, не потому что он утвержден каким-либо человеческим авторитетом, короче говоря, не потому что он изначально не мог ошибаться; а потому что, несмотря на новые выражения, он не говорит ничего нового, потому что он передает прежнее предание новым языком, потому что он свидетельствует о первоначальном учении, он дышит духом Писаний, потому что за ним стоит Евангелие.

Вот где, я бы сказал, разница между авторитетом и властью. Власть означает — как провозгласил Первый ватиканский собор, несмотря на то что многие епископы ушли с него и возражали против непогрешимости, — что дело обстоит так-то, и вы должны либо согласиться с этим, либо быть отвергнуты сами. Но на Первом Вселенском соборе мы не видим действия власти. И все, что мы восприняли на протяжении истории от Вселенских соборов, было голосом, звучащим из глубин Писания, то есть голосом Самого Бога, голосом Духа Святого, провозглашающим истину, то, что Церковь может признать за истину. Церковь признала в этом истину благодаря тому, что уловила совершенную гармонию между первичным, первоначальным словом Божиим и тем, что провозгласили эти Соборы, между словом Духа и словом человеческим. Красота этой гармонии — вот что было убедительной силой провозглашенном ими Истины.

В нашей теперешней ситуации смысл 34-го Апостольского правила может открыться нам по-новому. Исторически первенствующие кафедры, большие конгломерации, созданные историей, распадаются — слава Богу! — и постепенно рассыпаются на части. Мы постепенно теряем формы, которые были созданы по образу политических государств: Рима, Византии и других. Русская Церковь — печальный пример такого образа, потому что Патриархат столь велик, столь тесно спаян и действует настолько по монархическому принципу, что очень трудно при этом вернуться к духу ранней Церкви. И видение Церкви как отражения Бога во Святой Троице — больше, чем отражения: живого, динамичного бытия — не очень-то легко углядеть в Церкви. Его надо проявить. А его можно проявить — но только в небольшом образовании, где все знают друг друга, где люди знают и уважают друг друга, в небольших епархиях, где епископ знает каждого и священники знают епископа. (Это не всегда будет в пользу епископа, потому что его будут знать не только в его сане, но и как то жалкое существо, которым он порой является) . Церковь должна существовать в виде небольших образований, которые можно видеть, а не таких больших, которые невозможно охватить мыслью или взглядом. Вот, мне кажется, чем должно стать первенство и преимущество чести в Церкви. В каком-то смысле с этим гораздо лучше справляется методистский суперинтендант, который отвечает за небольшой круг людей, чем огромный Патриархат, где Патриарх может оказаться лишь фотографией в календаре, возглашаемым именем и иллюзией, что он как бы «начальство».

Я предпочел бы кончить не на такой грустной ноте, но мне думается, мы должны молиться о том, чтобы богословское видение Церкви нашло свое реальное, конкретное, глубокое выражение в согласованности, которая существует в рамках образований, где такая согласованность осмысленна. Невозможна согласованность между прихожанином в Иркутске и Патриархом Московским, иначе как на допущении: что бы Патриарх ни сказал, он прав, или на потаенном чувстве, что он, возможно, ошибается, но с этим ничего не поделать. Нам надо обрести вновь такое богословское видение и превратить его в проявление истины. Можно, по соображениям административного или практического порядка, иметь и что-то более обширное, но оно не будет соответствовать 34-му Апостольскому правилу. Не это поможет выправить сначала в сознании людей, а затем и в практике Церкви ужасные результаты неправильного понимания 3-го правила Константинопольского собора относительно двух «первенствующих» кафедр, результаты, которые постепенно, как сорняки, распространились на другие области жизни Церкви.

Я хотел бы сказать в заключение, что ради того, чтобы достичь этого, мы должны стать более христианами, чем мы есть, должны быть более во Христе и в Духе. И мы должны вернуться к подлинному, истинному богословию первенства, потому что невозможно построить видение истинной Церкви на ложных предпосылках.

Собеседование о Церкви и священниках в современном мире В какой мере верующему человеку нужна конкретная организация для того, чтобы удовлетворить свою потребность общения с Богом?

Если дело было бы только в общении с Богом, не нужна была бы никакая организация, потому что Бог ближе человеку, чем даже его собственное сознание, человек коренится в Боге. Поэтому для общения с Ним нужна живая душа, способная предстоять Живому Богу и с Ним общаться — будь то в молитве, будь то в созерцании. Но есть другая сторона: Бог не есть мой Бог только, Он — Бог всех. Это одно из самых потрясающих открытий, которые я сделал, когда впервые прочел Евангелие. В тот момент люди мне казались враждебными, чуждыми. И вдруг из Евангелия я обнаружил, что всех их создал, привел к бытию Бог, что все люди для Него — дети, свои, родные, даже те, которые казались мне самыми чудовищными и неприемлемыми. Вдруг оказалось, что я не живу в одиночку, даже в одиночку с Богом, Которого только-только открыл. Оказалось: потому что я открыл Бога — открывается передо мной и целый мир людей.

И тут, не говоря сразу об организации, начинается нечто другое. Жизнь с Богом, общение с Ним предполагает и определенное отношение к людям вокруг нас. Один западный проповедник XIX века говорит: христианин — это человек, которому Бог поручил других людей… Обнаруживаешь, что другие люди существуют не только как неприятная необходимость или предмет страха или отвращения, а существуют как объект любви, живого интереса. Сами они оказываются в таком же положении, и общение с Богом неминуемо выливается во встречу с людьми.

Эта встреча может проходить поодиночке, но может быть и собирательная: люди, верующие в одного Бога, могут захотеть молиться вместе, выражая свою общую любовь к Богу, а также и какое-то взаимное отношение перед Богом, вместе с Ним. И здесь почти неминуемо начинается какая-то организованность, какой-то строй, молитвенный строй, какая-то гармония в отличие от просто беспорядка. Какие-то люди выделяются своим знанием Бога, своим чутьем, чуткостью по отношению к другим, и начинается зачаточно то, что потом вылилось в церковную жизнь. Но когда я говорю о церковной жизни, я не обязательно говорю о той форме, в какой мы ее имеем теперь и которая в значительной мере является окаменелостью, сужением этой жизни; я говорю именно о просторной, полноводной жизни, где есть и строй, и структура, где есть люди говорящие и есть люди слушающие — не обязательно пассивно, а отдавая говорящему целый мир своего богатства.

Но очень часто фактически получается, что есть группа верующих, молящихся и есть какой-то человек, «профессионал» религии, правда? ( М. А. : Да, правда ) .

Получается так: не мы выдвигаем из рядов верующих кого-то, кто действительно ближе нас к Богу и больше знаком с духовной жизнью, а просто кто-то становится священником, как я стала радиоработником?

Это правда и, я бы сказал, это несчастье наше. Как это случилось — понятно, но думаю, всем очевидно, что это несчастье, даже тем, кого мы зовем профессионалами, чиновниками церковными, потому что мы, «церковные чиновники», представители Церкви как организации, тоже имеем душу и тоже что-то переживаем. И вот здесь, мне кажется, нам надо найти (и это очень нелегко) какой-то путь.

В самом начале было так, как теперь в некоторых странах, например, в Греции: приходы маленькие, разделенные горами, хребтами, и приходится иметь очень большое количество священников на относительно небольшое количество верующих, потому что через горный хребет невозможно пройти человеку, который слишком молод или слишком стар. Тогда выбирают из среды этих же людей человека чистой жизни, умного, верующего, благоговейного, от него не ожидают ничего сверхъестественного, кроме того, чтобы он чистотой жизни, мудростью, которую он приобрел через опыт той же самой жизни, совершением таинств питал народ. И от него не ожидают никакой особенной проповеди. Из центра, из епархиального архиерейского дома каждое воскресенье высылают проповедника, притом делается это очень интересно. В начале недели местный епископ собирает людей, которые способны говорить о Боге — из опыта и с проверенным знанием. Это может быть глава местной полиции, доктор, аптекарь, просто какой-нибудь образованный человек. Им дается задание: продумать евангельское чтение наступающей недели и написать проповедь. Эта проповедь представляется епископу, который, если усматривает какие-то недочеты, дает свои указания. А в воскресенье все уходят по приходам и читают свою проповедь. Для более углубленного духовного руководства опять-таки из центра посылаются люди, духовно опытные, они обходят приходы и деревни, останавливаясь на некоторое время, встречаются с людьми, у которых есть вопросы, проблемы. И в этом есть что-то очень органическое.

У нас другая проблема. В целом мы от священника, кроме чистоты жизни, благоговения и т. д., ожидаем образованности в области богословия и в человеческой области. Потому что в больших городах Западной Европы и во всем восточноевропейском мире верующий должен встречаться с людьми инакомыслящими, обладая достаточным образованием, достаточным пониманием вещей, достаточной духовностью, но вместе с этим и достаточным богословским образованием, чтобы быть в состоянии о своей вере говорить разумно, понятно, с глубиной и убедительно.

В результате у нас все вылилось в систему, при которой молодой человек, стремящийся к священству, получает образование и потом посылается туда, где он нужен. Но там он может оказаться чужим человеком: он не родился в этой среде, он не оттуда вышел. И мне кажется, что нам надо добиваться чего-то иного. В Англии за последние двадцать с небольшим лет, что я нахожусь здесь, я старался осуществить именно какое-то равновесие между образованностью и укорененностью в почву. Скажем, все молодые священники, которые у нас есть, и почти все священники из нашего прихода или из провинции прошли университетский стаж, затем начали чувствовать в себе призвание заботиться во имя Божие о людях, призвание, которое можно выразить уже приведенными словами, что христианин — это человек, которому Бог других людей поручил. Ради этого они под моим руководством и под руководством других людей начали изучать православную веру, Священное Писание, творения святых отцов, вообще все то, что относится к вере. И я никого до сих пор не рукоположил, кого сначала люди сами не захотели бы иметь священником. Я себе положил правилом ждать момента, когда кто-нибудь мне скажет: «Почему вы Сережу (или Мишу, или другого кого) не делаете священником? У нас всех к нему такое доверие, что мы хотели бы у него исповедоваться». В момент, когда я слышу, что у того или другого хотят исповедоваться, я знаю, что он готов и что люди готовы: из него можно сделать священника, то есть человека, который на себя берет других людей.

Но это можно сделать, к сожалению, только в исключительных обстоятельствах нашей жизни. У нас здесь относительно немногочисленная русская эмиграция, у нас довольно высокий культурный уровень, у нас есть молодые люди, желающие стать священниками, и у нас здесь такая обстановка, что невозможно стать пленником каких-то церковных структур, организационной жизни, потому что каждый священник живет в очень не похожей на другие города среде и каждый должен по-своему отвечать на встающие перед ним вопросы.

Но что делать с теми, кто прошел через богословскую школу? Их не всегда можно послать в приход, где они выросли и откуда появились, потому что некоторые приходы дали много кандидатов, другие не могли этого сделать. Тут начинается проблема, которую вы ставите: священника, который в какой-то мере — чужой человек, пока не привьется.

В чем первая роль священника? С одной стороны, священника — духовного руководителя, с другой стороны, все-таки священника — представителя организации. Потому что как ни огорчаться тем, что Церковь в организационном смысле как бы окаменела, как ни радоваться, что есть такие случаи, как в Греции или в Англии, где действительно Церковь и жизнь как-то органически связаны, все-таки священник в большинстве случаев и в большинстве стран является только что не чиновником своей церковной организации. А ведь кроме того, что он исповедует и причащает людей, окормляет их физически церковными таинствами, у него есть и другие задачи, правда? В чем заключаются задачи священника?

Мне кажется, что тут два вопроса. Пока мы будем воображать, что церковная организация, структура играет ту большую роль, которую мы ей придаем, священнику в этой структуре будет тесно и трудно. Надо ставить вопрос об этой структуре. Я сейчас вовсе не говорю, что не должно быть епископов, священников и дьяконов, что не должно быть церковного строя. Но есть канцелярский строй и есть церковный строй, и это разные вещи. И мне кажется, что жизнь — слава Богу! — разбивает канцелярский строй для того, чтобы выпустить на свободу подлинно церковный строй. Это — первое.

Затем: в промежуточной стадии церковного обновления, в которой мы находимся (не в смысле обновленческой церкви, а в смысле новой жизни, то есть притока древней, исконной жизни в современность) , нам надо считаться с тем, что структуры эти есть, что хотя все больше и больше и миряне, и священники, и епископы сознают их относительность, их служебное, а не основное значение, надо как-то постепенно в их рамках расти, если можно так выразиться, как цыпленок растет в яйце, пока не вылупится; но разбивать яйцо слишком рано — тоже бессмысленно. Мне кажется, священнику должна быть дана большая свобода при очень глубоком общении его с другими священниками и с его епископом. Должно быть такое равновесие, при котором священник не является только чиновником, выполняющим какие-то задания, а есть общение, где люди могут делиться опытом, где старший может просто свой опыт предоставить другим, не заставляя их принять его, не навязывая его, не делая из него какие-то административно-канцелярское обязательства, а наоборот, вызывая к жизни — не «самодеятельность», потому что это слово несколько легкомысленное, а творческую, вдумчивую деятельность.

В чем я вижу свою задачу сначала как священника, а затем как епископа? Во-первых, я нашел веру не через Церковь, не через организацию церковную, а непосредственно от Бога и от Евангелия. И поэтому я глубоко верю, что первое, о чем священник должен заботиться, это о своей вкорененности в молитву, в общение с Богом. Священник должен постепенно углубляться в понимание евангельского слова, евангельского свидетельства, евангельской проповеди, и это живое слово Самого Бога проповедовать, то есть, во-первых, ознакомлять людей с этим словом, а во-вторых, доводить до сознания людей его жизненность, его глубину, его творческую силу. Начинается все с того, чтобы услышать слово Божие и произнести это слово. Как говорил апостол Павел: Горе мне, если я не проповедую (1Кор.)

1: 17 (. В каком-то отношении я мог бы сказать тоже: горе мне, если я не проповедую! Я не могу не говорить о Боге просто потому, что для меня встреча с Богом была такой значительной, это было для меня начало жизни после целого периода внутренней смерти в отчаянии, в бессмыслице. В какой-то мере я чувствую, что моя задача — именно живое слово, что другие формы церковной деятельности для меня менее значительны.)

Второе (это, может быть, несколько противоречит тому, что я сейчас сказал) : я чувствую, что Божию жизнь нельзя ни передать, ни привить одним словом, только речью. Порой когда говоришь слова Божии, Христовы, они с такой силой бьют в душу, так глубоко пронизывают ее, что, почти несмотря на нас, они действенны, эти слова действительно жизнь. Но кроме этого, жизнь Божия может быть дана, внедрена в человека, который ее хочет, который ее ищет, который ей открывается, через церковные таинства. Потому что таинства — это не какие-то магические действия или просто образные действия. Таинства — это действия Самого Бога, через которые Он (правда, при соучастии людей, посредством тварного вещества этого мира) доносит до нас Свою Божественную жизнь, вкладывает ее в нас, так что мы ее имеем в себе в большей полноте, чем сознаем то, мы уже пронизаны этой жизнью до того, как мы ее сознаем. И центральный момент христианской педагогики, мне кажется, в том, чтобы ребенку, юноше, взрослому человеку, все равно, дать самую Божественную жизнь через животворное слово и животворные таинства и потом ему помочь осознать то, что он получил, то, чем он уже обладает, и раскрыть ему всю глубину и весь объем этого опыта Божественной жизни.

И тут третья задача священника: духовное руководство, просвещение всех, кто ему Богом поручен, причем «духовное руководство» вовсе не означает, что он выше других, умнее других и «куда-то» их ведет. Путь один — это Христос, и нет такого пути, по которому священник может вывести человека за руку, стадия за стадией, «куда-то». Все, что он может сделать, это человеку помочь войти внутрь себя самого и там научиться смотреть, видеть, открывать те глубины Божии, которые в нем есть. Руководство не заключается в том, чтобы навязывать взгляды или что бы то ни было, а — человека научить самостоятельно и творчески осмысливать и осуществлять жизнь, которая в нем есть.

Наряду с этим священник, конечно, встречается с трагедиями жизни, с проблемами жизни: сколько у него есть опыта, он может в этом помочь. Но, может быть, больше чем из своего опыта, он должен научиться помочь своей благоговейной, скромной любовью, благоговейной по отношению к человеку, скромной в том смысле, что он не должен вторгаться в чужую жизнь, а стоять, как слуга, — доверчиво, с почтением, готовый услужить, не навязывая себя. И любовь должна быть, то есть такое чувство, которое позволяет священнику забыть себя, потому что другой человек для него гораздо важнее и значительнее. Вот что мне кажется основным для священника.

Если вы спросите меня, как я себе представляю свою роль как епископа, отвечу: я старше тех священников, которые у меня есть, — возрастом, рукоположением, временем, с какого я вступил на этот путь. До того, как я стал священником, у меня была довольно длинная жизнь в совершенно другой области. Я жил в миру, был врачом, участвовал в войне, у меня есть какой-то кругозор, которого у них, возможно, не хватает по молодости, по обстоятельствам, из-за того, что мы все разные. И вот пришли ко мне однажды мои молодые священники и сказали: «Ты нас приготовил к священству, ты нам дал священство, а теперь поделись с нами твоим опытом». Мы собираемся раз в месяц и делимся всем опытом жизни, какой у нас есть, по поводу конкретных проблем, встающих то у одного, то у другого. И моя роль, мне кажется, — роль человека более опытного, более, может быть, успокоенного (хотя у меня огонь не погас еще) , который видел и слышал больше, который может собрать этих молодых людей и их научить вместе думать, вместе жить, вместе творчески углубляться в пути Божии и в пути человеческие. Но ни в каком случае не навязывать им каких-то своих, суживающих их сознание путей.

Вы можете сказать, что административно жизнь от этого, вероятно, страдает. Нет, не страдает, потому что административно жизнь заключается в том, чтобы создавать строй, стройность, гармонию, единодушие, и творческую силу высвобождать, а вовсе не вгонять в какие-то рамки.

Вот все, что я могу сказать об этом. Что касается до внешней, структурной администрации, мне кажется, что при взаимном понимании, при творческом сотрудничестве она сама собой заменяется чем-то гораздо более значительным: силой, действием, веянием Святого Духа и следованием по пути, который есть Сам Христос, а не по какой-то дорожке, которая ведет куда-то, большей частью, в лес.

Владыко, вы говорите о как бы идеале священника, о том, какой бы вам хотелось видеть работу священника, о том, как вы сами работаете, как работают люди, сотрудничающие с вами. Но идеальных священников не так много, и если хороших священников, наверное, большинство, то все-таки есть и плохие. В какой мере и должны ли мы вообще доверяться людям, которые носят священнический сан, даже в тех случаях, когда их поведение — моральное, нравственное, политическое — нам кажется несоответствующим этому сану, когда оно смущает приход?

Это очень трудный вопрос, на который нельзя ответить одной фразой. Во-первых, есть люди, которые умеют разграничить в себе разные области. Есть, например, люди, к кому можно обратиться с вопросом, и хотя у них есть личные убеждения, но они способны сказать: «Вот мои убеждения, однако я думаю, что вы должны поступить иначе». Они способны на это, иногда даже создавая опасность для себя, направляя человека по пути, который только усложнит им самим жизнь. Есть люди достаточно великодушные, достаточно справедливые, достаточно смелые для этого. Такому человеку, если даже у нас есть глубокие расхождения с ним в его путях, можно доверяться.

Есть другой тип: человек, у которого есть нравственные слабости, ставящие под вопрос его священническую личность. Это несчастье, которого не должно бы быть. В древней Церкви люди относились друг к другу с большей любовью и с гораздо большей строгостью, чем теперь. Сейчас у нас любви меньше, чем было в века гонений, — а строгости тоже меньше, как будто притупилось какое-то чутье. В древности были поступки, установки, которые просто сами по себе лишали человека права продолжать быть священником или становиться священником. И мне кажется, что нам надо было бы вернуться к более строгой оценке этого. Трудность возникает такая: для того чтобы произвести строгий суд, церковное общество должно само очень строго к себе относиться. Человеку стыдно бросить камень в другого, потому что он знает, что этот камень попадает в его собственную совесть. И здесь христианское общество должно переродиться, вырасти само в меру Евангелия и тогда начать производить гораздо более разборчивый суд над своими служителями — потому что церковный чиновник или, просто говоря, священник есть служитель и Церкви и Бога, не служитель «культа» как такового.

Дальше, что касается до нашего теперешнего положения: есть установки людей, которые поступают нехорошо, жизнь которых является позором для Церкви, которые кладут охулку на Самого Бога и на Христа своей жизнью, своим поведением. Такие должны были бы исключаться судом церковным и судом своей совести. Я знаю людей, которые один раз совершили преступление против того или другого основного внутреннего закона и никогда больше не служили, отказавшись от своего священства, потому что знали, что перед Богом они не могут больше предстоять в священном сане.

Есть, однако, еще один тип человека, к которому, по-моему, русский верующий относится с гораздо большим пониманием. Это человек, который, правда, по слабости, по сломленности живет не в уровень своего призвания или, скажем просто, не достойно своего призвания, но который несет в себе такое чувство покаяния, такое совмещение ужаса перед собой и трепета перед Богом, что можно к нему пойти. Это встретилось в моем опыте. Какое-то время я ходил на исповедь к священнику, который отчаянно пил. Я тогда не знал, почему это с ним случилось, но у меня выбора не было. Позже я узнал, почему он начал пить, и стал относиться к нему с еще большим уважением, несмотря на его поведение. У этого человека на глазах погибли его жена и дети, он ничего не мог сделать, чтобы их спасти, и запил. Конечно, можно сказать, что если бы он был достоин своего призвания, он никогда бы этого не сделал и, как Иов, сказал бы: «Господь их дал, Господь и взял обратно». Но этого нельзя требовать так легко от каждого. И я испытал при встрече с ним, что этот человек, потому что он перед Богом предстоял в ужасе о себе и с изумительным благоговением перед Богом, мог слушать мою исповедь, плакать надо мной — не пьяными слезами, а слезами истинного сострадания, и мог мне сказать: «Ты знаешь, какой я человек, ты же понимаешь, что я не имею права тебе давать совет; и однако, слово Божие остается истинным даже в моих устах, и вот что говорит Христос, вот что говорит церковное предание…» Это сочетание падения человека с изумительным смирением, из которого у него вырастало никогда, ни прежде, ни после, не встреченное мною сострадание, мне дало возможность у него исповедоваться и с благоговением целовать благословляющую руку. Это другого рода проблема.

Но конечно, основная, центральная проблема в наше время — это священники, которые, забывая, что их призвание — строить Царство Божие, то есть строить внутреннюю жизнь людей, открывать им Бога, разверзать перед ними новое, Божие видение мира, углубляются в современный мир и, вместо того чтобы вносить в него Божию правду и провозглашать в нем Божий суд, так с этим миром переплетаются, что уже принадлежат миру, а не Царству. Есть люди, которые в своей общественной деятельности заняли такое одностороннее положение, что их стояние в том, что, по их мнению, является правдой, делает невозможным для многих подойти к ним, потому что их суждение не из Евангелия, не от Бога, а от предвзятых, уже земных предпосылок.

Еще хуже, когда человек оказывается в плену политической деятельности, когда человек не уверен, что, подойдя к священнику, найдет в нем понимание, потому что они стоят на двух полюсах какого-то политического мировоззрения или исторического видения вещей. Вот тут, мне кажется, мы должны относиться с большой зоркостью и не давать человеку, призвание которого — нас вести от земли на небо, в глубины бытия, стать на нашем пути и нам закрыть этот путь. Христос говорил, когда Ему поставили этот вопрос: На Моисеевом седалище сели книжники и фарисеи; по делам их не творите, потому что они запирают путь в Царство Божие ( Мф. 23: 2-3 ) . Тем не менее Христос призывает Своих современников прислушиваться к их словам, когда они говорят от Бога. Но личное доверие, конечно, подрывается, и иногда чувствуешь, что нельзя с открытой душой пойти к тому или другому, потому что он закрыл путь верующему — и это преступление перед Богом.

Тогда, думаю, надо относиться к священнику, обращаясь к той его стороне, которую земля никаким образом не может запятнать. Священник, совершающий Литургию, совершает ее не своей силой, не своей личностью: единственный совершитель таинств — Сам Христос, единственная сила, сотворяющая таинство, — Святой Дух. Священник стоит от имени Церкви, от имени всей земли и подносит Богу хлеб, вино и говорит: «Возьми, освяти и верни их нам». И эти руки, этот голос и этот человек играют такую второстепенную роль, что можно пройти мимо его личности.

Труднее с исповедью, где могут возникать вопросы нравственные и где может встать вопрос доверия к человеку: честен ли он? Могу ли я открыться ему без страха — скажем прямо — предательства? Несколько раз мне пришлось встречаться с этим вопросом, и мой ответ был тогда: «Исповедуйся, но пожалей и его, и твою совесть. Не ставь его перед проблемой, которую он бессилен понести, говори о том, что не может его вовлечь в грех. В остальном — стань перед Богом и скажи: Господи! Я не мог иначе поступить… И верь, что Бог, Который слушает исповедь, прощает, разрешает, исцеляет не только то, что ты сказал, а все то, что ты Ему в душе принес, и не только то, что ты сам сумел осознать, но и то, что ты осознать сам не можешь и о чем говоришь Богу: Вглядись, Сам прозри то, чего я не могу видеть, и Сам воздействуй там, где ни человеческая мудрость, ни опытность ничего не могут сделать».

Когда видишь в священнике карьеризм, довольно легко принять решение, что этому человеку доверять трудно. Когда видишь в священнике почти прямой компромисс, тоже более или менее ясно, что, как вы говорите, нельзя возлагать на него чрезмерно большого бремени. Но иногда священник, действуя как представитель организации, к которой он принадлежит, идет на сделку, чтобы защитить, сохранить свой приход. В какой мере оправдана сделка во имя сохранения этой организационной единицы, которая одновременно и церковная единица?

Это страшно трудный вопрос и для совести самого священника, и для оценки извне. Нельзя идти на сделки, которые поставят под вопрос веру, верность Христу, думаю, что нельзя идти на сделки, которые ставят под вопрос нравственность. Об остальном я просто боюсь судить, но мне кажется, что нельзя рассматривать священника в отдельности от его прихода, так же как нельзя рассматривать офицера в отдельности от той части, которой он командует. Если за священником стоит сознательный, смелый, твердый приход, который готов идти до предела возможного и, может быть, за пределы возможного, священник имеет право вместе с ним идти на страдание. Но я не думаю, чтобы он имел право накладывать на людей хрупких, нерешительных, которые еще сами себя не определили до конца, бремя, которое их сломает, так и не сделав их свидетелями истины или мучениками за веру. Я знаю, что мой ответ может показаться уклончивым, но я не решаюсь до конца произнести суждение.

Можно взять пример более простой, из семейной жизни. Если все члены семьи согласны ради чего-то, что они считают важным, значительным, нравственно обязующим, идти на голод, на измор, на страдание — можно идти на это. Но если члены семьи говорят тому, кто является их вдохновителем или старшим в семье: «Это нам не под силу, нам страшно, пожалей! » — он должен пожалеть. Он может уйти и сам идти на подвиг, но не имеет права заставить других идти на то, что им не под силу. Не излияние крови делает мученика, а верность — сознательная, выбранная человеком. И вот здесь проблема семьи, прихода, проблема, например, народа в моменты войны: если бы какое-нибудь общество было до конца, всецело христианским обществом, оно могло бы дать себя взорвать и уничтожить, лишь бы не проливать кровь. Но нет такого общества. Всякое общество состоит из людей верующих и неверующих, где-то в промежутке — полуверки, есть люди, которые не в состоянии принять такую смерть. И ради них христианину приходится избирать какой-то средний путь, который можно назвать компромиссным, но который не является, с моей точки зрения, просто компромиссом, потому что не является компромиссом жалость во имя чего-то высокого, иначе вся жизнь была бы компромиссом. Мы считаемся с обстановкой, с условиями и с возможностями. Тут такие возможности, условия, обстановка — страх, неполноценная вера, какое-то колебание, мольба: пожалей!.. И тот, кто на это идет, берет на себя иногда страдание нравственное и подвиг, перед которыми я готов преклониться больше, чем перед смелым, мгновенным подвигом мученичества внезапного, блестящего. Здесь вопрос героизма и подвижничества.

Мне кажется, что гораздо страшнее быть ненавидимым и начальством, и подчиненными, чем пойти на подвиг, даже на жертву своей жизни. Но в какой мере можно, жалея свою семью, свой приход, подчиненных, идти на духовное свое падение, на духовное свое отречение от того, что кажется необходимым?

Я не думаю, что на это можно идти. Никогда нельзя идти на свое духовное падение и на отречение от того, что тебе кажется единственным истинным путем. Я говорю о другом. Человек отказывается от одного пути, который есть путь любви, пламенной любви к Богу и к людям, для того чтобы идти другим путем, где та же любовь осуществляется в той же мере, с тем же благоговением, но где род страданий уже не тот, где есть боль, а не физическая мука. Я не думаю, чтобы кто-нибудь имел право выбрать путь внутренней погибели ради чего бы то ни было. Но если оно так стоит, человек должен задать вопрос другим: вы готовы идти на это? Если они ответят: «Пожалей! », он может им сказать: «Да, но тогда я должен уйти и идти своим путем, непримиримым».

А если он идет на путь компромисса, сделки, сговора с чем-то враждебным, не спросив членов своей семьи или своего прихода?

Видите, я думаю, что есть разные способы спрашивать. Я сейчас конечно думаю не о том, чтобы на приходском собрании или во время богослужения поставить вопрос в такой форме, потому что по большей части в такой обстановке его нельзя ставить и ответа на него можно и не получить. Но есть способы, зная людей, с которыми живешь, прислушиваясь к их надеждам и страхам, измеряя их способность встать перед горем или страданием, произвести такую оценку и их повести за собой.

А если не имеешь непосредственного контакта с верующими через исповедь и глубокие личные разговоры со многими подопечными, если ты фактически — администратор, а не духовный отец вверенной тебе паствы, как тогда можно принять решение?

Тогда, думаю, можно принять решение двояко: либо на уровне человеческих оценок и измерений — и это может быть ошибкой или может быть справедливым суждением. Либо, если ты оторван от людей, которых ты вовлечешь в тот или иной путь, единственное, что можно сделать, это уйти в такую молитвенную жизнь, в такую отрешенность от земли, где бы Бог тебе сказал: Вот Мой путь… И тогда, не прислушиваясь ни к чему другому, кроме как к голосу — не своей совести, а именно Живого Бога, вещающего и требующего, ты можешь поступить так или иначе. Но тут, конечно, человек должен идти на духовный подвиг до самозабвения, действительно искать воли Божией, чего бы это ни стоило, — перед глазами людей и перед глазами Божиими.

Мне кажется, что Церковь — это место, где люди могут выразить свою связь с Богом вместе, в порядке общей веры, общей молитвы, сознания, что они едины, что они составляют один живой организм, как бы одну личность во множестве лиц. Это первое. Сознание, что мы можем говорить с Богом не «Ты и я», а вместе сказать: «Отче наш», охватив и других людей чувством любви, чувством уважения, и еще, может быть, очень сильным и очень важным чувством взаимной ответственности. Ведь если бы мы все были людьми замечательными, выдающимися, не представляющими никогда проблемы друг для друга, такая совместность была бы просто гармонией, радостью, чем-то вроде музыкальной симфонии. Но в нашей совместности есть трагический момент, потому что мы все друг для друга трудны. Трудны, потому что мы не одного уровня духовного, трудны, потому что мы в состоянии борения и борьбы, которую несем ради того, чтобы вырасти в полную меру своей личности, то есть стать самими собой до предела, какими Бог нас возмечтал и какими мы хотим стать. В этом процессе мы переходим не только от победы к победе, но часто от поражения к поражению, у нас бывают взлеты, у нас бывают провалы, у нас бывают моменты, когда мы себе и другим делаемся невыносимы.

В этой церковной совместности есть очень ценный для меня момент — это принятие другого, не тогда когда все хорошо, а когда все плохо. Апостол Павел это определял: Друг друга тяготы носите, и прибавил: и так вы исполните закон Христов (Гал.)

6: 2 (. Вот эта готовность не только дорогого, любимого, знаемого, но всякого, кто вдруг тут окажется, воспринять, принять как своего брата, готовность понести всю тяжесть его личности, всю его неустойчивость, всю трагедию его становления, все его житейские и духовные трудности, мне кажется, представляет сердцевину церковной жизни.)

В этом смысле церковная жизнь — не праздник. Она является праздником, только если понять, что два человека, или сто, или тысяча человек, которые берут на свои плечи взаимные тяжести, взаимные трагедии, действительно вступают в пир любви, в чудо любви, в такое взаимное отношение, что самое мучительное вдруг оказывается осмысленным, значительным, таким, что можно это нести, потому что оно делается вместе и с вдохновением. В этом отношении Церковь для каждого из нас может иметь двоякое значение. С одной стороны, она меня несет, как поток несет щепку, с другой стороны, я сознаю, что я не только щепка, которую уносит поток, но что я тоже кого-то несу на плечах, даже человека, о котором я мало что знаю или ничего не знаю. Все мы знаем, какое значение имеет, например, взгляд, который на нас как будто случайно бросил другой человек: он меня увидел, он в моих глазах прочел горе или смятение и улыбнулся, — это уже много.

Вот в этом чуде, которое, конечно, не является только церковным, но которое в Церкви совершается не стихийно, а сознательно, в силу целостного мировоззрения, мне кажется, и есть сердцевина значения Церкви для всякого человека.

Кроме этого, конечно, есть и другое. Во-первых, Церковь меня учит, и Церковь должна учить. Причем, когда я говорю «Церковь», я говорю о совокупности верующих, и если говорить об учительстве и об учителях, то в меру их собственного опыта и знания Бога, а не в меру их продвижения в каких-то церковных чинах. В этом смысле мирянин может оказаться духовным руководителем священника, простой монах может оказаться вождем и наставником епископа. Можно вспомнить, например, отношения Сергия Радонежского и святителя Алексия Московского, который к нему обращался за советом, хотя иерархически был над ним, но признавал, видел в Сергии глубины духовные. В этом смысле Церковь должна учить, причем, повторяю: тот должен учить — примером, иногда молчанием, сиянием своей личности, словом часто скупым, точным — кто знает, о чем речь идет. Конечно, знает не только из своего личного опыта, но и из церковной сокровищницы, то есть из опыта тысячелетий церковной жизни, из писаний тех, кто познал Бога и чей опыт можно другим рассказать. Так что Церковь должна учить истине, то есть тому, что на самом деле есть: о Боге, о человеке, о человеческом обществе, о жизни, о мире, обо всем Церковь должна иметь свое благоговейное, опытное слово.

Во-вторых, и в связи, конечно, с первым, Церковь должна нас учить ответственности, то есть именно тому, что христианин — это человек, которому Бог поручил заботу о мире, о материальном мире, общественном мире, о каждом отдельном человеке — верующем, неверующем — без разбора. Бог поделился с ним в какой-то мере Своим отношением к миру и Своим видением вещей, и в этом смысле христианин должен ответственно стоять в жизни: жизненной правдой, прежде всего просто своим поведением, тем, какой он есть и что он делает; а затем, когда нужно, и словом, причем зная, что и слово, и поступок, и стояние в истине и в правде могут дорого ему обойтись.

И третье, чему Церковь должна нас учить: такой заботливости о другом, такому сознанию своей ответственности, которое выражалось бы в самозабвенном, самоотверженном служении. Самоотверженность в этом отношении, конечно, не значит самоуничтожение, это значит, что у человека есть какая-то шкала ценностей, что есть ценности, которые для него дороже свободы, дороже жизни, дороже добрых отношений с окружающими — просто дороже всего. И человек — потому что другой в глазах Бога и, следовательно, и в его собственных глазах имеет абсолютную ценность — может стать его служителем: не рабом, не слугой, а тем, который способен так полюбить, так уважать другого, такое значение придавать его временной и вечной судьбе, что он оказывается готовым жизнь свою положить за него, умереть, если нужно. А порой жить бывает труднее, чем умирать. Минутами, в мгновения предельного напряжения кажется легче фейерверком сгореть — только бы кончилось! А жить, продолжать жить, продолжать служить, продолжать стоять порой бывает труднее. И вот христианин должен научиться этому.

Здесь можно было бы много сказать о связи, которая есть между любовью и смертью. Любовь и смерть страшно друг на друга похожи. Мы употребляем слово «любовь» очень легкомысленно, но, в конечном итоге, полюбить кого-нибудь значит ему придать такое абсолютное, всеконечное значение, что ты готов и жить, и умереть ради него. И это очень много! Этому Церковь учит из тысячелетия в тысячелетие, мы это видим и в лице мучеников, и в лице всех подвижников, самых скромных и незаметных. Церковь нас учит этому на всем нашем пути, не требуя от нас вот сейчас чего-то несоразмерного с нашими силами, учит изо дня в день.

Возьмите для примера молитву. Когда Церковь нам предлагает молитвы, написанные святыми, она нам говорит: читай их утром, читай их вечером, употребляй их в разные моменты своей жизни… О чем нас просит Церковь? О том, чтобы мы встали на молитву и были готовы забыть о себе, готовы были себя перерасти и соединиться с опытом других людей, которые больше нас, глубже нас, чище нас; чтобы мы готовы были приобщиться их опыту, сделав своими их слова, а через слова — их взгляды, их чувства.

И особенно ярко это сказывается в богослужении, когда мы не поодиночке, как лишь частица организма, а как целостный организм, который собрался, присутствует, явлен, когда мы вместе молимся. Мы приходим в храм. Ведь часто люди приходят со своими заботами. Да, каждой заботе есть место, если вообще имеет какой-то смысл то, что я в начале сказал: что мы друг друга берем на руки, что мы друг для друга делаемся предельно значительными. Но когда ходишь в церковь, речь идет вовсе не о том, чтобы, воспользовавшись собранностью всех, общей молитвой, свои заботы, свои тревоги представить Богу, а о том, чтобы влиться в этот поток любви к Богу и к людям, поток поклонения Живому Богу, Который тут, живет и действует — и ради Него забыть себя, ради других забыть себя и влиться в те скупые, строгие молитвы, которые нам дают возможность в нескольких словах выразить всю свою нужду и всю свою заботу о всех, обо всех нуждах и обо всех людях.

И опять-таки Церковь нам дает еще другое. Я сказал, что Живой Бог тут. Недавно у нас в храме крестился взрослый человек. Я его спросил: «Почему вы выбираете нашу Церковь? Почему вы, англичанин, хотите стать членом Русской Православной Церкви? ». И он мне ответил: «Я пришел сюда неверующим; я стоял, приглядывался, прислушивался; и я почувствовал, что в этом храме — Бог Живой и действенный, Бог, Который присутствует и творит, Который претворяет людей. И к этой Церкви я хочу присоединиться».

В этом смысле мы не просто собраны во имя какого-то отсутствующего Бога, — мы собраны во имя Бога Живого, Который и среди нас, и внутри нас. Эта жизнь Церкви нам прививается, дается не только животворным словом. Христос говорит, что Его слово — жизнь и истина. Оно — жизнь, не потому что Он, будучи Богом, мог требовать, чтобы мы Его слова воспринимали без колебаний, а потому, что в Его словах такая Божественная и человеческая правда, что они убедительны сами по себе. Таково слово Христа, слово Священного Писания.

И кроме того, жизнь нам дают таинства, то есть те непостижимые, необъяснимые непосредственные действия Самого Бога, которые в нас внедряют, прививают нам самую Божественную жизнь так, что нам уже не нужно спрашивать других: «А что это за жизнь? », а достаточно обратиться внутрь себя и почувствовать, что в нас ликующе, торжествующе пробивается жизнь Самого Живого Бога, сродняющая нас с Ним и со всяким человеком, раскрывающая перед нами новое понимание, новое представление, новый опыт жизни.

В этом отношении Церковь имеет что дать — если только мы готовы это принять. Потому что для того, чтобы это принять, есть еще одно необходимое, неизбежное условие: это открытость и готовность самоотверженно войти в область веры, готовность дерзновенно и смело любить, даже если в конечном итоге подлинная, истинная любовь значит, что в нас что-то должно умереть для того, чтобы родилось что-то большее, вечное, божественное, подлинно человеческое.

Владыко, вы говорили о роли Церкви для мирянина и дали как бы идеальную картину того, чего верующий может ожидать от Церкви. Но по опыту участия в церковной жизни мне, слушая вас, было, откровенно говоря, больно, потому что такой любви в Боге, такого душевного внимания к другим, да и готовности других откликнуться на душевное внимание я почти не встречала… К сожалению, вы правы. Я действительно сделал попытку дать картину того, чего верующий должен ожидать от Церкви, на что он имеет право, что он должен требовать от Церкви — но я прибавлю и еще одно: картину того, что он должен созидать сам, своими руками. У нас отчасти пропало сознание того, что Церковь — это не духовенство, что Церковь — не какие-то люди, представляющие церковную организацию. Церковь — это все те, кто верует во Христа, кто вместе молится, это люди, которые через это связались одной общей как временной, так и вечной судьбой.

В этом отношении, конечно, мы имеем право требовать от цельной организации, чтобы были созданы условия, при которых идеал, о котором я говорил, мог быть осуществлен. Мы имеем право требовать, чтобы священник был на высоте своего призвания, чтобы его проповедь была чиста, чтобы его жизнь была достойна, чтобы его облик, его слово, его действия были доказательством того, что он искренне и серьезно верит в то, о чем говорит сам и во что веруют — причем иногда жертвенно, вплоть до готовности быть гонимыми за веру, — его прихожане.

Но, с другой стороны, мы имеем право требовать этого и от самих себя, и от окружающих нас людей, которые вместе с нами — подобно вам, подобно мне — горюют и плачутся над действительностью. Это очень важно, мне кажется. В православном сознании Церковь — это весь народ, все. И нельзя, будучи членом Церкви, говорить, что Церковь плоха, как бы подразумевая, что она — одно, а я — другое. Мы только можем сказать, что мы удивительно плохи, что мы очень неудачливы в попытках жить согласно своему призванию или тем убеждениям, которые мы высказываем.

И тут, я думаю, можно кое-что сделать. Когда ездишь по Англии, видишь на каждой церкви плакаты, где говорится: «Бог тебе предлагает то-то и то-то»: любовь, радость, жизнь… Нигде я до сих пор не встречал плаката, который ставил бы нас под вопрос и говорил: «Бог от тебя ожидает того-то. Что ты можешь дать Богу и непосредственно, и через твоего ближнего, через человека — косвенно? ».

Итак, когда человек приходит в церковь, он должен ставить себе вопрос о том, что он сам в церковь приносит. Он должен был бы остановиться у дверей и подумать: с чем я пришел? С опустошенной душой, которая жаждет помощи, можно войти. А с мелкой мерзостью в душе, с непрощенной обидой, унизив кого-то на пути, оставив дома оскорбленного человека, проведя всю неделю как тиран своей семьи или угнетатель сотрудников на работе — войти нельзя. Евангелие нам совершено ясно говорит, что если придешь в храм и вспомнишь, что кто-то на тебя имеет обиду, оставь свой дар и иди мириться (Мф.)

5: 23-24 (. Потому что с этого все начинается, и начало нашего богослужения: Миром Господу помолимся… не значит: умиренным сердцем, с таким сознанием, будто все, что вне церкви — неважно, я пришел и хочу все забыть. Нет, это значит: приди, приобретя мир, примирившись с Богом, с собственной совестью, с окружающими тебя людьми, с обстоятельствами твоей жизни, и тогда начни молиться. И это требование неумолимое. Именно потому так часто молитва бывает пустая и души — опустошенные, что эти условия не соблюдены.)

А кроме того, можно сделать две вещи, которые, мне кажется, имеют колоссальную важность. Если принять определение Хомякова о том, что Церковь — это организм любви, то каждый из нас является по меньшей мере маленькой клеточкой, и вопрос ставится о том, что большой любви мы не можем ни достичь, ни выразить, если не начнем с малой. Мы все время говорим: «Ах, любить бы так, чтобы жизнь отдать! ». Или: «Я бы умер за вас! ». Помню, я однажды это сказал кому-то, тот посмотрел и отозвался: «Вы не спешите умереть, а поживите немножко так, чтобы мне лучше стало». Меня прямо в жар бросило: я вдруг сообразил, что был готов на смерть, которая никому не нужна, а вот жить — нет, это трудно, потому что это реально, это сейчас надо, а не когда-то.

И вот первая задача христианина, который хочет что-то внести в церковную общину, это научиться любить лучше, любить по-Христову, а до этого — любить просто по-человечески, немного более достойно, чем мы это делаем. Мы часто употребляем слово «любовь» очень неопределенно: мы любим вареники, и мы любим своих детей, и мы любим природу — одно слово выражает слишком много понятий. И к сожалению, мы часто своего ближнего, своих родных любим так же, как вареники: мы их поедом едим во имя нашей «любви». Мы знаем, что для них хорошо, мы знаем, где их счастье, и — хотят они того или нет — мы в это счастье будем их вгонять всеми способами и всеми силами. Это мы знаем из опыта многих семей.

С этого все начинается. Ты жалуешься, что Церковь не есть организм любви, а ты сам — какая клеточка: раковая или живая? Раковая, то есть такая, которая поедает другие, или живая — которую можно уничтожить, но которая также может сама дать жизнь? Вот первый вопрос: вокруг меня есть какие-то люди — как я их люблю? Кто в центре — я, любовь или они? Какую роль они играют? Является ли моя любовь живым, творческим чувством, которое направлено на то, чтобы они могли быть самими собой, достичь предельной свободы, самобытности, или моя любовь совсем другого качества?

Начать можно, начать надо с того, чтобы наша любовь была вдохновением, радостью, крепостью для других людей, чтобы она была основана на моей вере в человека, на моей ликующей надежде, на убеждении, что все возможно этому человеку (разумеется, в пределах физических, естественных возможностей) , и так расширять свою любовь. Я бы сказал: начни с тех, кого ты естественно любишь, не задавайся вопросом: как полюбить тех людей, кого я еще не люблю? Полюбив немножко лучше тех, кто мне дорог, менее себялюбиво, не ставя постоянно в центр вещей себя, оказывается, можно еще кого-то полюбить, потому что я стал менее эгоистичен, у меня глаза открылись, сердце стало более чуткое, понимание расширилось, доброй воли стало больше. И вот так, расширяя круг людей, которых я люблю, научаясь каждого любить по-новому, более совершенно, немного более похоже на то, как Христос нас любит, как Бог нас любит во Христе, можно что-то внести в церковное общение.

А второе: в каждой церковной общине есть несколько человек, которые думают и чувствуют одно и то же. Один в поле не воин, а два или три — уже сила. Христос сказал, что если двое или трое согласятся просить о всякой вещи, то их молитвы исполнятся ( Мф. 18: 19 ) . Речь совершенно не идет о том, чтобы люди согласились бороться за что-то одно, оставаясь друг другу чуждыми в прочем, нет! Речь идет о том, чтобы они достигли такого единства, такой сплоченности, при которой могли бы обо всем заботиться вместе, даже если не во всем будут согласны друг с другом.

Вот соберите двух, трех, пятерых — и пусть это станет общиной любви: эта община может еще одного человека охватить. Потом разбейте эту общину надвое, чтобы обе частицы собрали вокруг себя еще нескольких. И так, от одного к другому, можно увеличить это сознание, укрепить эту планомерную борьбу за человечность, за любовь, за все то, о чем мы мечтаем и чего мы не находим в Церкви, потому что сами за это не боремся, а ожидаем, что это сделает или Бог, или священник, или кто-то другой.

Владыко, но откуда взять силы? Не только для того, чтобы утвердиться именно в созидающей, высвобождающей другого человека любви, но и для того, чтобы распознать, где кончается творческая любовь, в которой вы даете человеку действовать от себя, и где начинается та «любовь», где вы чужими руками делаете свое дело?

Я думаю, что все начинается с момента, когда вы изверились в насилии, когда вы перестали верить, будто что бы то ни было достойное имени человека может быть достигнуто насилием над человеком. Я не говорю, что человек должен быть просто предоставлен своим настроениям, — есть какие-то границы, должна существовать некая направленность. Насилие всегда определяется тем, что угнетатель считает дело, задание, которое он перед собой поставил, более важным, чем отдельный человек. «Лес рубят — щепки летят»: человек — только щепка, а задача — лес рубить.

Конечно, есть какое-то равновесие между совершением дела и уважением к человеку, но нельзя просто игнорировать человека ради дела. В конечном итоге бывает, что человек сам себя игнорирует, он убивает в себе человечность, убивает в себе мотивы, достойные человека. Но никакое материальное дело, достигнутое путем разрушения человеческих личностей, включая и человечность того, кто повелевает и угнетает, не стоит того.

Вот где все начинается. В каком-то отношении это отрицательный момент: извериться в одном еще не значит поверить в другое. Но очень многое на земле, в нашем человеческом опыте делается на этом основании: человек пытается добиться своей цели и так, и сяк, и этак, приходит к заключению, что эти различные попытки никуда не ведут, и ставит перед собой вопрос: какой же путь куда-то ведет? Тут выбор между абсолютным приматом дела над человеком или абсолютным приматом человека над делом невозможен. Должно существовать, как я уже сказал, равновесие, которое делало бы человека живым сотрудником, открывало ему творческие пути.

На первых порах это иногда замедляет дело, но это всегда дает гораздо более богатый результат, потому что дело, в конечном итоге, будет сделано, причем так, что все участники будут спаяны между собой взаимным уважением, а не страхом (который разделяет, а не соединяет) . В каждом из них разовьется сознание и чувство ответственности — причем не перед законом, не перед наказанием, а перед товариществом; разовьется способность думать самостоятельно и делать свой вклад в общее дело, ставить критически под вопрос себя и других, творчески подходить к задуманному делу.

Конечно, каждый будет это делать в меру своих нравственных, умственных и волевых способностей, но если человек, который себе в начале поставил вопрос, будет наблюдателен, он очень скоро обнаружит, что этот путь действительно может быть путем вдохновения. Когда видишь, как из рабов, разрозненных особей постепенно складывается артель товарищества, группа людей, связанных между собой идеалом, ради которого они готовы собой жертвовать (но не только жертвовать!) , людей, которые достаточно друг друга любят и уважают, чтобы собой жертвовать ради других, тогда начинает появляться и вдохновение, и силы: силы терпеть, может быть, некоторую замедленность в достижении целей, терпеть те трудности, которые рождаются от сложного, устанавливающегося равновесия между людьми, терпеть друг друга, терпеть себя. И тогда силы можно найти, потому что их дает вдохновение.

Но начать, думаю, надо с того, чтобы посмотреть серьезно и поставить перед собой вопрос: вот я старался достигнуть тех или иных целей насилием — и что? Каков результат? Цель редко достигнута в совершенстве, потому что из-под палки никто не работает идеально, а человеческие отношения стали уродливые, страшные. И от такого пути человек, коллектив, человечество постепенно отказываются, всякий культурный, сколько-то тонкий душой человек и сколько-то ответственный за своих членов коллектив должен от этого отказаться. Иначе это просто отсталый коллектив, который живет еще временами египетских пирамид.

Отвечая на вопрос об участии мирян в жизни Церкви, вы говорили, в частности, о работе созидания любви. Что делать, если человек не согласен с действиями церковного руководства или отдельного священнослужителя?

Тут, я думаю, можно вкратце указать две вещи. Во-первых, за целый ряд столетий получилась трагическая разобщенность между иерархией и церковным народом. Культурная разобщенность, которая коренится и в том, что в Православной Церкви иерархи берутся из монашества, поэтому установка очень многих иерархов чисто монашеская и монастырская, подвижническая установка ухода, а не участия, и когда эта иерархия решает участвовать, за ней нет опыта столетий, имеющегося часто у мирян, которые никогда не отрывались от земных проблем. И я думаю, что одна из задач нашего времени состоит в том, чтобы трудом, взаимным усилием просто восстанавливать общение между иерархией и церковным народом — хотя бы в лице тех его представителей, которые могут вступить в диалог со своей иерархией так, чтобы и иерархия их поняла, и они поняли ее.

А второе (и это, мне кажется, тоже очень важно) : иерархия не имеет права определять нормы действия для верующих во всех областях жизни. Иерархия поставлена для того, чтобы строить церковное тело — проповедью евангельской истины и евангельской правды, строительством таинств, строительством того организма любви, о котором я говорил. Но в области жизни, где человеческая и Божественная правда должна руководить поступками людей, иерархия может только говорить о правде и давать основные принципы этой правды, а то, как эта правда найдет себе выражение в отдельных, конкретных ситуациях, должно быть оставлено на совесть верующего. Не может быть трафаретного указания о том, что такая-то политическая система, такой-то политический строй, такие-то поступки в профессиональной области являются правильными или неправильными. Конечно, в пределах разума: убийство, даже совершенное профессионально врачом, который по законодательству данной страны имеет право лишить жизни безнадежного пациента, с христианской точки зрения недопустимо. Но я говорю об общих принципах.

Итак, есть область священная, которая принадлежит церковной иерархии, и другая область, где иерархия должна дать верующему свободно, творчески, с пониманием своего христианского призвания искать пути, потому что Евангелие не является учебником политики, социологии и справочником о том, как поступить в каждом отдельном случае. Поэтому священник или епископ, который поступает иначе, делая хотя бы и допустимые выводы, выходит за пределы своих прав.

Должна ли иерархия прислушиваться к голосу мирян-специалистов в какой-либо области, даже, например, нравственной?

Я думаю, что иерархия должна прислушиваться к голосу всех, не только специалистов. Сейчас есть области, которые действительно настолько сложны, что надо обращаться к мнению специалистов. И можно (а часто и надо) прислушаться также к голосу простого, честного, добротного человека и найти какое-то равновесие между тем, что говорят специалисты, тем, как реагирует нормальный, простой, здоровый духом человек, и тем, что ты чувствуешь и как сам понимаешь Священное Писание. Высказаться можно, потому что священник или епископ в каком-то смысле является тоже и человеком-христианином, и гражданином мира, в котором мы находимся, и членом того более узкого общества, в котором он рожден и живет. Но, высказываясь, он должен знать, где границы Евангелия и где границы его собственного мнения или убеждения. Он может иметь пламенные убеждения, но не имеет права их выдавать за голос Церкви. Иначе было бы совершенно невозможным, скажем, наше положение как Экзархата Московского Патриархата в Западной Европе, где большинство людей — или русские эмигранты, или иностранцы, ничем не связанные с современной Россией. Наше существование основано на том, что мы принимаем от церковной иерархии каждое слово церковной истины, но оставляем каждому члену нашей иерархии и нашего народа церковного, как в России, так и за границей, право себя определять политически, научно, общественно. Мы вправе иметь друг о друге мнение, мы можем в каком-то отношении отрицать то положение, какое тот или другой занимает, и одновременно оставаться в пределах одной, единой, неразделенной и неразделимой Церкви, поскольку Церковь говорит о церковном, то есть о Боге, о человеке, о человеческих отношениях, не определяя ни политически, ни социально каких-то правил, единственно допустимых для ее членов.

При этом я глубоко убежден, что и мы, и Патриархия должны друг ко другу очень внимательно прислушиваться — вдумчиво, творчески и помнить, что, с одной стороны, мы составляем сложное человеческое тело, что именно эта сложность дает нам возможность одновременно принадлежать жизни и не быть порабощенными временностью, а с другой стороны, что наша церковность нам дана из недр Московской Патриархии. От нее мы получаем таинства, через нее мы общаемся с церковным русским народом, этот русский народ, к которому мы принадлежим, является продолжателем жизни Православия на нашей русской земле, и одновременно, через наше участие, присутствием в Православии всемирном. В этом отношении мы должны найти равновесие между творчеством и традицией, между уважением друг к другу и свободой друг от друга. И мне кажется, это процесс исторический, порой мучительный, но далеко не завершенный, сейчас в продвижении, и завершится тем, что Церковь приобретет новую глубину, новую значительность, найдет новые пути для того, чтобы все человеческое было ей близко к сердцу, но чтобы в это человеческое она могла внести действительно подлинно Божественное начало.

Владыко, вы говорили о месте Церкви в жизни верующего человека, о задачах мирянина в Церкви, о задачах священника, и постоянно напоминали, что роль Церковь и роль священника — это, в первую очередь, вводить людей в Царство Божие, помогать людям строить свою внутреннюю жизнь. Но наряду с этим мы видим, что Церковь как организованное объединение единомышленников и отдельные работники и иерархи Церкви занимаются деятельностью чисто мирской, сотрудничают с правительством своей страны, даже богоборческим, в конкретных мероприятиях, не только общественных, но и политических. Возникает вопрос: должна ли Церковь активно сотрудничать с государством? С другой стороны, Церковь сейчас активно сотрудничает с некоторыми неправительственными группировками, например, помогает освободительному революционному движению в Южной Америке и в Африке. Оправданы ли такие конкретные действия?

Я должен сказать прежде всего, что у меня нет определенного ответа на ваши вопросы. И не столько потому, что я недостаточно над ними задумывался — эта тема настолько жгуча в наше время, что всякий мыслящий человек должен себе эти вопросы ставить, — сколько потому, что мне кажется: христианин, вернее, Церковь может отвечать на вопросы с совершенной уверенностью только тогда, когда ее ответы укоренены в Евангелии, в учении Христа или Его примере. По отношению к политическим, даже к общественным темам, мне кажется, в Евангелии нет ясного политически-общественного учения, нет Евангелия общественно-политической правды, которая определяла бы только одну возможную линию. И в этом отношении изнутри Евангелия, от имени Христа, действием Святого Духа Церковь не в состоянии выразить одно только мнение, которое было бы мнением Церкви или волей Самого Бога.

И поэтому Церковь, я думаю, не в состоянии, просто не имеет права себя до конца отождествлять ни с одной политической линией, ни с одной партией, ни с одной организацией, ни с одним движением. Евангелие нас учит любви, самопожертвованию, учит, что у человека есть право на то, чтобы на него обратили внимание и ради него даже жизнь свою положили. Но о том, в каких формах это выразится, ничего не сказано. «Отдай свою жизнь» — понятие очень широкое, и форма этой отдачи может быть очень различная.

Поэтому я глубоко убежден, что изнутри Евангелия невозможно дать ответ на ваш вопрос. Можно только (и это относится к каждому человеку в отдельности и к группам людей, которые вместе думают, вместе действуют, могут вслух делиться своими соображениями) единственное нечто попробовать сделать. Вы ставит вопрос так: Церковь учит нас, призывает нас, ведет нас к тому, чтобы строить свою внутреннюю жизнь; и действительно, основная задача Церкви — это закладка и развитие внутренней жизни. Христос нам говорит, что Царство Божие внутри нас ( Лк. 17: 21 ) , это тоже правда. Но вместе с этим внутренняя жизнь непременно выражается вовне. Царство Божие, водворившееся внутри человека, непременно найдет себе выражение в его словах, в его действиях, в его целостном отношении к миру, к событиям, к людям. В момент, когда эта внутренняя закладка проявляется вовне, человек делается общественным лицом, причем всякий человек — во все времена, но в наши времена крайней осложненности политической и общественной обстановки особенно — принадлежит к целому ряду миров одновременно. У него есть свой, глубокий, потаенный мир молитвы, дум глубоких, у него есть отношения со своим ближайшим окружением, он есть член Церкви. Одновременно и как частное лицо, и как член Церкви он является членом того очень сложного общества, в котором живет, которое состоит из верующих и неверующих, из людей агрессивно неверующих или безразлично, теплохладно неверующих, из людей тех или других общественных или политических установок. И он не может избежать того, чтобы постоянно не занимать какую-то позицию по отношению к встающим вопросам. Это может быть семейный вопрос — но и семейные вопросы оттеняются на фоне общества и определяются в значительной мере обществом. Он — гражданин своей страны: что это значит? Это значит, что он чувствует, что народ, которому он принадлежит, его народ, что судьбы этого народа ему дороги, что физическая жизнь его сограждан, их культурное развитие, их убеждения, то, как они действуют в мире — все это не может быть ему безразлично. Это значит, что в целом он не только интересуется, но глубоко переживает историческую судьбу своего клочка земли, своего народа. Где же начинается политическая тема? Если речь идет о том, чтобы организовывать здравоохранение, это относительно просто. Но есть целый ряд тем, которые в одном месте являются политическими, а в другом нет. Я могу дать несколько примеров.

В определенной обстановке человек, который борется против правительства, называется революционером. В другой стране, где революция является законом жизни, он называется контрреволюционером. В том и в другом случае он преследуется. Определяется его незаконность тем, что он сталкивается с существующим строем — и только. В стране, которая вся увлечена или одержима какой-либо идеей, поддерживать эту идею является чисто гражданским долгом, в другой стране, где эта идея ставится под вопрос, поддерживать ее — злостная политика. Можно дать примером этому отношение к борьбе за человеческие права. В одной стране это является наступлением на линию той или другой партии, наступлением на линию определенного государства, тогда как в другой стране это является насущным хлебом, деятельностью всех граждан данной страны, которые стараются осуществить ту или другую линию действия. В одной стране это преступление, в другой это естественная деятельность всякого гражданина.

В различной обстановке так же ставится вопрос о насилии или его отсутствии. Вы указали, что Церковь сейчас активно сотрудничает с некоторыми неправительственными группировками, помогает освободительным движениям революционеров Южной Америки или Африки. Может ли Церковь как целое это делать? Тут встает вопрос немножко иначе. Отдельный человек стоит перед судом совести и Божиим, но может ли Церковь в целом это делать? Она же проповедует любовь, она проповедует, что мы должны друг за друга жизнь положить, она проповедует словами Христа: кто возьмет меч, тот погибнет от меча ( Мф. 26: 52 ) . Может ли она как таковая проповедовать и поддерживать насилие? Я думаю — нет, как таковая не может. Но вместе с тем отдельные ее члены по сугубому суду своей совести иногда могут быть вовлечены и в революционную борьбу, потому что сердце не выдерживает неправды, несправедливости, а правда и справедливость — тоже закон Евангелия, форма любви. Бороться за свои права, может быть, и неблагородно: такая борьба может выражать и жадность, и желание власти. Но бороться за права других — долг человека, и вот здесь наше представление постоянно двоится.

Кроме того, христианин как член человеческого общества не может считать, что какая бы то ни было человеческая тема для него безразлична, не имеет значения, но вместе с тем у него оглядка в двух направлениях, которая делает его непонятным вне Церкви. Во-первых, христианин не может считать себя гражданином своей страны, не считая себя одновременно гражданином мира, то есть он должен рассматривать свою страну с такой позиции, при которой другие страны, другие люди не перестают иметь для него одинаковое значение. Для него всякий человек — человек, всякое общество — общество, все люди сотворены и любимы Богом одинаково.

Бог не различает — не имеет права различать и он. И тут первый источник конфликта с собственной страной: как быть гражданином страны с односторонне направленной политикой, зная, что эта политика может быть агрессивной, хищнической?

А во-вторых, у него оглядка на Царство Божие вот в каком смысле (этот вопрос поднимался еще в древности, с этого начались гонения на Церковь в Римской империи) . Христианин хочет самым убежденным образом быть лояльным, зрелым, сознательным гражданином своей страны и всего мира, и наряду с этим ясно утверждает, что его гражданство — на небесах, что он — законопослушный член своего общества, но что над законом этого общества есть закон Божий, и там, где закон Божий столкнется с законом человеческим, должен прахом лететь человеческий закон и должна быть утверждаема правда Божия. Из-за этого упрекали христиан еще в древности (и теперь упрекают) в нелояльности. Это неправда! Христианин лоялен историческому видению, которое больше того общества, где он живет. Так же его могут упрекнуть в нелояльности узкому, хищническому обществу, потому что он — всечеловек, а не только один из хищников малой разбойничьей шайки. И вот почему эта тема так трудна: Русская Церковь, все Церкви мира так или иначе сотрудничают с государствами, с обществами, в которых живут, и они должны заниматься строительством земли. Но они должны вносить в это строительство корректив: провозглашать евангельскую правду; утверждать Божий закон, предупреждать людей о том, что они идут ложным путем.

Иногда мы оказываемся в невозможном положении, потому что выбора нет. Есть страны единственной идеологии, где только один путь указан: можно либо быть вместе, либо оказаться изменником. Тут встает вопрос личной совести, который иногда может дойти до распинающей остроты: должен ли я участвовать в тех или других мероприятиях? Тут очень многое будет зависеть от информированности человека, от его ума, от его понимания: чего, по его мнению, можно достичь участием или неучастием в политической и общественной жизни. Но мне кажется, что христианин в наше время не может отвернуться от этой темы хотя бы просто потому, что наш Бог не есть Бог на небе, что наш Бог — Богочеловек, что это Бог, Который вошел в историю и осмыслил ее. Он — Господь истории, Он вошел в наш мир с тем, чтобы никогда из него не выйти. И строя человеческое общество, хотя мы и знаем, что никогда человеческое общество не станет Царствием Божиим, мы должны приближаться, сколько возможно, к Божиему Царству. Но мы всецело принадлежим этой сложной обстановке, и поэтому Церковь, я думаю, не может принимать решений за всех, не имеет права действовать от имени Христа, хотя отдельные ее члены не могут уклониться ни от чего, что определяет временную и вечную судьбу людей их времени.

Вы ответили, Владыко, по-моему, не совсем в плане вопроса. Вы ответили, что делать отдельному члену Церкви, но не сказали, в какой мере Церковь как общество, организованное иерархически, как часть если не государственного, то во всяком случае общественного строя имеет право говорить и действовать организованно в недуховной, нерелигиозной области. Слишком часто организованные церковные единицы в мире высказываются ex cathedra, с позиций организованной силы в обществе по злободневным вопросам, имеющим отношение либо к жизни общества, либо к жизни государства в целом… Я думаю, что Церковь как целое, Церковь как организованная единица не имеет на это права или большей частью делает ошибку, когда так поступает. Опыт прошлого нам это показал. В Византии, например, императором Юстинианом была сделана попытка превратить Евангелие в кодекс законов. В результате получился интересный кодекс законов, а от Евангелия ничего не осталось, потому что в тот момент, когда Евангелие было превращено в закон, из него были изъяты свобода и личное отношение. Рим сделал попытку стать государством и иметь возможность, таким образом, действовать со всей силой государственности в области государственной, но вместе с этим и со всем авторитетом церковности, который связан с идеей Рима, папства и т. д. — и что получилось? Компромисс и двусмысленность, потому что (я глубоко в этом убежден) у Церкви нет ответов на все вопросы, и Церковь не имеет права делать вид, будто у нее на все есть ответ, и эти ответы провозглашать. Есть в истории мира очень большая таинственность, есть искание, есть становление, и общим трудом верующие и неверующие (потому что у неверующих могут быть прозрения в таких областях, в которых верующий ничего еще не заметил и не дочувствовался) вместе должны искать, ставить вопросы, подходить к ним с различных точек зрения и давать пробные, неокончательные ответы, нащупывать ответ, искать его. Церкви не смеют говорить: «Мы не знаем ответа, но вот что мы говорим…» — это нонсенс, это абсурд, лучше бы молчали.

Значит, организованные Церкви должны не столько действовать и высказываться ex cathedra, сколько воспитывать в своих членах достаточную гражданственность, достаточное мужество и ответственность?

Вот именно. Я думаю, что задача Церкви именно воспитывать людей, которые могли бы со всей ответственностью и перед Богом, и перед людьми взять в свои руки вместе с другими людьми судьбы мира. Но у Церкви не может быть конкретного ответа, прописи: «Поступай так! ». Проповеди о чтении Священного Писания О Священном Писании 26 ноября 1967 г.

Евангелие читается в церкви почти на каждом богослужении, на каждой службе мы предстоим слову Божию и думаем, что этим мы становимся народом Божиим. Но от нас требуется гораздо большее, если мы хотим быть таким народом Божиим, — тем народом, который может сказать, что Божественное слово принадлежит ему.

Библия родилась в человеческой общине, Евангелие родилось в Церкви. И израильская община, и Церковь Божия существовали раньше, чем возникло Священное Писание. Именно изнутри этой общины родилось познание Бога, любовь к Богу, видение Его невыразимой красоты, а также состояния и судьбы, становления и призвания человека. Народ Божий — это такая община, которая свидетельствует о чем-то, что ей достоверно известно, что является ее жизнью, предметом ее любви, ее радостью. Библейский народ — это не народ, который читает Библию, верно хранит ее и возвещает ее. Подлинный народ Божий, подлинный народ библейский, подлинный народ евангельский должен быть такой общиной, которая могла бы сама написать Священное Писание, проповедовать его из собственного опыта, дать ему начало, родить его. Если мы не такая община — мы не принадлежим поистине ни Евангелию, ни народу Божию.

Часто мы себя утешаем тем, что мы — молитвенная община, где слово Божие возвещается, где оно проповедуется, община, которая так или иначе стремится жить словом. И однако, если мы взглянем вокруг, то все, что мы видим, свидетельствует как раз об обратном. Если бы мы были общиной, изнутри которой, из глубины опыта которой родилось Божественное слово, то для тех, кто слышит, как мы повторяем его, возвещаем и проповедуем, оно было бы двояким откровением: откровением того, что возвещается, и откровением о том, что возвещаемое стало плотью и кровью, стало реальностью человеческой жизни. Община, которая проповедует Божественное слово, была бы доказательством истинности этого Божественного слова.

Это ли мы видим? Можем ли мы сказать, что община, которой мы являемся, большая она или малая, есть воплощенное подтверждение вести, которую мы несем, благой вести, принесенной Христом в мир? Не продолжает ли оставаться верным — и теперь, может быть, больше, чем в ранние времена, — что слово Божие хулится и подвергается насмешкам из-за нас (Рим.)

2: 24 (? Вот возрождение, к которому мы призваны. У нас есть книга, родившаяся из самых глубин человеческого опыта Бога, книга, где Бог действительно говорит через общину, которая была способна свидетельствовать об истинности слова. Мы должны снова стать такой общиной, мы должны научиться жить согласно слову Самого Бога, откровению Его воли; мы должны научиться быть таким народом, жизнь которого со-гласна со словом Евангелия.)

Пока Евангелие остается для нас внешним законом, пока Евангелие остается Божественной волей, отличной от нашей воли или противной ей, мы не евангельская община. Может быть, мы, в лучшем случае, стремимся быть ею, но мы еще не община, способная дать миру откровение Благой вести. Христос сказал, что слово, которое Он проповедал, — не просто произвольное веление Бога, а откровение о подлинном человеке, откровение, данное нам и другим, о том, как настоящий человек чувствует, думает, желает и живет. Пока наши чувства не таковы, пока наши мысли не таковы и наша жизнь не такова, мы не то что «не послушны» Божиему закону, мы не то что изменяем самим себе, — мы просто не «человечны» в подлинном смысле, в смысле призвания, заключенного в этом слове.

Так, обновление Церкви начинается с каждого из нас. Преобразования в Церкви, когда они касаются форм молитвы, когда они касаются внешних структур — это еще не возврат к истокам, к первоисточникам. Есть один источник света, из которого бьет вода вечной жизни: само Евангелие, которое является откровением (для каждого из нас и для всех нас) того, что есть Человек и человеческие отношения.

Поспешим же принять это свидетельство Евангелия, осознав, что когда придет на нас суд, то судить нас будут не Бог и закон, отличный от нас и чуждый нам. Но мы увидим, чем мы должны были стать, чем мы могли быть и чем мы не захотели стать. Тогда будет горе, тогда действительно будет плач, не потому что Бог проклянет нас и отвергнет, а потому что, видя красоту нашего призвания, мы увидим, как далеко мы от него отпали.

Давайте же сейчас, пока еще есть время — и на это не нужны годы: на то, чтобы преобразить жизнь, нужно одно мгновение, — давайте обратимся к самому Евангелию, давайте научимся от Самого Христа, что мы собой представляем, чем мы можем быть. И если мы сомневаемся, действительно ли это возможно, вспомним слова Христа, когда Петр сказал: Кто же может спастись?

Есть два изречения в Священном Писании, на которые я хотел бы обратить ваше внимание, одно относится к говорящему, другое — к слушающему. Первое — это слово Христа: От слов своих оправдаешься, и от слов своих осудишься ( Мф. 12: 37 ) . Оно относится не только к тому человеку, который проповедует слово Божие и будет отвечать сугубо за то, что знал и говорил — и часто сам остался бесплодным, но это относится к каждому из наших слов. Бывает, что произносимые нами слова приносят жизнь человеку, его сердце вновь делается от них живым, ум озаряется, воля подвигается к добру, все естество его делается новым — это слова жизни. Дай Бог нам говорить их друг другу. А есть мертвые, жесткие, бесчувственные слова, в которых нет гнева, а есть только тусклость и мертвость. За эти слова мы дадим ответ перед Богом. И поэтому так значительна молитва, которую постоянно повторял святитель Тихон Задонский: «Господи, дай мне молчаливость, рассуждающую словеса». То есть дай мне такую молчаливость, благодаря которой я бы мог из глубины молчания выбрать слова животворные, чистые, глубокие, за которые мне не будет стыдно перед судом Божиим… Дай мне, Господи, молчаливость, рассуждающую словеса!

8: 18 (. Можно слушать сердцем глубоко открытым, можно слушать закрытым, замкнутым сердцем и душой. Можно слушать для того, чтобы от слышанного, даже глубокого, божественного, получить мгновенное наслаждение, но без всякого намерения жить по слову, которое тронет душу. Можно слушать насмешливым, горьким умом; можно пройти мимо Самого Христа говорящего и остаться бесплодным. В течение всей нашей жизни мы слышим Божественные, Христовы евангельские слова — и как мало они меняют нашу жизнь. И когда-нибудь мы услышим от Христа слово, сказанное еще в Евангелии: Я вас не сужу; судить вас будет слово, которое Я говорил) Ин. 12: 47-48 (. Потому что это слово живое; от этих слов Христовых хоть на мгновение содрогается, оживает у нас сердце, но эти слова не уходят в глубины нашего естества, не делаются вдохновением нашей жизни, и мы проходим мимо, изумившись и оставшись бесплодными. Почему? Потому что у нас нет глубины и потому что у нас нет смелости, нет той решимости, которая нас заставила бы сказать: если это правда, то я буду жить так, уже без пощады к себе, без всякой жалости к себе. Ради жизни я буду поступать наперекор всем стремлениям, всей лжи, и неправде, и мертвости, которые во мне есть.)

Подумаем над этими двумя изречениями; научимся молчать так, чтобы наше слово было избранное, чистое, животворящее, и научимся так слышать, чтобы ни одно слово жизни не прозвучало напрасно и не стало в день судный нашим осуждением. Аминь.

Сегодняшнее Евангелие содержит очень строгое предупреждение нам. Христос несколько раз повторяет: У кого есть слух, пусть слушает! Берегитесь, внимайте тому, как вы слушаете (Лк.)

Миллионы людей сегодня, миллионы людей в течение истории много бы дали, чтобы услышать малую крошку того, что мы слышим так постоянно, что все время повторяется в церкви. За каждой службой мы слышим Евангелие, слово Самого Христа, слова Его учеников; и перед нами встает вопрос: как мы слушаем и как мы слышим? Мы можем слушать со вниманием, даже дрогнув сердцем, можем вдохновиться на мгновение, а потом, полюбовавшись красотой, мудростью слов Христовых, уйти из храма и не принести никакого плода. Мы можем, наоборот, удержать эти слова в памяти и повторять их другим, и любоваться их смыслом, но одновременно оставаться бесплодными. Наши слова, вернее, слова Христовы через нас, может быть, и достигнут своей цели, коснутся чужого сердца, но нашего сердца они могут не коснуться, нашей воли они могут не привести в движение, нашей жизни они могут не изменить. А бывает так, что слово ударит в сердце, и возгорится там огонь, и горит, и светит не только нам самим, но и другим. Христос говорит: Зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме (Мф.)

И вот Христос нам говорит: Наблюдайте, как вы слушаете и как вы слышите… Потому что придет время, когда слово, нами слышанное, будет нас судить — не потому что мы слышали, и не потому только, что это слово правды, слово Божие, а потому что это слово отозвалось в нас истиной, красотой, вдохновением, а мы, полюбовавшись, отложили его в сторону с тем, чтобы когда-нибудь на досуге вспомнить. Такие слова делаются именно теми пустыми, бездейственными словами, которыми полна наша жизнь, и мы дадим за них ответ.

Будем же слушать Евангельские слова, даже слова проповеди так, чтобы они доходили не только до ума и сердца, но до всей жизни, чтобы все слышанное стало жизнью, чтобы кому-нибудь стало светло от света Христова, тепло от Христовой любви, чтобы жизнь стала новой вокруг нас, потому что до нас дошла новизна этой жизни Христовой. Аминь.

Многим Евангелие почти что кощунственно представляется как книга грозного Божиего суда, требований Господних, но как далек этот образ от живого чувства, которое Евангелие вызывает в том, кто читает его впервые!

Когда из глубины растерянности, греха или горя приступаешь к Евангелию, оно раскрывается как книга радости и надежды: радости о том, что среди нас Господь, не далекий, не грозный, а родной, свой, облеченный в человеческую плоть, знающий из личного Своего опыта, что значит быть человеком. Радость и надежда — в том, что на каждой странице Господь требует от нас, чтобы мы были достойны величия своей человечности, требует, чтобы мы не смели быть ниже своего достоинства и уровня, не дает нам стать меньше, чем человек — хотя мы и грешим так часто, и недостойны бываем и себя, и Его. Какая надежда звучит в том, что Христос пришел грешных спасти и призвать к покаянию (Мк.)

2и др. (, что Он для грешных жил и умер, что к ним обращена Его проповедь. И какое откровение о Боге в этом образе Христа, воплотившегося Сына Божия!)

Бог Ветхого Завета, Бог древних религий был Богом непостижимым, Богом страшным и, в Его святости, Богом недоступным. И вот в Евангелии раскрывается Бог доступный и простой — но какой ценой! Он стал человеком и через это отдал Себя во власть всей злобы и неправды земной. Он дал Себя на растерзание и на погубление, по любви к нам Он захотел быть таким же уязвимым, как мы, таким же беспомощно-беззащитным, как мы, таким же презренным, как мы бываем в глазах тех, кто верит только в силу и успех.

Вот каким раскрылся перед нами Бог. И Он нам открыл, что нет такой глубины падения, растерянности и страха, и ужаса, в которую Он до нас не сошел, с тем, чтобы если и мы в нее падем, мы не оказались бы одни. В Гефсиманском саду Он, в борении и ужасе, встречал не Свою, а нашу